Пока не поздно
Пока не поздно
Можно все забыть: и долгие годы освободительной борьбы, немногими понятой, разочаровавшей многих, и ноющую боль утрат, и горький конец нечеловеческого напряжения, и вязкие эмигрантские дороги. Но людской неблагодарности, но шкурной черствости тех, во имя кого велась эта борьба и кто предан ее, ни забыть, ни простить нельзя.
Пять лет пронеслось с тех пор, пять страшных лет. Многое ли осталось в памяти? А вот это осталось и жжет: бурлящие улицы Харькова летом девятнадцатого года, кричащие пятна сытости, богатства, воскресного мотовства, а на углу, на всех углах — стыдливо протянутые руки инвалидов. Если снарядом или ножом хирурга оторвана рука, — к груди приколота выцветшая английская фуражка, почти всегда пустая. Если шрапнелью или красноармейским штыком размозжен рот, на потрепанном френче, рядом с Георгиевским крестом, колышется плакат с робкой надписью: «Помогите инвалиду. Ранен в бою с большевиками тогда-то».
Иногда, почему-то поверив благородству спасенных их ранами людей, искалеченные солдаты и офицеры приписывали к плакату пугливую, детски-беспомощную фразу: «Я ведь боролся за Вас».
Но все «Вы» шли мимо. Но шла мимо сытая пошлость в котелках и шляпках. Мимо шел вынутый из большевистской петли хам. Пустыми оставались фуражки, и, кружась на ветру, падал на заплеванные плиты тротуара плакат с заплаканными словами: «Я ведь сражался за Вас».
А назавтра, в отделе происшествий никем не читаемой газеты, появлялись две-три строчки петитом:
«… Сегодня ночью в городск. саду застрелился инвалид поручик Д., участник пере, кубанск. похода, георг. кавалер. Причина самоубийства — крайняя нужда. В оставленной записке Д. просит в его смерти никого не винить».
И их не винили. По-прежнему суетились по улицам, ресторанам и спекулянтским кафе котелки и шляпки, убившие много тысяч «поручиков Д.» в Харькове, Киеве, Ростове, Одессе, везде, где ослепшие глаза, разбитые головы, оторванные руки и ноги умирающих под забором героев уже никому не были нужны. Поручик Д. сделал свое дело: вернул заводы, имения, дома, деньги, поручик Д. может умереть, написав на обороте удостоверения о награждении Георгиевским крестом за выдающуюся храбрость слова прощения: «В смерти моей прошу никого не винить».
Так было. И страшно становится от мысли, что так может быть опять.
На днях в газетах появилось воззвание ста десяти русских инвалидов, революционной смутой занесенных в Болгарию, на Шипку. Сто десять беспомощных офицеров и солдат, потерявших трудоспособность от 75 до 100 %, брошенных гибнуть в чуждой им стране. Сто десять тех, кому многие из нас обязаны жизнью.
«Полное отсутствие физической возможности заработать что-либо привело к тому, что нет у нас белья, костюмов, обуви, нет минимального количества денег, — пишут они, — чтобы купить себе мыла, ниток, постричься, послать письмо, и т. п. мелочей, без коих немыслима жизнь и для человека, стоящего на самой низкой ступени культуры. Помогите нам. Нас так немного уже осталось, что помочь нам в самом необходимом и легко и просто».
Да, их осталось уже немного: одних добил туберкулез, другие попросили в смерти их никого не винить. Но руки тех, кто еще живы, просят хлеба. Мы ли дадим им камень?
Руки их протянуты к нам, таким же, как и они, обездоленным, но здоровым, таким же, может быть, нуждающимся, но работающим, пусть с трудом, но добывающим эмигрантский кусок хлеба, чего лишены они — инвалиды. Тщетно было бы просить помощи у сильных мира, у слишком имущих, у слишком сытых, у тех, кто вместе с котелком вывез из Харькова, Киева, Одессы, Ростова и шкурную черствость свою. Чем богаче человек, тем каменнее сердце его. И потому не для них эти строки.
Нищий, я обращаюсь к вам, нищие: поможем инвалидам, русским инвалидам. Надрываясь за тяжким трудом, вспомним, подумаем, что вот крупным потом, а зачастую и крупными слезами, облит каждый грош наш, но, пока мы здоровы, он есть и будет, этот грош, а они, сто десять еще пока живущих «поручиков Д.», даже истекая кровью, ничего заработать не могут, ибо нет у них рук, ног, глаз. Представьте себе хоть на минуту: вы остались в России, не смогли вырваться с красной каторги и ваш брат, сын, отец, муж, жених — инвалид великой или Гражданской, не менее великой войны, брошенный всеми, умер голодной смертью в болгарской глуши. Разве вы не обвинили бы и не имели бы права обвинить нас, всю эмиграцию, в бессердечии? Не сказали бы, что на нашей совести — гибель человека, доблестью и ранами заслужившего права на помощь?
Поможем же, пока не поздно. Они ждут, верят. И даже все сто десять записок «в смерти моей прошу никого не винить» не смогут потом снять с нас вины в их одинокой смерти.
(Новые русские вести. 1924. 8 июля. № 163)