Джордж Плимптон Бумажный лев (отрывок)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Джордж Плимптон

Бумажный лев

(отрывок)

Джордж Плимптон жил вместе с футболистами из команды «Детройтские львы», тренировался с ними и слышал от них то, чего они не доверили бы обычному спортивному репортеру. Весьма посредственный игрок защитной линии, Плимптон стал членом братства, потому что разделял все заботы и огорчения игроков. Знаменитый Алекс Каррас поведал Плимптону, как он воодушевлял себя во время игры, воображая, что его противник на поле — наиболее ненавидимый им тип «яйцеголового» из Новой Англии: этакий непьющий, некурящий чистюля-интеллигент с противным, занудливым голосом. Джон Гордон, блокировавший проходных нападающих, рассказал о другом психологическом допинге: он представлял себе, что противник — это его шестимесячный сын, заснувший в тазике во время купания, и что его надо немедленно спасти от толпы ужасных чудовищ.

Плимптон всегда начинает репортаж скромно, со стороны, из укромного уголка, не докучая вопросами. Его присутствие раздражает лишь второстепенных игроков. Пишет Плимптон при любом удобном случае, блокнот всегда при нем — в защитном шлеме, потому что в футбольной форме нет карманов. Многие думали, что в блокноте записи игр, что у Плимптона хромает память. Память — действительно слабое звено в работе, в этом суждено убедиться каждому журналисту. Поэтому Плимптон заставлял себя делать записи ночью, если по какой-либо причине не успевал закончить их днем.

Сочиняя «Бумажного льва», Плимптон хранил в памяти слова Э. М. Форстера (из интервью журналу «Пэрисривью», сотрудником которого он сам был) о том, что автору необходима горная вершина, к которой он ведет персонажей своего произведения. Для Плимптона такой горой стало его выступление в показательном матче, обернувшееся полным его провалом в качестве защитника. Сначала он полагал, что книга безнадежно испорчена, но вышло наоборот: его фиаско подкрепило миф, что в профи есть нечто особое, недоступное простым смертным.

Предлагаем вниманию читателя описание выступления Плимптона и следующую главу, технически весьма сложную для написания. Автор стремился не только передать здесь свое подавленное состояние, но и объяснить, чем же особенным, недоступным простым смертным обладают профессионалы. Это Плимптону удалось. Объяснение содержится в словах тренера Джорджа Уилсона, так что Плимптон, образно говоря, пересекает «центр тяжести» книги, ни на миг не пожертвовав ощущением присутствия, которое сам журналист очень ценил.

«Бумажный лев» — произведение весьма интересное и своеобразное, однако, по моему мнению, в 1966 году как саму книгу, так и ее автора явно недооценили. В начале пятидесятых, когда «Пэрис ривью» входил в силу, Плимптона рассматривали в Париже как импресарио и администратора. А на мой взгляд, он проявил себя ярким литератором, которого следовало бы запомнить.

Т.В.

Я оторвался от скамьи и медленно поднялся, просовывая пальцы под шлем, чтобы дотянуться до ушей. Пересекая боковую линию, осознал, что попал в фокус внимания не только толпы на трибунах, но и двух команд, ждущих на поле. Иные из защитников уже уперлись коленями в линию, повернув ко мне головы, так что казались под защитными шлемами какими-то странными гигантскими насекомыми, обеспокоенными моим появлением. Удивительно, что я не могу узнать никого из них. Прожекторы ярко светят с вышек, затеняя подшлемное пространство, лица искажены бликами и светотенью. Рысью приближаюсь к мячу, уставившемуся на меня брендом фирмы-изготовителя: «Дьюк». Рядом с мячом судья, с шеи свисает свисток на шнурке. Атакующая команда в синем примерно в десяти ярдах на своей двадцатиярдовой линии группируется, ожидая моего приближения. Замедляю шаг, пытаюсь успокоиться, сообразить, что мне следует сделать.

Джек Бенни любил повторять, что, когда он стоит на сцене с белой «бабочкой» на шее, в хвостатом фраке и поднимает над скрипкой смычок — готовясь проскрипеть «Любовь в цвету», — он чувствует себя гением скрипки. В этом есть резон: если он не гений, то с чего ж ему торчать во фраке перед застывшей в ожидании аудиторией?

В автобусе я тоже чувствовал себя настоящим футбольным защитником, а не каким-нибудь дилетантом. В голове сформирован план, функции разложены по полочкам. И с нервами все в порядке. Но уже на скамье нервы вели себя не столь образцово. Тем не менее, подбегая к мячу, я четко представлял себе, что происходит вокруг.

