Открытие России
Открытие России
К странному заключению приходишь на склоне лет: целая жизнь прожита в России, а что это за страна такая и что за народ ее населяет — в точности мы не знаем; вернее, знаем, но как-то отрывочно и скорее всего превратно, во всяком случае, было время, когда подрастающее поколение знало как дважды два, что это большое счастье — родиться в стране Советов, даже если ты проживаешь в Спас-Клепиках и кушаешь масло не каждый день. Видимо, нервно-патриотически настроенное государство, семья и школа нарочно искажали истину о России, полагая, что стоит русскому человеку своим ходом сообразить, что «король-то голый», как он, черт такой, сразу возьмется за дробовик. Так вот на склоне лет приходится открывать для себя Россию, как Христофор Колумб далекую Америку открывал, с ее картофелем, табаком и одной непристойной хворью. Занятие это неблагодарное, даже опасное, чреватое многими неприятностями — недаром Колумб кончил свои дни в болезнях и нищете — тем более что «Тьмы низких истин нам дороже / Нас возвышающий обман», тем более что за правдоискательство на Руси бьют, и пребольно бьют, — да уж очень заманчиво выяснить наконец, где и в какой компании мы живем, а там хоть на улицу без выходного пособия, хоть в клинику к Ганнушкину, хоть в Матросскую Тишину.
Итак…
О том, что Россия — исключительная страна и что быть русским, во всяком случае, интересно, мы слышим, наверное, лет пятьсот. И ведь, действительно, ничего нет выше нашей литературы; русская женщина — существо точно богоданное, неземное; стиль человеческого общения у нас высокодуховен, как литургия, и утончен, как субъективный идеализм; российский интеллигент, будь он хоть скотником по профессии, есть безусловно человек будущего… да вот, пожалуй, и все, только и благостыни нам от Бога, что литература, женщины, стиль человеческого общения да российский интеллигент. Не то что мало, но и не скажешь, что чересчур.
Какие возражения на этот уклончивый дифирамб может привести, положим, гражданин Швейцарской конфедерации… А в Швейцарии, предположительно скажет он, изготовляются восхитительные сыры; часы повсюду показывают одно время; автомобили уступают дорогу пешеходам, а те, в свою очередь, переходят улицу в назначенных местах и лишь на зеленый свет; денег от аванса до получки, как правило, хватает, потому что швейцарцы ведут домашнюю бухгалтерию и ни за что не купят просто так ручного медведя, то есть только на тот предмет, что все же занятно держать у себя медведя; редко когда можно получить по физиономии от постороннего человека, которому не приглянулись твои ботинки; улицы подметаются, и оттого они приютны, как собственная квартира; таксисты обходительны и больше похожи на педиатров, ну разве что с ними не потолкуешь о смысле жизни; наконец, правительство как-то так грациозно управляет страной, что будто его и нет. Единственно то в нашей державе неладно, может быть, заключит швейцарец, что вкалывать приходится не за страх, а за совесть, просто все восемь часов трудового дня работаем, как волы. А мы ему на это: то-то мы все думаем, чего вы, ребята, скромничаете, не заикаетесь про великую Швейцарию, оплот мира и надежду прогрессивного человечества, — оказывается, у вас там все работают, как волы…
Швейцарец нас, наверное, не поймет, и это как раз понятно, точнее, понятно, но не совсем. В частности, не понятно, почему в зажиточной, благоустроенной и расцивилизованной Швейцарии люди не бредят манией национального величия, и буде какой политик невзначай обмолвился бы про великую Швейцарию, которой исходя из заветов Вильгельма Телля следует держать в струне окрестные государства, народ через референдум велел бы ему показаться у хорошего психиатра. Между тем эту страну и вправду отличает богатая история, высочайший уровень жизни, фантастические, с нашей точки зрения, урожаи и такая бытовая культура, о которой нам приходится только грезить.
