Царский листвень

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Царский листвень

Русский писатель Валентин Григорьевич Распутин 15 марта отметил свое 75-летие

Каким свежим, полным сил, важных смыслов и решительных надежд был тот, 1988 год, когда я оказалась совсем рядом с Валентином Григорьевичем Распутиным. Мы шли в одном праздничном шествии через Волхов к древнему Кремлю, мы сидели за общим Круглым столом, посвященному вопросам современной русской литературы, мы выступали перед учителями и студентами, простыми горожанами — посадскими людьми.

В Великом Новгороде в третий раз (после Архангельска и Вологды) проводился «Праздник славянской культуры и письменности», сама возможность которого воспринималась русским культурным сообществом как большая духовная победа. Еще бы, в 1986 году в СССР впервые 24 мая отмечалось 1100-летие преставления св. равноап. Мефодия! Среди литераторов стали все чаще появляться особенные люди — в черных рясах и клобуках, к которым учились правильно обращаться, подбирая не просто должные слова, но и выискивая в своем голосе нужную почтительно-сердечную интонацию — интонацию большой Традиции, от которой были отлучены.

Мы тогда явились на праздник с Историко-этнографическим театром, в котором я выполняла работу помощника художественного руководителя по литературной части. Конечно, привезли спектакли, основанные на русской традиции — в основе которой лежало народное пение, и участвовали в культурной программе праздника всеми силами: артисты наши, только что выпорхнувшие из стен театрального училища имени М.Щепкина и специально обученные гениальным фольклористом Вячеславом Михайловичем Щуровым, пели всегда и везде. Нас не надо было просить, чтобы огласить весь Посад широкой, мощной и торжественной песней «Ты взойди-взойди солнце красное».

Курс этот был уникальным для театральной среды. Мария Евгеньевна Велихова, дочь прославленного артиста Малого театра, воспитывала их в таком поклонении русским писателям — Василию Белову, Валентину Распутину, Виктору Астафьеву, что увидев их в Великом Новгороде вот так, рядом, сотоварищами по общему культурному делу, наши артисты испытали шок личного соприкосновения.

Нет, это был не нынешний культовый фанатизм. Это было что-то существенно иное: культурная советская среда была взорвана ими, «деревенщиками». Кто-то назвал их так, думая обидеть, а получилось новое, и сильное именно «деревенщиной», русское направление в советской литературе. Наш XX век — трагичнейший в истории — в советский свой период дал такой силы литературу, что понять и осмыслить всей ее многослойности и многосложности, мы пока не можем. Как создавалась литература несколькими поколениями, так и думать о ней, исследовать её тоже будут несколько поколений уже XXI века. Но ясно одно: литература и классическая, и современная, сохраняла важнейшую функцию — она связывала, она прошивала тонкими невидимыми смысловыми токами отцов и детей. У них был общий культурный фундамент. А само литературное пространство делилось на три части: пространство официальное (где господствовал соцреализм); русское («деревенщиков», где была боль за русского человека, и возвращение к устоям и обычаям отеческого образа жизни) и «подпольное» (тут было тоже все неоднозначно, с одной стороны, — в подполье жила «другая культура» авангардистов, а с другой стороны — так называемые «русисты», выпускавшие самиздатские журналы христианско-русского направления и сидевшие за это, как Леонид Бородин, в советских политических лагерях, или такие, как Н.Мальчевский-Ильин, печатавшие в «самиздате» статьи о русской философии).

Такого духовного подъема, такого жадного соединения с русской историко-мыслительной традицией, такого всеобщего прорыва в большую русскую историю, за пределы 1917-го, я больше не знаю, чем были эти, конца 80-х, годы уходящего «красного века». Русское национальное самосознание зародилось в недрах советского времени и «деревенщики», и лично Валентин Распутин имели к этому движению непосредственное отношение. А мы? Мы росли им в ответ. Это были именно ответственные отношения и между литературными поколениями: нам хотелось встать с ними рядом, но за свой собственный счет. За счет личного труда и личного таланта. Мы не хотели, чтобы нас «подсаживали». Мы хотели честных и достойных отношений. Поэтому единственную публичную похвалу Распутина (высокую оценку меня как критика в интервью одной из газет) я теперь ношу как высокую награду.

Родился он в России мощной, где «зеленое море тайги» сопрягалось с силой Ангары и немыслимой глубиной и чистотой Байкала. Он родился в Сибири (в селе Усть-Уда Иркутской области), а это многое дает, и ко многому обязывает. Конечно, нет никакого отдельного народа (как сейчас настаивают сепаратисты) по имени «сибиряк». Но сибирский характер, при этом, конечно же, есть: пусть он несколько грубоват в сравнении с «нежной» столичной выправкой, пусть он несколько тяжеловат на вкус мягкотелого и сдобного какого-нибудь вятича. Но зато прям, надежен, верен до гроба, смел да силен под стать холодам, да льдам, и бескрайним просторам. Народ в Сибири подбирался долго: русская история обтачивала характеры упрямо. То первопроходцев слали да казаков по царской воле, а то и каторжан-дворян, будто во искупление революционных замыслов трудившихся в Сибири таким истовым образом на благо просвещения, что, будем надеяться, и Господь принял их сибирское трудовое покаяние. Сибирь не знала крепостной зависимости, но и воля тут была особая: воля к труду, воля к земному крепкому обустройству.