Я слышал журчание голоса Бада Эриксона в громкоговорителях. Он объяснял толпе, кто вышел на поле. Он сообщал, что появившийся перед зрителями нулевой номер не новичок команды, а любитель, писатель, три недели тренировавшийся с основным составом. Почтеннейшему зрителю Эриксон предлагал представить себе, как его, комфортно потягивающего пивко из бумажного стаканчика, вдруг отрывают от милой подруги, перегнувшейся в проход попросить продавца хот-догов добавить горчички, и ведут мимо строя мрачной охраны в раздевалку, где напяливают на него форму, нахлобучивают ему на голову серебристый шлем с торчащим вперед намордником и выпихивают на поле — защищать честь любимой команды. Такова была суть предлагаемой Эриксоном зрителю трактовки моего состояния. Слова его разносились над переполненным стадионом Визнера, порывистый ветер подхватывал их, дробил и разбрасывал в закатных лучах. Толпа заинтересовалась, в ее непрерывном гудении появился оттенок одобрения.

Головы игроков команды повернуты в моем направлении, меня ждут. И вот я среди них. Головы опускаются в ожидании сигнала.

— Двадцать шесть! — восклицаю я, и голос из глубины одного из шлемов урезонивает:

— Тише, тише, не на всю округу.

— Двадцать шесть, — теперь я издаю шипение. — Двадцать шесть у щипка, на три. Брек!

Подтверждающий хлопок рукавиц — и я поворачиваюсь, направляясь к линии за ними.

Меня переполняет уверенность. Приближаюсь к склонившемуся над мячом Уитлоу и опираюсь на его спину как на подоконник — небрежный, уверенный жест, которым я всегда восхищался. Глядя поверх его спины, оцениваю обстановку.

Проходит около дюжины секунд, и все это время я владею обстановкой. Десять профессионалов внимательно слушают меня. Мой голос должен вырвать их из оцепенения, двинуть в будущее, восстановить связь прервавшегося течения времени. В этом одна из многочисленных прелестей спорта. Застывший в ожидании бейсбольный подающий, замерший на вершине горнолыжник, баскетболист, перекатывающий пальцами шероховатый мяч перед финтом, теннисист, напрягшийся перед подачей — все они ощущают этот разрыв времени при переходе к действию.

Передо мною как будто грохнулась решетка. По другую сторону ее прутьев — линейные в сверкающих шлемах, как раз напротив меня упруго шагает Джо Шмидт, на белой футболке номер 56.

— Синий, синий, синий! — кричит Шмидт. В моем шлеме раздается тихое бормотанье старого учителя: «Ничего, сынок, ничего…»

Нагибаюсь над центром, очередной раз прокручивая в уме программу действий. Схватить мяч, с мячом два шага назад и пас второму номеру, проходящему мимо справа налево. Второй номер срезает в шестую дыру. Таинственное заклинание «у щипка» относится к блокировке линии, я так и не усвоил его значения. Главное — не упустить мяч и передать его идущему сбоку второму номеру.

Я прокашлялся.

— Сет! — крикнул я громко и сам удивился звучанию своего голоса. Как будто кто-то другой заорал прямо мне в уши. — Шестнадцать, шестьдесят пять, сорок четыре… Х-х-раз, х-х-два, х-х-три! — И на счете «три!» мяч влетел в мои ладони, а мощный корпус Уитлоу, не разгибаясь, рванулся в сторону противника.

Линии столкнулись под вопль игроков и треск снаряжения. Меня окатил вал быстрого тяжкого движения, мгновенно развернувший мой корпус. Что-то сильно толкнуло сбоку, и я потерял мяч. Утраченный мяч взлетел, ударился о поле, подпрыгнул… Я споткнулся, рванулся за ним под аккомпанемент тяжелого топанья и воплей — своих и чужих, под гул толпы на трибунах. Мяч я догнал, но тут всю какофонию перекрыл свисток судьи, и я вздохнул с облегчением.

Первая мысль — при передаче мяча правый фланг рухнул и кто-то из блокирующих полузащитников команды противника, Браун или Флойд Питерс, прорвался ко мне. Кто-то, подумал я, взломал позиции у таинственного щипка. Позже, однако, выяснилось, что меня снес свой, защитник атакующего состава Джон Горди. Одна-единственная секунда, на которую я замешкался с мячом, поставила меня преградой на его пути. Засечь собственного квортербека поперек дороги оказалось для Горди тем же, что для спешащего водителя грузовой фуры увидеть за поворотом лося на осевой линии; Горди зацепил меня, а я потерял мяч.