У нас же политики — от Ивана Грозного до Столыпина и от Столыпина до нынешних недотеп — талдычат про великую Россию даже в кругу семьи. И при этом никто не знает, что, собственно, в ней великого, разве что неистовые размеры, да вот Гренландия тоже громадный остров, в сущности, континент, и это только у французов «большой» и «великий» обозначаются одним словом, а в русском языке это, слава богу, понятия разные, и от «большого» до «великого» у нас считается далеко. Тогда, может быть, как-то по-настоящему величественной была история нашего государства?.. Действительно, три раза Берлин брали, во времена Екатерины II «ни одна пушка в Европе не смела выстрелить без соизволения Петербурга», так ловко подавили восстание китайских «боксеров», что у нас в Белокаменной даже составился свой музей Восточных искусств, изобрели множество полезных вещей и устроили у себя «диктатуру пролетариата». Да только, как всмотришься хорошенько во мглу веков, так сразу и станет ясно: довольно обычная история у России, не замечательнее датской или австрийской, знала она и победы, знала и поражения, а все началось с того, что отдаленные наши предки позвали к себе на княжение скандинавов, поскольку «земля наша велика и обильна, а порядку в ней нет», как сообщает летописец первоначального времени, то есть поскольку наши предки сами с собою были не в состоянии совладать. Что же относится до побед, то какие-то они все больше подозрительные победы: разгромили на Куликовом поле темника Мамая, но на другой год татары в отместку выгнали из столицы Дмитрия Донского и дотла спалили Москву, о чем не любят упоминать учебники истории; ордынцев перестояли на Угре при Иване III и в результате свалили-таки трехсотлетнее иго примитивного и сравнительно немногочисленного народа; небольшой отряд поляков учинил нам продолжительное Смутное время; со шведами двадцать два года воевали за отеческое болото; нашествие Наполеона действительно одолели, однако не одержав ни одной победы, а взяли французов несговорчивостью и мрачным своим упорством; турок побили при царе Освободителе, но поморозив бесцельно целые корпуса, да еще по Берлинскому трактату оставила нас с носом сообразительная Европа; в так называемую «белую войну» оттягали у маленькой Финляндии город Выборг, правда, ценой неслыханной в мировой истории, положив пятнадцать родных душ за одну чужую; наконец, в Великую Отечественную войну немцы разгромили Красную Армию за две недели. Впрочем, так сложились наши геополитические обстоятельства, что мы стали хозяевами восточной части материка, едва заселенной тихими дикарями; впрочем, мы первыми прорвались в космическое пространство, но для этого пришлось разуть и раздеть народ, устроив ему среднеафриканский уровень жизни, благо другого он отродясь не знал; впрочем, мы охотно подавляли восстания у соседей, — восстания, собственно к России не относящиеся никак, и в результате на ближнем краю ойкумены нет более ненавидимого государства, чем наша святая Русь; впрочем, мы поставили величественный исторический опыт, с тем чтобы к восьмидесятому году XX столетия ввалиться в коммунистическую систему, как мышь в крупу, однако ничего похожего не случилось; впрочем, мы половину мира обратили в свою горячечную религию, но, как потом оказалось, это была несчастная половина. Одним словом, если наша история и вправду величественна, по крайней мере, необыкновенна, так единственно тем, что она трагична, причем нелепо трагична, ибо она представляет собой цепь бессмысленных несчастий, испытаний и неудач.
(Вольно?, кстати сказать, англичанам, пригревшимся на своем острове, кичиться достижениями цивилизации и культуры, когда они со времен Вильгельма Завоевателя не ведали сколько-нибудь серьезной исторической передряги, а у нас то хазары с печенегами как снег на голову, то монголы с ливонцами, то Иван Грозный вырежет под корень аристократию, то бандит Стенька Разин опустошит пол-России, прикинувшись радетелем народным, то засуха, то мор, то экспроприация экспроприаторов, то химизация всей страны.) И ладно, если бы в этой трагической последовательности подразумевался какой-то смысл, таилась бы какая-то продуктивная сверхзадача, а то, сдается, налицо просто-напросто цепь несчастий, которая опутала нас по рукам, по ногам бог весть за какие грехи, и непонятно, с какой такой трансцендентной целью. Разве что это историческое наваждение дало следующий, прямо скажем, неожиданный результат: русские живут так, как если бы они были богаты, а люди Запада живут так, как если бы они были бедны; впрочем, это — вторично, первично то, что русский и, скажем, западноевропеец соотносятся меж собой, как тертый мужик и прагматик из малолетних, но вовсе не потому, что мы утонченнее и мудрей, а потому что сказано у Проперция: «Благ процветания следует желать, благами же бед следует восхищаться». То есть русский человек — более человек, чем необходимо для того, чтобы оправдать звание «хомо сапиенс», но от этого нам не легче.
