От Кюстина до наших дней
От Кюстина до наших дней
Полтора века тому назад маркиз Астольф де Кюстин, парижанин и роялист, посетил наше отечество и по следам своего путешествия написал книгу «Россия в 1839 году». Пожил он в Санкт-Петербурге, побывал в Москве, съездил на Волгу и в результате сочинил такую жестокую критику на российские порядки, что до самого последнего времени эта книга была формально запрещена. Тем не менее кто только не писал на нее опровержение, из читавших и не читавших: и граф Бутурлин, и революционер Герцен, и тонкий лирик Тютчев, и сравнительно жулик Греч. Вот и мы туда же, то есть и нам желательно уличить пасквилянта в натяжках и клевете. Тут уж ничего не поделаешь, поскольку в историческом плане мы народ злопамятный, нам даже поражения на реке Калке простить басурманам невмоготу.
Обзор сочинения де Кюстина сейчас представляется тем более любопытным, что подозрительно живучи наши российские порядки, и хотелось бы выяснить: движемся ли мы куда-нибудь как этический феномен или мы не движемся никуда. Ведь и при государе Николае Павловиче вольное слово было под запретом, и на нашем веку, помнится, на каждое вольное слово имелась своя статья. И прежде писались опровержения на нечитаные книги, и в наше время громили сочинения, которые нельзя было ни в библиотеке позаимствовать, ни купить. И раньше могучая империя, как черт ладана, боялась художественной прозы, и наши большевички, полмира подмявшие под себя, больше опасались происков по литературной линии, чем по линии ЦРУ. Это только сейчас государство существует без оглядки на изящную словесность, — так сказать, наша собака лает, их караван идет.
Характернейшая черта сочинения де Кюстина состоит в том, что тут каждый пассаж, как бусинки на нитку, нанизан на нелюбовь автора к России, причем априорную и берущуюся неведомо из чего. Описывает ли он двор русского императора, — по его признанию, самый блестящий двор в Европе, — в каждом диаманте на шее какой-нибудь русской красавицы ему мнится слеза недоимщика, в каждом рубине чудится кровь раба. Если он рассказывает о пароходе «Николай I», быстроходнейшем судне в мире, то обязательно упомянет, что на нем случился большой пожар. Санкт-Петербург по Кюстину — самый величественный город Восточного полушария, но он построен на гиблых болотах и волею палача. Русские от природы красивы и элегантны, но если хорошенько их поскрести, наружу вылезет татарин, а то медведь. Ездят тут быстро, как нигде, но такая езда вредна для легких и от нее постоянно ломается экипаж. Ну не любит де Кюстин Россию и все русское, хоть ты что!
А ведь нас, действительно, все не любят, от века до наших дней и от китайцев до англичан. Да и за что нас, спрашивается, любить? Разве можно питать симпатию к той стране, где неписаные законы сильнее писаных, где при поголовной бедности и доисторических урожаях существует самая многочисленная армия в мире, где основной народный промысел — стяжательство в разных видах, можно купить любого чиновника, и дорожная милиция побирается день и ночь…
То есть любить-то можно, и даже должно, но для этого нужно быть человеком широким, грамотным и в себе. Деревни наши неприглядны, города того хуже, — это так, но ведь, с другой стороны, русские два раза Европу освобождали от тирании полусумасшедших выскочек, в то время как цивилизованный континент ложился под них относительно без борьбы. Да уже за одно это Европа должна была возвести Россию на соответствующий пьедестал… Но нет: любой французский школьник вам скажет, что Наполеон — гений, что во II-й мировой войне победили американцы, а русские — варвары и вообще.
Дело даже не в изумительной, почти девственной неосведомленности европейца, которая для него естественна, как ванна два раза в день. Дело в том, что Европа двести лет боится России, а боится потому, что не понимает, а не понимает потому, что европейцу Россию понять нельзя. Ну как ее, действительно, понять, если у русских вечно свой хлеб не растет, но при этом они едва ли не самая артистичная нация в мире, что доказали европейцам Станиславский, Дягилев, Михаил Чехов, Барышников, Баланчин. Если предприниматели у них постоянно «заказывают» друг друга, но в XX столетии все чемпионы мира по шахматам, за исключением Эйве, были именно русаки. Если у них дорог настоящих нет, но они изобрели электрическое освещение, радио, телевидение, душу и самолет…
Одним словом, наше дело дохлое, потому что мы их насквозь понимаем, а им Россию понять нельзя.