Вот и Валентин Распутин оказался среди тех, кто взглянул на народ, в котором он жил, будто сквозь время, в глубь времен. И вытащил из закромов истории такие смыслы, которые, оказывается, вполне можно было примерить и к современному ему крестьянину. И восстал крестьянский мир во всю свою высоту в его книгах и пропел он «Славься!» русским деревенским старухам, и заговорил он о том, что человек не только винтик и колесико социального механизма, не только принадлежит он к «классу рабочих и крестьян», но еще и наследует отцам и праотцам, что лежат на деревенских погостах и, как в «Прощании с Матерой», вопиют вместе с живыми о тех переменах, которые губительны для народа, когда сдергивают с места, когда рубят его под корень.

Настоящую писательскую известность Распутину принесла повесть «Деньги для Марии» (1966). История проста: Мария, доверчивая и неискушенная в бухгалтерии продавщица сельской лавки, обвиняется в растрате более тысячи рублей (по тем временам для села — большие деньги). И муж ее идет к людям, ищет деньги, чтобы отдать этот долг без вины виноватой жены. Писатель уже тогда видел, что как только деньжонки завелись у народа, так не только благо они принесли. Муж Марии будто этими деньгами, что нужно отдать, оторвать от себя (и неизвестно, когда их вернут!) испытывает милосердие человеческое, совестливость: ведь Марию всем селом уговаривали встать на эту торговую должность, к которой в то время не сильно-то и охоту имели. И какие характеры писатель развернет перед нами! Кульминацией станет момент общего схода, на который сзывают ударом по рельсе (церкви-то порушили!). Сход нужен потому, что не собрал муж Марии нужную сумму — где-то в народном теле поселилась эта червоточина жадности. На сходе- то и взыщет председатель собственно не деньги уже, а в душу призовет вглядеться. Каждому — в свою. По ком идет звон над селом? По каждому, кто остался в стороне от беды Марии.

Повести «Последний срок», «Живи и помни», «Прощание с Матёрой» выходили друг за другом — 1970, 1974, 1976 годы. Писатель — на пике своей зрелости, своего мастерства, творческого дерзновения. Его много издают в России. Он по-настоящему известен всему народу русскому и в республиках СССР. Нет никакого сомнения, что он повлиял на творчество многих национальных писателей. Выросший из советской шинели, увидевший в человеке гораздо больше того, чем требовало время и социум, он, тем не менее, был отмечен и государством. Государственные премии СССР ему были принуждены в 1977 и 1987 годах. Оппоненты, которых всегда было у писателя не мало, считали, что книги Распутина переводятся на десятки языков мира только потому, что он показывает гибель русской деревни — сокрушенной и умирающей, с ее последними «старинными старухами», с ее последними, крепкой породы, людьми. Конечно, русский читатель так Распутина не читал. Как когда-то Московский Художественный театр возник в счастливый час русской истории и с невероятной быстротой был принят, понят и любим русской интеллигенцией, так и наши «деревенщики» — были поняты без каких-либо сложномудрых усилий постижения. Так — враз, с лёту — понимает душа своё. Родное, кровное, очень-очень созвучное тому, что живет внутри и готово к отзывчивости.

Старуха Анна в «Последнем сроке» многим читателям казалась «прямо вылитой моей матерью» с ее бесконечной любовью к детям, с ее терпением, трудолюбием и прощением, пониманием и величием, с христианской душой. Тут, как говорил Борис Агеев (курский писатель), перед нами великая простота живой клетки. В ней уже заложена вся жизнь, вся будущая сила. Она — начало начал. Старуха «жила как выходило»; «жила нехитро: рожала, работала, ненадолго падала перед новым днем в постель, снова вскакивала, — и все это там же, где родилась, никуда не отлучаясь, как дерево в лесу, и справляя те же человеческие надобности, что и ее мать». Только иногда ей удавалось оглядеться вокруг, да «задержать в глазах и в душе красоту земли и неба». Анна — «справляла свою жизнь». Валентин Распутин не раз повторит этот глагол «справлять» — в нем есть правота, правда, праведность и правильность, соединенные с волей человека. Вот потому он и правит свою жизнь — один, как Анна, «находится среди вечной жизни», не «переставая удивляться своему существованию» среди Вселенной, а другой ведет ее вкривь и вкось. Смерть матери для детей, собравшихся в родовом доме, и стала испытанием всей их жизни. Она умирает, а в них проявляется и что-то самое совестливое, главное, но и что-то уже накрепко утраченное, украденное в человеке городом.

Вообще женские образы у Валентина Распутина потрясающи: вот и Настёна в «Живи и помни» тоже ведь простая деревенская молодуха, вышедшая замуж перед самой войной, но и в ней мощно и чисто звучит ее огромное чувство ответственности за весь тот мир, что рядом с ней. Скрывая своего мужа-дезертира, она никогда не сможет быть счастлива только тем, что он жив. За то, что он живой вернулся домой, не выдержав до окончания войны, она заплатит самую большую цену: бросится, беременная, в реку. Она не смогла «уговорить» не болеть свою совесть.