Еще поговаривают, будто бы историческое величие России особенно явственно прорезалось в предреволюционные годы, когда нашу державу охватил экономический бум, и, дескать, в том, что она запаршивела, виноваты большевики. Большевики, конечно, виноваты, да только и в пору бума Россия занимала сиротские места в цивилизованном мире по урожайности корнеплодов и зерновых, уровню благосостояния народного, грамотности, детской смертности — тут мы шли сразу за Мексикой, — продолжительности жизни и производительности труда. Русский капитализм и на взлете был настолько недальновидным, хищническим, прямолинейно бесчеловечным, что еще неизвестно, кто больше сделал для победы Октября — Терещенко с Путиловым или же Ленин с Троцким. Русская армия в начале XX века была небоеспособна, что доказывает несчастная японская война и особенно поражение Белой армии от сборного войска фабричных, безлошадных, неимущих, романтиков, китайцев и босяков. Сельское хозяйство по-прежнему велось у нас общинно-родовым способом, обеспечивающим каждый третий голодный год, и хлебный экспорт был возможен только благодаря ничтожной себестоимости труда и безбрежным посевным площадям, которые не могла себе позволить скученная Европа, тем не менее собиравшая на своих супесях впятеро больший урожай, нежели мы на своих сказочных черноземах. Самолеты у нас были французскими, бронетехника английская, трамваи бельгийские, но зато половина Москвы играла на бирже и торговала по мелочам. И это не при большевиках, а при последнем русском царе, в центре Первопрестольной, у Никитских ворот, в пространственной и никогда не просыхающей луже, пьяным делом утонул большой полицейский чин.
Одним словом, похоже, что русская история прискорбно инвариантна в своем развитии от Гостомысла до наших дней, взять хотя бы такие примеры прошлого, которые больно перекликаются с настоящим: и во времена Герберштейна по Москве было «ни конному не проехать, ни пешему не пройти»; университеты, театры, журналистика, живопись, общественное мнение и регулярная медицина, как водится, появились у нас с запозданием лет в пятьсот; цвет русского общества два столетия разговаривал по-французски; межпланетные корабли от Кибальчича до Королева выдумывались в темницах; отечественная психиатрия отличилась задолго до очередного выдающегося нашего изобретения, вялотекущей шизофрении, еще при императоре Николае Павловиче, который высочайше объявил Чаадаева сумасшедшим и взял с него подписку ничего больше не сочинять. И где это видано — дело было весной семнадцатого года, — чтобы деревенские детишки, которых так нежно воспевал наш поэт Некрасов, разорили могилу Фета и таскались по селу с его офицерской саблей, которую затем их отцы пропили в кабаке.