Свои сбивали меня и раньше. В Кранбруке меня постоянно сносили нападающие. Темп игры не терпит затяжек; если что-то где-то зацепилось, споткнулось, не заладилось, то сложная последовательность взаимосвязанных действий, составляющих это слитное, неделимое единство, срывается. Память подсовывает мне фрагменты фильмов, в которых фарфоровая ваза, скинутая на пол каким-нибудь увальнем и разлетевшаяся вдребезги, на прокручиваемой в обратную сторону пленке складывается из осколков, каждый из которых проходит точно определенный путь по точно определенной траектории, и в результате из хаоса вновь создается единое, гармоничное целое. Иногда лишний или недостающий дюйм может опрокинуть всю игру. Однажды на тренировке этот злосчастный дюйм пришелся на мой подбородок, выставленный вперед чуть дальше, чем необходимо. Плечо летящего мимо Пьетросанте сбило его, как валун каменной лавины сбивает травинку, и я, последовав за своим подбородком, свалился на поле, схватившись за челюсть. Бреттшнайдер сказал после той тренировки: «Тебя точно сметут блокеры, если только собственная команда даст тебе дождаться этого. Они к тебе — а ты уже лежишь, готовенький».

Я поднялся, не потеряв присутствия духа. Судья вынул мяч из моих рук. Ему пришлось потянуть мяч к себе, я заметил легкий налет удивления на его лице. Внутренний голос уверял, что я не виноват, что меня подставили. Но главная причина моей уверенности — следующая комбинация в моем перечне, пас девяносто три, который я успешно проверил в Кранбруке. Я приосанился и с энтузиазмом воскликнул:

— Все в порядке!

— Умерь пыл! — услышал я шепот. — А то смотри, так выболтаешь всю игру.

Я прижался к своим и шепнул:

— Зелень вправо, три вправо… — «Зелень» означала пас, «вправо» — правый фланг. Третий номер защиты я отводил вправо. — Девяносто три… — это означало двух первичных принимающих: девятку правого фланга и третьего номера защиты, — …на три… Брек! — Хлопок, команда обтекает меня, следуя к линии, я упругим шагом следую за Уитлоу.

Я снова четко представляю развитие игры. Назад, в «карман» обороны, пока Пьетросанте, третий номер защиты, отлетит на десяток ярдов назад и срежет к центру. Тут-то я его и достану.

— Сет!.. Шестнадцать!.. Восемьдесят восемь… Пятьдесят пять… Х-ха-раз, х-ха-два… х-ха-а-три!

При счете «три» мяч оказался в моих ладонях. Я развернулся и устремился назад, но тут же почувствовал, что теряю равновесие и… лицом вниз, плашмя проехался по травке. Как будто кто-то натянул у меня под ногами проволоку. Никто ко мне даже не прикоснулся. Что происходит? Комок грязи в траве? Роса? Рот сам собою приоткрылся от удивления. «Ч… что? Как?» — в смятении бормотал внутренний голос. Свисток. Я торопливо поднимаюсь на колени и вижу серебристые шлемы товарищей по команде с синими геральдическими львами. Выставленные для моей защиты барьеры рассасываются. Головы повернуты ко мне. Лиц не видно, но в позах читается явное раздражение. Они шагают назад. Голос старого учителя ворчит в шлеме: «Боров неуклюжий».

Я бегу к толпе.

— Извините, ребята.

— Давай игру.

— Не понимаю, как это случилось…

— Давай!

Третьим номером в моем перечне — вариант сорок второй, один из простейших в футболе. Квортербек получает мяч, во вращении ввинчивает его в живот четвертого защитника, рвущегося прямо вперед ко второй дыре, в центре слева. Простая силовая игра.

И опять ничего не вышло. Снова мне не угнаться за молниеносными профессионалами. Четвертый — Дэнни Льюис — просвистел мимо меня, прежде чем я начал разворот. Мне осталось лишь вжать мяч в собственный желудок и нестись к линии за Льюисом в надежде, что он прорубит хоть крохотную дыру.

Я уже прищуривался, готовясь к столкновению, но не успел даже разогнаться, как врезался в препятствие. Меня схватил Роджер Браун.

Он принял меня на свой гигантский корпус и встряхнул, как тряпичную куклу. До меня дошло, что нужен ему не я, а мяч. И вцепился он не в меня, а в мяч. Шлемы наши почти столкнулись. Я увидел его лицо — первый игрок, которого я узнал в этот вечер. Маленькие карие глаза смотрят на диво мирно, но нос и щеки блестят от пота, он натужно пыхтит. «Это Браун, Браун!» — шепчет внутренний голос. Вырвав мяч, Браун меня уронил, и я шлепнулся на колено, провожая его взглядом в последнюю зону.

Судья не засчитал гол и поставил мяч на десятиярдовую линию. Он сказал, что Браун отобрал мяч в положении вне игры. Браун кипятился: «Как это — вне игры?! Законный мяч!»

За три подачи я потерял двадцать ярдов. А что еще будет!..

Ветераны медленно подтягивались к новому рубежу.

Я застыл в стороне, прислушиваясь, как Браун торгуется с судьей. «Мой гол, все законно. Вы отобрали мой кровный гол», — бубнил Браун. Он озирался на шумящие трибуны и возмущенно воздевал длани. Если бы судья подарил ему этот гол, я даже не смог бы протестовать. Голос школьного учителя исчез, сменился немым отчаянием. Больше всего мне хотелось исчезнуть с поля.