Не исключено, что Россия — прежде всего константа, потому что со времен Астольфа де Кюстина, описавшего наше отечество в 1839 году, кажется, и многое изменилось, и вроде бы ничего.
Для начала возьмем таможню, с которой де Кюстин начинает свое повествование о Руси. Только, по его словам, сошел он с парохода «Николай I», как попал в лапы многочисленных чиновников, суровых и неподкупных, которые измывались над ним полдня, выдали чужой багаж, заподозрили в шпионаже и отобрали чемодан книг. Так вот какие тут у нас наблюдаются перемены, произошедшие за полтора века, от Кюстина до наших дней? Таможенников, положим, точно меньше не стало — раз. И глупых формальностей меньше не стало — это два, потому что чиновник среднего звена нарочно их выдумывает, чтобы оправдать свое существование в глазах государства, общественного мнения и жены. И если ты прилетел из Парижа, то свой багаж следует искать под рубрикой рейса из Монровии — это три. Разве что в неподкупности нынешнего таможенника не упрекнешь, но что он суров по-прежнему, то суров. И книги, правда, уже лет десять не отбирают, то есть на этом фронте у нас прорыв.
Таким образом, по таможенному департаменту перемен так мало, что это скорее Европа ушла вперед. Или назад, поскольку, как досматривают в Лондоне, Марселе, Мюнхене и Турине, так в Москве не досматривают давно. Но, правда, жестоко «шмонают» только русских, арабов, вьетнамцев, курдов и приезжающих на житье.
Спрашивается: за что нам-то такая честь? Кажется, в масштабном производстве кокаина мы не замечены, боевиков на экспорт не обучаем, чумы у нас не было двести лет. Видимо, вот за что: западный европеец уверен, что от русских чего угодно можно ожидать, то они «Войну и мир» напишут, то атомную электростанцию подорвут. Словом, наш соотечественник в Европе потенциально опасен, потому что он человек крайностей, потому что там хорошо известно: если русский танцует, то уж никто в мире так не танцует, если русский бандит, то он ест на завтрак грудных детей. Ну то же самое мы для какого-нибудь лондонского таможенника, что для нас пришельцы с планеты Гопп: то они танцуют, то едят на завтрак грудных детей. Разумеется, ему удобнее иметь дело с аргентинцами, например, у которых в заводе нет атомных электростанций и которые точно не напишут «Войну и мир».
Это надо очень невзлюбить нашу землю, чтобы описать ее так, как француз Кюстин. Именно: «Россия — сырая, плоская равнина с кое-где растущими жалкими, чахлыми березами. Дикий пустынный пейзаж без единой возвышенности, без красок, без границ и в то же время безо всякого величия… Здесь серая земля вполне достойна бледного солнца, которое ее освещает». И это про нашу матушку Россию, которая природно богаче Франции примерно в двадцать семь с половиной раз!
Виноград у нас не растет, что правда, то правда, но это еще не основание для того, чтобы как будто нарочно не разглядеть сказочных красот, украшающих нашу землю от Смоленска до Колымы. Вот эта-то нарочитость и огорчает, даже нервирует, даже злит. Мы любим Францию за глаза: за то, что французская речь прекрасна, величественные замки стоят по-над Луарой, кино у них хорошее, импрессионизм они выдумали, за то, что тут родился и жил Паскаль. А они нас за глаза не любят, не зная о нас решительно ничего. Или то зная наверняка, что в Москве по улицам ходят белые медведи, в Большом театре поет цыганский хор, русского президента зовут Николай II.
И ведь это исстари так ведется. Великий князь Александр Михайлович в своих мемуарах пишет: зимой 1918 года идет в Париже парад победы, о русских, потерявших в I-й мировой войне три миллиона солдат, и помину нет, зато блистает Португалия, потерявшая на полях сражений одиннадцать человек. То есть где только можно, они норовят нас обидеть и ущемить. И ладно если бы они тоже были пришельцы с планеты Гопп, а то такие же дикари, только в свое время присосавшиеся к римской цивилизации, у которой они собезьянничали все, от архитектуры до языка.
Но вообще-то понятно, за что нас невзлюбил путешественник де Кюстин. Скорее всего за то, что мы единственная нация в Европе, и бедная-то, и темная, и забитая, которая смогла противостоять Наполеону и победила его войско, не выиграв ни одного сражения, дурачком. Тем более что неясно, зачем русские насмерть стояли под Москвой, зачем сожгли свою древнюю столицу, зачем пошли освобождать Европу, которая их держит за дикарей…
Что до французов, то эти себя уважают, своей галльской кровушкой дорожат, то-то они Париж постоянно сдают без боя.