Таким образом, ни в стародавней нашей истории, ни в новейшей не наблюдается признаков особенного величия, если не брать в расчет, что Россия совершила беспримерную попытку хирургического вмешательства в естественный ход вещей, когда по осени семнадцатого года поторопилась ввалиться из грязи в князи, на каковую попытку не отважилась бы ни одна хладнокровная нация, чего ей только ни посули. Но тогда, может быть, народ наш — народ великий и что-то такое особенное у него написано на судьбе… Русский народ, точно, симпатичный: скромный, думающий, душевный, задорный, но — к отечеству своему он относится до того платонически, что нет такой дыры на земном шаре, где бы не проживали классические изгои: цыган, еврей, румын и, конечно, русский; на державные законы у нас плюют абсолютно все, даже сами законодатели, даже они первые и плюют; в какой еще стране, кроме нашей, невозможно обустроить трамвайную остановку, потому что пьяные обормоты аккуратно бьют в павильончиках стекла и выкорчевывают из асфальта металлические столбы; по деревням, как при Федоре Иоанновиче, топят печи, таскают воду на коромыслах, чуть ли не палкой-копалкой обрабатывают огороды, только с коллективизации знают культуру отхожих мест, пьют горькую до потери ориентации во времени и пространстве и, чуть что не так, хватаются за ножи; не в родных ли пределах политики и уголовники — примерно одно и то же, матери свободно оставляют младенцев в родильных домах, а первостатейные артисты, по которым сходит с ума народ, всегда готовы поменять Россию на Дагомею, если пообещать им порядочный пансион; жуликов у нас столько, что вот как при последнем царе Московская городская дума не отважилась начать строительство метрополитена исходя из того, что все равно разворуют средства, так и сейчас трудноисполнимо всякое дельное начинание, поскольку к нему немедленно присосется большая популяция прохиндеев; располагая богатейшими запасами природных ресурсов, мы умудряемся нищенствовать на удивление всей планете (кстати сказать, нищенство в России — народный промысел, что-то вроде культуры дымковской игрушки или подносов жостовского письма). А наши пословицы… — ведь это же чистый срам: «От сумы да от тюрьмы не зарекайся», «Бедность не порок», «Баба с возу, кобыле легче». Так что весьма трудно определить, какие такие особенные письмена у нас написаны на судьбе, единственно настораживает, по-хорошему настораживает, тот грациозный факт, что мы никак не можем примириться с русскими безобразиями, точно вчера переехали в свои Спас-Клепики из Парижа.
Разумеется, у нас разные есть пословицы, и среди них даже совершенно христианского направления, разные также у нас и люди, и среди них водится немало подвижников, тружеников, бессребреников, чистых душ, да только зачем убеждать доверчивого простолюдина — не по крови, конечно, а в силу неблагоприятно сложившихся обстоятельств, — будто беспорядочную и бедную жизнь устроили инородцы, которых, правда, ничтожно мало, однако это такая умственная команда, что на одного инородца нужно считать четыре улицы русаков.
Если легкомысленно отвергнуть ту патриотическую гипотезу, что подлыми пословицами, прогулами на производстве, доисторической урожайностью… ну и так далее у нас заведуют, в частности, окопавшиеся сионисты, то все равно роковой вопрос: отчего так неприглядна наша Россия и отчего так неустроена наша жизнь? — Пребудет без прямого, исчерпывающего ответа, поскольку в наличии имеется слишком много ответов косвенных и случайных. Самый неожиданный из таковых принадлежит Василию Шукшину: он утверждал, что просто русского народа осталось всего четыреста человек. Возможно, Шукшин и прав; коли сойтись на том, что настоящий, природный русак есть человек трудоспособный, изобретательный, совестливый, добродушный и к тому же невредный идеалист, а на этих-то праведников у нас испокон веков и идет охота, то нисколько не удивительно, что за полтора тысячелетия мы так и не сумели наладить гармоничное бытие. Да еще за полтора тысячелетия мы так и не удосужились создать систему национального воспитания, ориентированную на классические качества русского человека, каковая существует у всех культурных народов, и поэтому в наших семьях совместно растут, по сути дела, дети разных национальностей — от тихих бедуинов до бандитов с большой дороги. То ли дело какие-нибудь голландцы: в нравственном смысле все на одно лицо, все прилежно зашибают деньгу, думают исключительно о насущном, и если заведется у них невзначай, в русском значении слова, интеллигент, то это будет уже курьез, на который нужно ходить, как на заезжую знаменитость. Голландцы при таком редком единодушии, поди, и коммунизм бы построили, возьми их в оборот не слишком людоедствующие марксисты, потому что в коммунистической идее не так уж много действительно фантастического и она предполагает прежде всего дисциплинированного трудягу, а у нас и социализм выдался ассирийский, и, глядишь, рыночная формация сложится по какому-нибудь дикому образцу.