Случайно взгляд мой упал на Бреттшнайдера, откатившегося на свою позицию углового защитника. Бреттшнайдер широко ухмылялся. Я снова почувствовал прилив энергии. Еще не все потеряно. У меня в запасе есть подходящий вариант: «барсучья территория», косой пас на крайнего, Джима Гиббонса.

Шагаю к медленно концентрирующейся «куче».

— Барсук спит. Старый, жирный, ленивый…

Все как будто не слышали. Смотрят под ноги. Я вдруг обращаю внимание на их ноги. Наши ноги. Двадцать две ноги, немалых, по большей части — очень большие. Овал из двадцати двух ног полностью овладел моим вниманием, и я забыл про сигнал подачи. Я автоматически выпалил:

— Зелень, вправо девять, косой, брек!

Жидко хлопнули перчатки, куча рассыпалась, и я услышал чье-то шипение:

— Черт, сигнал, сигнал!

Я забыл «два».

Следовало бы вернуть игроков в кучу, но вместо этого я громким сценическим шепотом просипел:

— Два! — сначала в одну сторону, потом в другую. — Два! Два!

Для тех, кто не услышал, я выставил перед собой два пальца, стараясь показывать так, чтобы не увидел противник.

Получив пас, я сделал два быстрых шага назад (короткий вариант без «защитного кармана») и увидел, что Гиббонс остановился. Его рука — моя цель — поднялась над головой, но мяч почему-то пролетел намного выше. Трибуны взревели. Первая подача, не прерванная судьей — но мяч вылетает за пределы поля.

— Последняя подача! — кричит Джордж Уилсон, стоящий возле судьи с блокнотом в руке. — Бодрее, ребятишки!

Последняя попытка представляла собой вбрасывание, некоторые называют его флипом. Длинная боковая передача четвертому защитнику, бегущему поперек поля. За длинную передачу я не опасался. Надо только не останавливаться, отдав мяч, чтобы не снесли блокеры противника.

Я смог передать мяч и спастись от опекающего брокера, но мою игру разгадали. Мой нехитрый репертуар не составил секрета для противника, и кто-то из линейных сказал мне позже, что Флойд Питерс, стоявший напротив него, уверенно предрек: «Ну, сейчас будет сорок восемь». Так и произошло, и они блокировали четвертого защитника, Пьетросанте, получившего мяч, и снесли его.

Я потрусил к скамье, как только увидел лежащего Пьетросанте. Долгий путь до центровой линии, откуда я увел свою команду. Бежал, едва поднимая ноги, совершенно измотанный.

Трибуны взорвались аплодисментами, и я удивленно поднял голову. Люди вставали, хлопали в ладоши. Никакого презрения на лицах. Как будто за мной медленно ползет открытая машина с мэром, приветствующим своих избирателей. Зрители аплодировали мне, глядя на меня и следя взглядами за моими перемещениями.

Много размышлял я впоследствии над этой овацией. Некоторые, вероятно, приветствовали безумство безнадежной храбрости. Но большинство — хотя бы подсознательно — ощущало облегчение. Мой провал подтвердил, что среднему человеку, любителю, нечего соваться в жесткий мир профессионального футбола. Если бы мне вдруг удалось «распечатать» голевую передачу, они бы бурно приветствовали мой успех, но потом ощущали бы дискомфорт, их беспокоила бы неестественность ситуации.

Многие просто-напросто наслаждались мною как комиком, этаким футбольным Чарли Чаплиной, «рыжим» на цирковом манеже. Бад Эриксон рассказал мне потом о реакции одного своего знакомого. «Бог мой, ничего смешнее в жизни не видывал! — сообщил тот, давясь от смеха. — Молодец парень!»

Я рухнул на скамью, не снимая шлема. Не было сил, да и к тому же хотелось спрятаться, исчезнуть. Нуль на моей футболке, обращенный к зрителям, жег спину. Кто успокаивающе потрепал меня по макушке. Бреттшнайдер наклонился ко мне:

— Ничего-ничего, осилил все-таки… Большое дело!

Я некоторое время следил за полем, на котором сменились составы, повторяя про себя: «Ничего-ничего я не осилил. Позор!.. Завалил, испортил, сорвал…»

После первого тайма Уилсон собрал игроков в оркестровой раковине у конца поля. Я остался на скамье и следил издали, как он, с блокнотом в руке, жестикулируя, объяснял и давал указания. С противоположного торца стадиона взлетали ракеты фейерверка, обращенные вверх лица зрителей окрашивались в разные цвета — красный, зеленый, желтый… Гремела музыка, гудели голоса дикторов, дети зажимали уши. Женский голос выкрикнул мое имя. Я обернулся и увидел девушку, знакомую по Дирборну. На ней были мохеровый свитер, похожий на клок розовой сахарной ваты, и обтягивающие брюки. В одной руке моя знакомая сжимала сумочку и солнечные очки, в другой — флаг со львом. «Так держать!» — возбужденно кричала девушка. Фейерверк отбрасывал серебристый отсвет на ее совсем еще детскую мордашку; я неуверенно поднял руку и помахал ей.