Женщины, дающие жизнь и длящие род, в повестях Валентина Распутина и сами, каждая из них, как целая вселенная. Они слиты с миром и родом, они типичны и индивидуальны. В «Прощании с Матёрой» писатель выведет целый ряд «старинных старух» — Дарью, Катерину, Наталью, Симу. Жизнь миром в старинной деревне, которая должна уйти под воду, для создания большого водохранилища, чтобы построить новую ГЭС, — жизнь миром и в мире для этих старух находится на самом краю. Вот-вот и их переселят из деревни с историей в несколько сот лет в новое место, а их Матёру затопят воды. И в этот драматический момент для деревни, писатель погружает читателя в поэтический мир крестьянства: его глава о сенокосе — целая песня простому труду. Я и сама знаю, какое это необыкновенное ощущение жизни, какое это дивное диво — слаженное единение в труде и какое это счастье — сенокос! Студенткой, я всегда приезжала к родителям в Сибирь так, чтобы попасть на сенокосы (и на свой, но и с удовольствием ехала к добрым знакомцам родителей). Работа для всех любимых писателем старых деревенских женщин — это продолжение жизни, а жизнь длится для продолжения рода. Из рода в род. Из года в год совершался ее божественный и трудовой круг. Метафора рода у писателя — это нитка с узелками на ней. Одни узелки с одного конца распускаются (умирают люди), зато на другом конце новые появляются (новые нарождаются). Распутинская Дарья хочет «полной правды» не только для себя: строители ГЭС, которых она наблюдает, вызывают у нее тяжелые, почти трагические мысли, — она видит, как в детях исчезает что-то существенное, появляется странная забывчивость и беспамятность. Ей больно видеть, что люди стали жить неумно — «жить не оглядываясь», «облегченно», будто щепки неразумные несутся по волнам житейского моря. «Пуп не надрываете, а душу потратили», — говорит Дарья своему бойкому племяннику. Они-то жили «работой совести», помимо тяжелого своего крестьянского труда.

Имя Матёра, с которой прощаются и герои, и все мы, — снова звучит символично. Тут слышим мы: «мать»- «твердь»- «родина»- «земля». Матёра словно одна противостоит всему тому хаосу развороченной жизни, её запустению, истончению, разрушению, что надвигается вместе со строителями нового мира. Писатель говорит: «Тьма пала» на Матёру, что звучит как акт мировой, апокалиптический, а не просто трагедия одной сибирской деревни, отданной на заклание цивилизации. Земля и Цивилизация столкнулись здесь в почти библейской сшибке.

Валентин Распутин напишет еще много прекрасных рассказов, создаст знаменитый, «перестроечный» роман «Пожар», который тоже читала вся страна, сама подбирающаяся уже к своей гибели-пожару- сговору-расстрелу; напишет повесть «Дочь Ивана, мать Ивана», задолго до нынешних этнических конфликтов почувствовавшего тонким писательским нутром грядущие наши боли и тяжбы. Напишет много отменных и умных статей, каждая из которых не только наполнена до краев печально-русским смыслом, но и ободряет уже самой по себе красотой слова, которую Распутин может предъявить русскому читателю как меру подлинности. А наша мера подлинности состоит в том, что эстетика при определенных условиях становится непременно этичной. Не услышать подлинности слова Распутина, то есть слившимися в нём (слове) этики и эстетики, на мой взгляд, может только очень обделенный или очень одурманенный человек:

«Но когда звучит в тебе русское слово, издалека-далёко доносящее родство всех, кто творил его и им говорил; когда великим драгоценным закромом, никогда не убывающим и не теряющим сыта, содержится оно в тебе в необходимой полноте, всему-всему на свете зная подлинную цену; когда плачет оно, это слово, горькими слезами уводимых в полон и обвязанных одной вереей многоверстовой колонны молодых русских женщин; когда торжественной медью гремит во дни побед и стольных праздников; когда безошибочно знает оно, в какие минуты говорить страстно и в какие нежно, приготовляя такие речи, лучше которых нигде не сыскать и, как напитать душу ребенка добром и как утешить старость в усталости и печали — когда есть в тебе это всемогущее родное слово рядом с сердцем, душой, напитанных родовой кровью, — вот тогда ошибиться нельзя. Оно, это слово, сильнее гимна и флага, клятвы и обета; с древнейших времен оно само по себе непорушимая клятва и присяга. Есть оно — и все остальное есть, а нет — и нечем будет закрепить самые искренние порывы».

Такая русская речь как-то бодрит, поднимает очи к небу и сам писатель, переживший так много большого и радостного, но очень много и горького, потерявший любимую дочь Марию (кровинушку свою, так близко-близко к сердцу его всегда расположенную), — сам писатель мне кажется тем Царским лиственем, который стоял посреди Матёры и держал, по преданию, своими корнями весь остров. Так и слово искреннее писательское каким-то последними усилиями удерживает нынче мир от безумия, — у последней черты человечности.

2012