Казалось бы, при таких наших жалостных показателях, да еще в несуразное наше время, бог с ней, с великой Россией, тем паче ни к чему нам великие потрясения, нам бы хоть жизнь сносную учредить, чтобы на каждого работника приходилось чуть больше известного минимума калорий и чуть меньше одного вора. Так нет: ураган-патриоты всех образовательных уровней, полагающие, что величие государства заключается в размахе его территории и той степени страха, который оно внушает своим соседям, денно и нощно радеют ввергнуть Россию в кровавую мясорубку, чтобы только по-прежнему за ними оставалась шестая часть земной тверди и чтобы нас трепетали прочие пять шестых. Между тем великая страна — это такая страна, где не пугаются неожиданного звонка в дверь, где можно вызвать по телефону такси, заработать честным трудом на благоустроенное жилье, купить в ближайшем магазине ореховое масло и быть уверенну, что четверг не переименуют в День воздержания от еды. Вообще наш ураган-патриот — во многих отношениях существо темное и больное. Прежде всего он и не подозревает, что быть патриотом и любить свою родину — совсем не одно и то же. Ведь «патриот» и слово-то непатриотическое, чужое, и понятие убогое, слободское, которым обычно оперировали фельдфебели, прислуга, личные дворяне, выбившиеся «из народа», городовые, белошвейки и захолустные помещики, едва умеющие читать. Затем, вся теоретическая подоплека такого патриотизма сводится к пословице: «Что для русского здорово, то немцу — смерть». В-третьих, замечено, что эта публика любит отечество именно что «странною любовью», в которой сильнее всего звучит неудовлетворенное самолюбие, отдающее в ненависть и ревность, поставленное на боевой взвод, как в любви Карандышева к Ларисе. Наконец, патриот — человек нарочито узкий, не желающий знать ничего такого, что не вписывается в модель; например, он обижен на нынешнее, якобы демократическое правительство за то, что оно грабит простой народ и норовит по кускам распродать Россию, а того не желает знать, что большевизм просуществовал семьдесят лет исключительно за счет бесплатного труда миллионов граждан и торговли русским лесом, нефтью, алмазами, антиквариатом и прочими богатствами нации, доставшимися нам от Бога, что именно большевики напугали наших кровных да сводных братьев «вплоть до отделения и образования самостоятельных государств», что экономический бум начала XX века был обеспечен тем, что один Белый царь уступил Аляску американцам, а другой Белый царь губерниями распродавал Россию западноевропейским концессионерам и по уши влез в долги. Да где же он патриот, этот самый ураган-патриот, если альфа и омега его программы состоит в реставрации того государственного устройства, которое со времен Иоанна Грозного не претерпело сколько-нибудь значительных изменений и всегда держалось на презрении к русскому мужику…
Хотя бы то насторожило этого бедолагу против забубенных убеждений, что среди его личных врагов — Карамзин, поскольку он назвал главным нашим народным занятием воровство, великий Пушкин, который написал: «Черт меня догадал родиться в России с душою и талантом», Лермонтов, ибо из-под его пера вышел стих: «Прощай, немытая Россия, / Страна рабов, страна господ», Лев Толстой, смешавший с грязью русский пролетариат, Куприн, оболгавший русское офицерство, Белинский, Герцен, оба Успенских, Некрасов, Чехов, Бунин и даже Илья Ефимович Репин, который, по преданию, отписал комиссарам в ответ на их призыв вернуться из эмиграции: «Отстаньте, босяки, а то я вас нарисую». Впрочем, в патриотах у нас ходили император Николай I, принципиально говоривший по-французски с охтинским акцентом, братья Аксаковы со товарищи, пугавшие публику старорусскими армяками, так что их даже принимали за иностранцев, Тютчев, после того как он объявил, что «в Россию можно только верить», и тем самым нанес ей утонченное оскорбление, император Николай II, который до конца своих дней не ведал разницы между «Союзом русского народа» и русским народом как таковым, Федор Михайлович Достоевский, от души не любивший Западную Европу на том, главным образом, основании, что за границей он себя чувствовал неузнанным богом среди торжествующего мещанства, а дома — щелкопером, которого может изничтожить каждый городовой. Да только Тютчев с Достоевским возвеличивали Россию слепо и ни за что, поскольку они ее любили, как мать родную, и мыслили на манер деревенских девушек, которые говорили в те поры вместо «любить» — «жалеть», а нынешний патриот преимущественно сердится, выискивает козни и тщится присоединить Галапагосские острова.