После игры я чувствовал себя полностью уничтоженным. В автобусе все молчали, утомленные матчем. За Понтиаком засели в пробке. Впереди стояла машина полиции, бросавшая в темный автобус проблески своего вращающегося маячка. Я сидел один. Подошел Джордж Уилсон, сел рядом, принялся подбадривать.

— Бог мой, Джордж, ну что тут говорить! — отмахнулся я. — Опозорился, чего уж там… Как будто сел за руль, повернул ключ, а двигатель вывалился на мостовую.

— Что поделаешь, футболистом надо родиться. — И он принялся разбирать характер футболиста на примере Бобби Лэйна, детройтского квортербека. Бобби жесткий, невозмутимый, но при этом сообразительный. Игра его всегда мотивированна. И при этом футболист не боится контакта. Уилсон вспомнил, как тренер Джо Стайдахар, по прозвищу Джамбо, крикнул как-то своим проигрывающим подопечным: «Где ж вам выиграть, ведь у вас у всех зубы целы!» У самого Джо во рту не осталось ни одного.

Уилсон описывает этого человека следующим образом:

— Здоровенный был, и едок отменный; как-то раз лос-анджелесские «Тараны» его хотели после выигрыша чемпионата на плечах пронести — в пятьдесят первом это было, да — уронили!

Сам Уилсон, когда играл, славился своим беспощадным блоком, во второй игре чикагских «Медведей» против вашингтонских «Краснокожих» снес Чага Джастиса и Джимми Джонсгона, выпустив Османски на гол. Тот матч закончился с разгромным счетом — 73:0. Уилсон был членом наиболее грандиозного состава всех времен — команды Джорджа Халаса из Мидуэя, чикагских «Медведей» начала сороковых годов: кроме Уилсона там еще играли Норм Стэндли из Станфорда, Сид Лакман, квортербек из Колумбии, Билл Османски из Холи-Кросс, Джордж Мак-Эфииз из Дьюка, Рэй Нолтинг из Цинциннати и Скутер Маклин, который с ним и остался, как и Альдо Форте. В линии центра блистал Клайд Тернер, по прозвищу Бульдог, привлекший внимание прессы, когда его родной техасский колледж распространил фото этого спортсмена с коровой на плечах. Ред Грейндж любил рассказывать, как Тернер однажды вывалился из окна четвертого этажа, гулко грохнувшись оземь, а когда подбежавший полисмен спросил, в чем дело, ответил, отряхиваясь: «Кабы я знал… Я сам тут только что оказался». В той же команде играли Хэмптон Пул из Станфорда, Джо Стайдахар, Кен Кевеноф из Луизианского университета, Дэнни Фортман из Колгейта, Эд Колман из Темпла, а также Эд Спринкл, чрезвычайно жесткий игрок, известный под прозвищем Ледышка. Эти игроки держали марку Чикаго целое десятилетие, вплоть до самой войны. Через год после победы 73:0 над Вашингтоном они разгромили «Гигантов» из Нью-Йорка со счетом 37:9. Это было через две недели после Пёрл-Харбора, на трибунах собралось чуть больше 13 тысяч человек, победители получили всего по 430 долларов на брата.

Сид Лакман как-то сказал, что наиболее значительным за все эти годы считает блок Уилсона. После той игры жена Уилсона поинтересовалась, кто же это из игроков их команды так жестоко снес двух «Краснокожих». В тоне ее ясно читалось осуждение. «Ну-у… вообще-то, это был я», — скромно ответил тогда Уилсон.

Сейчас он засмеялся, вспомнив этот эпизод.

— Может быть, я ошибаюсь? Может, ты рвешься к физическому контакту? Ведь Арчи Мура ты снес, да и другие моменты можно вспомнить.

— Дело в том, что у меня специфические слезные железы, реагирующие на удар, — объяснил я. — Безусловный рефлекс, неосознанная реакция. Противник удивляется, видя перед собой плачущего квортербека. Поэтому мне не нравится контакт. Это не значит, что я убегаю…

— Конечно, конечно, — согласился Уилсон. — Но футболисту требуется склонность к физическому контакту. Если пацан в детстве был покладистым и предпочитал уладить конфликт миром, не лезть в драку, то и на поле он подсознательно постарается избежать контакта, поскорее избавиться от мяча. Такие не годятся в футболисты. Они могут стать теннисистами, лыжниками, прыгунами. Я не хочу сказать, что у них не хватает смелости или воли к победе. Но футбол требует парней, рвущихся в драку, живущих ею… У тебя к чему тяга?

— Ну, к краю. Я высокий, тощий, мне крайним как-то удобнее…

— Пожалуй…

— Может, во мне еще проклюнется тяга к контакту до игры с Кливлендом?

Уилсон засмеялся.

— Ты быстро теряешь стартовый запал. Вот, к примеру, возьмем Бобби Лэйна. В свои лучшие годы, если блокер пропустил противника и его снесли, Бобби после игры только ухмылялся да утешал: «Ладно, не горюй, наверстаешь». И парень думал: «Вот молодец!» И в следующий раз из кожи вон лез, стараясь ради такого покладистого квортербека. Но со временем Бобби изменился и стал орать: «Ты что, сучья лапа, заснул?» Стали поговаривать, что Бобби дрогнул. Это не так, он просто потерял вкус к контакту. И это бы еще ничего, не будь он непогрешимым. Но у каждого квортербека есть свои слабости. И народ стал терять к Бобби уважение. И его игровые качества стали затухать. Все взаимосвязано. — Уилсон прищурился, глядя в окно автобуса. — И тут уже надо думать, чем заняться вместо игры.

Он заговорил о тренерской работе, о ее сложностях, как будто сожалея, что лишен возможности «контакта», обречен на роль наблюдателя из-за боковой линии. Отметил втягивающий, засасывающий характер этого занятия.

— И что, эта работа со временем накладывает отпечаток на тренера, меняет его? — поинтересовался я. — И как именно изменился Бобби Лэйн?

Он кивнул.

— Скоро тренер перестает обвинять себя и валит все на игроков. Он забывает, что его игроки — люди. Забывает, что сам играл. Джо Стайдахар, с которым я играл за «Медведей», когда тренировал «Таранов», заполз однажды за пальмы в вестибюле гостиницы — а ему трудно прятаться, здоровый лось — и следил, кто из его команды запоздал с возвращением. «Слушай, — сказал я ему потом — он не из обидчивых, с ним так можно, — ты что, забыл, каким сам был, когда играл?» А он, надо сказать, завзятый нарушитель всех режимов.

— О Винсе Ломбарди из «Мясников» тоже такое рассказывают, — кивнул я. — Что сначала он был свойским тренером, а потом переродился в администратора.

— Трудности, трудности, — вздохнул Уилсон.

Автобус наконец выпутался из пробки и понесся по темной дороге.

Бейсбольный тренер может размышлять несколько минут, сменить ему подающего или нет, а у футбольного на раздумья чаще всего не остается времени. Ошибка, если учесть, что в сезоне всего 14 игр, может стоить ему работы. Часто что-то непредвиденное — пенальти, травма, сбой — превращает тренера в наблюдателя, влияющего на игру не больше, чем билетер на входе или продавец попкорна. С тем только различием, что тренер несет ответственность за все происходящее на поле.

В свете всего сказанного собственные невзгоды показались мне легковесными, чего, очевидно, и добивался Уилсон. Не зря он известен среди игроков как «свойский тренер».

Я с благодарностью впитывал его слова и, когда автобус свернул с шоссе и завилял по местным дорогам, чувствовал себя уже намного лучше.

Игроки тоже обо мне позаботились. Когда мы подъехали к школе и переоделись после душа, они устроили мне долгую, утомительную ночную экскурсию по дискотекам Дирборна. При этом ребята все время похлопывали меня по спине и передразнивали мой акцент, гундося: «Сорок четыре, сорок два». По виду их можно было заключить, что они восхищаются моими подвигами на поле, и я даже начал смущенно откликаться: «Да ладно вам… ничего особенного».

Пожалуй, больше всех обо мне волновался Харли Сьюэлл, вот уже одиннадцать лет выступавший за команды НФЛ. Редеющие светлые волосы, походка вразвалочку, как у моряка, невысокий для линейного рост. Если верить справочникам, вес его составлял фунтов 230, но по виду этого никак не скажешь — кажется, что Харли легче. Во всем он отличался настойчивостью, как на игровом поле, так и в быту. В раздевалку Сьюэлл всегда возвращался первым, первым переодевался, а на поле постоянно передвигался с места на место, поддерживая темп. В команде любили пошутить, крикнув ему: «Замри, Харли!» И всегда он как будто не слышал, продолжал заниматься своим делом. Если кто-то говорил, что «опять Харли всех задерживает» или «Харли спит на ходу», свои понимали, что это тоже шутка. Родом он из Техаса, из местечка под названием Сент-Джо. Харли Сьюэлл почему-то вбил себе в голову, что мне совершенно необходимо отправиться в его родные места и насладиться там верховой ездой на необъезженных мустангах.

— Так когда поедем?

— Ну, Харли, не могу же я так, сразу…

— Незабываемое впечатление! И главное, проще простого. Вышел из дому, а они рядом. Несешься молнией — ах-х, красота!

— Харли…

— Проще простого! Когда едем?