В том-то все и дело, что наш преподобный славянофил и его буйные восприемники вышли из разницы между желаемым и действительным, ибо они вожделели сытое, благополучное, могучее государство, раскинувшееся от Царьграда до Сахалина, а в наличии имелась нищая рабовладельческая империя, о которой только та слава и шла по миру, что туда из-за границы ноты не пропускают, ибо они желали, чтобы центральной русской фигурой был богобоязненный труженик и не вор, а кругом свирепствовали вольнодумствующие прохвосты, — тут уж поневоле сочинишь свою «особенную стать», филиппику Петру I, каковой вероломно внедрил в русскую жизнь науки, промышленность и искусства, самобытный путь исторического развития и крестьянина-общинника как носителя коммунистического начала; Гоголь, уж на что был гений и здраво смотрел на вещи, а и то, уморившись описывать отечественные несуразности, выдумал, сидючи в Риме, свою знаменитую «птицу-тройку», которой сторонятся от греха подальше прочие народы и государства. В том-то все и дело, что нынешний патриот вышел из комплекса национальной неполноценности, ибо он справедливо чает в родном народе могущество Ильи Муромца, а заедет ненароком в какой-нибудь глубоко российский районный центр, насмотрится на облупленную церквушку, покосившийся магазин, где торгуют книжками, селедками и керосином, на окончательно допившихся мужиков, одетых как попрошайки, на старух, матерящихся почем зря, на безбрежную лужу напротив райисполкома, в которой плещутся поросята, и, конечно, в нем сразу взыграет патриотизм. Другое дело, что народы благоустроенные, чинные, созидательные знать не знают про таковой, другое дело, что разница между желаемым и действительным в одних возбуждает жажду полезной деятельности, а в других — маниакальный психоз на почве… ну, на нашей, российской почве, если выразиться, подделавшись под Шекспира, которую иной раз засеешь рожью, а проклюнется потом банальная лебеда. Однако маниакальный психоз — это уже слишком, потому что дело небезнадежное, например, можно вдругорядь позвать варягов, хотя бы работящих, опрятных финнов, ту самую чухну белоглазую, над которой так любило потешаться наше простонародье, несмотря на то что и в сравнительно отдаленные времена путешественники с закрытыми глазами определяли границу между Финляндией и Россией: если вдруг прекратилась пляска зубовная и тебя перестало бросать из стороны в сторону, то значит — прощай, Россия.
Между тем наш народ, вообще чуждый позе и бурному проявлению своих чувств, любит родину неназойливо и органически, как природу, и психически нормальному русаку незачем, даже странно как-то распространяться при каждом удобном случае о сердечной привязанности к России, тем более строить из этой привязанности политическую платформу, тем более делать из нее источник существования, тем более навязывать тоже русским, но по-другому, форменную войну. Нормальный русак принимает отчизну всякой, какой бы она ни была, хоть рабовладельческой, хоть демократической, хоть какой, главное, чтоб была, — в отличие от патриота, которому нипочем вырезать часть мирного населения, только бы восторжествовал облюбованный образец, будь то хоть диктатура пролетариата, хоть та же одна шестая, как будто человек не может достигнуть счастья в маленькой Португалии или в эпоху великих географических откровений. Такая позиция тем более непонятна, что любовь к отечеству есть чувство вовсе не головное, а нечто, приближающееся к обонянию или к способности птиц ориентироваться в пространстве, если оно вообще чувство, а не инстинкт. (В связи с этим предположением, кстати, приходит такая мысль: наш эмигрант по собственному желанию — в высшей степени подозрительная фигура, ибо истинно русскому человеку и жить в России невмоготу, и одновременно он не может существовать помимо этого питательного бульона, то есть без русских прекрасных лиц, малиновой нашей речи, чарующих разговоров на темы отвлеченные, неземные, без этого московского электричества, которое витает в воздухе и подбивает на причудливо-возвышенные поступки, без пьяненького какого-нибудь мужичка, с каковым мужичком можно ни с того ни с сего даже и побрататься; но попробуй поинтересуйся у него: «Ты, мужик, за кого, за патриотов или за Белый дом?» — Он на тебя посмотрит, как на иностранца, и с испугу попросит рубль.)