— Но, Харли, сезон ведь еще в разгаре.

Джон Горди рассказывал, что, когда он появился в команде, Харли почему-то взбрело в голову, что у новичка хороший голос. Он время от времени хватался за гитару и напирал на Горди: «Выступаем. Я играю, ты поешь. Поехали!» — «Харли, да какой из меня певец…» — «Давай, давай». — «Но, Харли…» — «Пой, тебе говорят!»

И Горди пел.

После возвращения в школу Сьюэлл, полагая, что я до сих пор еще переживаю, опять явился по мою душу. Почему-то он решил, что лучшим утешением послужит пицца. Он купил где-то здоровенное колесо с сыром и ветчиной и прибыл в школу, положив покупку на заднее сиденье. Два-три игрока оживленно обсуждали в спальне прошедшую игру, когда в дверях вдруг возник Харли, выставив перед собой пиццу.

— Где новенький? — спросил Харли.

Ему объяснили, что я с остальными направился в «Гэй хэйвен» на танцульки. Он подождал немного. За это время пицца стараниями ребят стала значительно меньше, но Харли сберег для меня большой кусок.

Я появился лишь в шесть утра. Два часа проторчал в полиции, чтобы вернуть автомобиль, который я, видите ли, оказывается, припарковал слишком близко к перекрестку. В Дирборне за любое, самое мелкое нарушение правил парковки машину немедленно эвакуируют. Я этого не знал и очень удивился, не обнаружив ее на месте. Усевшись на поребрик, я обхватил руками голову и попытался вспомнить, где же парковался. Рядом остановился таксомотор, водитель понял, в чем дело, и доставил меня в полицию. За зданием полицейского участка торчали желтые тягачи-эвакуаторы и виднелись целые ряды автомобилей-нарушителей. Мой оказался там же. Не чувствуя за собой вины, я заплатил штраф, а затем два часа просидел в необычайно чистой, как в больнице, приемной, ожидая завершения формальностей. Уехал я, дико рванув с места, чтобы продемонстрировать свое негодование.

Когда я вернулся в Кранбрук, солнце уже поднялось. Надвигалась дневная жара. Наверняка у меня в комнате тоже будет душно, но постель манила, и я рухнул в нее, как подкошенный. Но уже в следующую минуту, как мне показалось, услышал:

— Подъем, салага. Некогда разлеживаться.

С трудом разлепив веки, я увидел Харли. Спросонья мне в первый момент померещилось, что за ним стучат копытами и трясут гривами дикие мустанги. Но нет, из-за его плотной фигуры высовывались двое ребятишек.

— Пора вставать.

— Сколько времени?

— Восемь.

— Харли, но я только что уснул. Двух часов не спал.

— Пустая трата времени. Поехали.

— Харли, я был в полиции…

Ребята исчезли, но тотчас вернулись с кофе и булочками.

— Это тебе поможет, — заверил Харли.

— Лучше всего мне помог бы сон.

— Да, и после него ты проснешься с тяжелой головой.

Он повел свой «универсал» мимо зеленых полей. Дети затихли на заднем сиденье рядом с газонокосилкой, которую Сьюэлл у кого-то взял напрокат и теперь вез возвращать. Жара усиливалась, даже продувавший машину ветер не давал прохлады. Харли рассказывал, как трудно ему дался вчерашний матч, какие крутые ему попались блокеры и защитники, как они его донимали, изматывали и унижали. Он явно старался, чтобы я не чувствовал себя одиноким после вчерашнего провала. Потом он помянул Большого Папу-Липскома — вот кто измывался над ним больше всех! Конечно, Лерой Смит, «Мясник» из Грин-Бэй, в удачный день был быстрее и жестче, чем Папа-Липском в день обычный. Но иной раз на Липскома накатывала волна удачи, и тогда он бывал неудержим. Болтал на поле много, орал, что сейчас собирается делать. Самая тяжелая игра против него выпала на долю Харли в кубке профессионалов 1962 года. Он ничего не мог поделать, вышел кто-то еще — тоже никакого сладу. Прикрепили к Папе двоих — и тоже мало толку. Учил Папочку Арт Донован в Балтиморе, где Папа-Липском и играл сначала. На славу выучил.

Я спросил, почему Балтимор уступил такого игрока плимутской «Стали». Харли дернул челюстью и пояснил, что Папа славился заносчивостью и горячностью. Однажды, за год до его продажи «Стали», один из «Кольтов» устроил вечеринку, а Папу не пригласил. Обиженный заявился без приглашения и вышвырнул хозяина в окно. Поднялся большой шум, тем более что пострадавший порвал сухожилие на ноге. Большого Папу поспешили сбыть подальше. Харли говорил о Липскоме, как будто тот сидел на заднем сиденье, но мы оба знали о безвременной кончине грозы футбольных полей от передозировки наркотиков. Я спросил Харли о смерти Папы, но он промолчал. И еще некоторое время рулил молча.