Итак, патриотизм — это от бедности, да еще от обиды на нашу геополитическую судьбу. Оно бы и ничего, что агрессивное чувство родины имеет такую жалкую подоплеку, не всем же быть зажиточными, цивилизованными, деловыми, кому-то остается только безответная любовь к несчастной своей земле, а по-настоящему худо то, что патриотизм — обман зрения, «опиум для народа». Одурманенные им, мы плохо соображаем, в чем корень зла, где выход из нашего тупикового положения, и, главное, настойчиво заблуждаемся на свой счет: мы полагаем, будто русский человек есть невинная жертва исторического процесса, а между тем похоже как раз на то, что не так страшная история государства Российского обусловила каверзный наш характер, как каверзный наш характер предопределил историческую судьбу. Во всяком случае, общественное нестроение началось у нас задолго до принятия христианства, во всяком случае, это большими ипохондриками надо быть, чтобы столетиями мириться с бесконечными и разнообразными унижениями, питаться бог знает чем, канонизировать людоедов, чтобы жить в городах, похожих на заброшенные некрополи, и препровождать своих покойников в некрополи, похожие на помойки. Нет, местами мы, точно, народ великий, потому что весь цивилизованный мир пользуется нашими изобретениями, слушает нашу музыку и читает нашу литературу, но все-таки, главным образом, потому что мы до нервного истощения любим родину, а она нас терпеть не может. Понятно, отчего французы свою Францию обожают, — оттого что в активе у нее благословенный климат, твердые цены, грамотные правительства и прекрасные города; но мы-то чего страдаем по неприютной нашей полупустыне, занесенной колючим снегом, где чернеют редкие деревеньки, дымят богопротивные поселения при заводах, вышки торчат там и сям, на которых дежурят сонные автоматчики, мрачное население сплошь разобралось по очередям за спичками да за водкой на купоросе, где все, как будто нарочно, устроено вопреки человеку, — вот этого не понять.
Собственно, в том и заключается все открытие, что Россия — злая страна, не приспособленная для человеческого житья, как мертвая Антарктида.
А мы, русские, — народ грешный. Мы в старину конокрадов до смерти забивали, стойко терпели иродов во главе родимого государства, но едва к власти приходили сколько-нибудь гуманистически настроенные правительства, сразу ударялись в кровавые мятежи, тысяча лет христианства у нас немедленно пошла прахом, как только работному человеку позволили грабить да убивать, руки у русака приделаны кое-как, и он всегда предпочитал созиданию рафинированное нытье либо патриотическую платформу, о которой драматург Островский писал: «На словах ты, брат, патриот, а на деле фрукты воруешь», — короче говоря, поделом Господь наложил на нас эту страшную епитимью.
Разумеется, ничего у нас нет дороже нашей России и никого нет роднее русского человека, потому что мы говорим: «Не по хорошу мил, а по милу хорош», на чем патриотам и культурному меньшинству, собственно, и следует помириться. Тем более что, по общему мнению, дело, вправду, небезнадежно: вот завяжем с пьянкой в будущий понедельник, засучим рукава и возьмемся строить пристойное государство; а нет — и это ничего: как жизнь прекрасна только потому, что она — жизнь, так и Россия драгоценна только потому, что она — Россия.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.