— Я представляю его сидящим в кресле дантиста, — проронил я сонно.

— То есть как? — живо заинтересовался Харли.

— Я где-то читал, что он не мог переносить боль. И к зубному в кресло Папочка усаживался, только если жена садилась к нему на колени и успокаивала при малейшем беспокойстве. Когда я слышу его имя, то всегда представляю, как он сидит в кресле, а дантист пытается залезть к нему в рот, протискиваясь мимо жены. И детский передничек у Папули на груди.

— Не-ет, я его не таким помню. Я вижу его перед собой на поле, рубаха у него выбилась, висит хвостом. И я должен его сдвинуть с места, как бетонную стену. У него вечно были на ногах какие-то странные башмаки из мягкой кожи. Мозоли, что ли, Папу мучили. И еще эта его привычка дурацкая хлопнуть по шлему сбоку, так что казалось, возле уха что-то взорвалось…

Харли помотал головой, как будто у него все еще звенело в ушах.

Но нашлась и у Папы слабинка, которую использовал Детройт. Нравилось ему догнать жертву на виду у публики, картинно снести ее у боковой, вне толпы, вне свалки, чтобы все видели, какой он молодец. Он воображал, что только за этим народ на стадион и ходит. Липском браво вздергивал упавшего на ноги и по-отечески поддавал ему ладошкой под зад. Приманкой служил Харли, имитировавший прорыв по краю и отсасывавший Папочку, в то время как Пьетросанте рвал к седьмой дыре с мячом. Конечно, если б Липском на этот финт не клюнул, плохо пришлось бы Пьетросанте, но поначалу прием срабатывал, и Липском, распустив хвост всегда выбивавшейся наружу рубахи, бросался за Харли.

— Да, бывали и у него дурные дни, — сказал Харли, глянув на меня.

— Как у меня? — ухмыльнулся я.

— Как у тебя. Каждый ведь знает, что против него крутые ребята, не вчера родились, и каждый ломает над этим голову, ломает голову над каждым движением. И все равно тянет на поле! — Он хлопнул ладонью по баранке. — Коль рванул — газуй на всю железку, чем ты быстрее, тем безопаснее. Это как в дорожном столкновении: у кого больше скорость, того труп целее останется. Ну, не одна только голая скорость, конечно. Еще сосредоточенность и напряженность.

— М-да, — сонно отозвался я.

— Надо собраться в комок, не то при столкновении разнесут. Это ведь не бег трусцой для сгонки веса.

— М-да… разнесут. Наверное, когда скачешь на мустангах, правила приблизительно такие же?

— Вот-вот, сам почувствуешь, — кивнул Харли.

— Он к нам приедет, па? — спросил сзади кто-то из ребятишек. — На лошадках кататься?

— А как же…

Я обернулся. Дети сидели по обе стороны от газонокосилки, серьезные и сосредоточенные. Казалось, прикидывали, смогу ли я совладать с необъезженными жеребцами. Харли свернул в лесок и подрулил к дачному домику, на веранде которого нас уже поджидали. Он не предупредил меня о предстоящем визите, и это было вполне в его духе. Меня представили присутствующим. Начались хлопоты с кофе, расспросы, как прошел вчерашний матч.

Я схватился за чашку как за спасательный круг и решительно объявил:

— Кошмарно. Хуже некуда.

Харли, вынырнувший из кухни с пирогом, безапелляционно возразил:

— Вот что, ты помолчи, мне лучше знать.

— Да брось, Харли, — криво улыбнулся я. — Я прозяпал тридцать ярдов за пять подач…. Слетел с копыт на ровном месте, подарил мяч Брауну и дал свечу над Гиббонсом — куда уж дальше-то?

— Нет-нет, ты был не так уж плох, если учесть все обстоятельства.

Он убеждал меня всерьез, стараясь вырвать из пропасти унижения и отчаяния.

— Ты, Харли, судья необъективный.

Присутствующие интересовались деталями, но он не дал мне продолжать.

— Давайте поговорим о чем-нибудь другом.

— Но, Харли! — взмолились остальные.

— Никаких но! — отрезал Харли. — Нет, я сказал!

Народ отступился, поддразнивая его, и тема разговора сменилась. Позже я нашел возможность поделиться с присутствующими деталями матча, когда Харли с детьми выбежал на лужайку.

Он доставил меня обратно в Кранбрук. Поездка действительно подбодрила меня, и я поблагодарил Харли. Он сидел за рулем, озабоченно глядя перед собой, все еще обеспокоенный моим настроем.

— Переживать-то не о чем, — сказал он. — Все дело в удаче и неудаче. Забудь о вчерашнем, думай о Кливленде.

— Попробую. Спасибо тебе, Харли.

— Выспишься — и все будет в порядке.

— Конечно.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.