А мы не из таковских, мы, мнится, даже больше любим Францию, чем себя.
В другой раз у этого автора наткнешься на такое замечание, что на душе станет серьезно нехорошо. Например: «Во Франции благодаря успехам индустрии мы уже почти забыли, что существует свечное освещение, в России же обычно еще до сих пор употребляются восковые свечи». Положим, восковые свечи у нас возжигались только в церквях, а в обиходе использовали сальные, позже спермацетовые и стеариновые, но то, что в середине XIX-го столетия Россия сидела при свечах да лучине, — это, как говорится, научный факт. Что там середина прошлого столетия — до самой коллективизации русская деревня освещалась живым огнем, до самой «лампочки Ильича»! В Европе уже пахали на тракторах, услаждали жизнь холодильниками и радиоприемниками, а наш Иван на ночь глядя отщепит от полена лучину, сунет ее в железный светец и ну мечтать о всемирной республике имени 25-го Октября.
То есть техническая ущербность России есть категория историческая, едва ли не константа, поскольку и сейчас она налицо, и сто шестьдесят лет тому назад у них газовое освещение и вообще «успехи индустрии», у нас — «православие, самодержавие, народность» и арестантские роты за лишний вздох. Невольно придет на память читанное когда-то у Щедрина: «Везде мальчики в штанах, а у нас без штанов; везде изобилие, а у нас — «не белы снеги»; везде резон, а у нас — фюить!»
Добро если бы мы, как японцы, питались чужими техническими идеями, а то ведь именно наш Яблочков изобрел электрическое освещение и впервые продемонстрировал его именно в Париже, где оно и было прозвано — «русский свет». Следовательно, стоит какая-то непреодолимая преграда между русским гением и домашним способом использовать Божий дар. Сдается, что эта преграда заключается в нашей нерасположенности к последовательному труду. Действительно: хладнокровное отношение к своим прямым и косвенным обязанностям для нас настолько характерно, что на Россию не распространяется зависимость «Что посеешь, то пожнешь». У нас запланируют общество полной социальной справедливости, а выйдет «тюрьма народов», кто-нибудь выдумает мирный атом, а он сам собой переродится в угрозу для мирового сообщества, иной раз посеешь огурчик, а вырастет разводной ключ.
Таким образом, мы оттого искони плетемся в хвосте технического прогресса, что в России на одного мужика, мечтающего о том, как бы использовать радиоволны, приходится два миллиона мужиков, мечтающих о том, как бы чего украсть.
Далее де Кюстин пишет: «Я видел Венский конгресс, но я не припомню ни одного торжественного раута, который по богатству драгоценностей, нарядов, по разнообразию и роскоши мундиров, по величию и гармонии общего ансамбля мог бы сравниться с праздником, данным императором в день свадьбы своей дочери в Зимнем дворце».
Вот это давно ушло. То есть блестящих праздников, роскошных нарядов и мундиров, «величия и гармонии общего ансамбля» у нас не видели с октября 1917 года, когда власть в России захватила, в сущности, шантрапа. Чего можно было ожидать от недоучившихся студентов из поповичей, разнорабочих, у которых организм водки не принимал, профессиональных смутьянов в силу неприспособленности к положительному труду? Коллективизации, индустриализации, лагеризации — это да, и еще множества полезных и бессмысленных преобразований, но только не красоты. За красоту отвечает элита нации, аристократия крови и духа, а у нас таковую уничтожили на корню.
Результаты этой операции налицо. У нас не встретишь по-настоящему изящно одетого человека, а иностранца узнаешь за сто шагов. Архитектура у нас убогая, праздники нелепые, интерьеры примитивно-буржуазные, общий ансамбль отдает квашеной капустой и вообще повсюду видна какая-то намертво въевшаяся в поры жизни некрасота.
Вот какая вещь: социализм — это прежде всего некрасиво. Наверное, это удобно, полезно для психического здоровья, потому что социалистическое общество не знает напряжения, соревнования, ответственности, но красота в таком обществе не живет. Впрочем, и при нашем босяцком капитализме ей не житье, поскольку правит бал та же самая шантрапа.
Одним словом, худо без аристократии крови и духа, ибо, по завещанию Федора Михайловича Достоевского, ничем, кроме как красотою, не спасется мир.
Знаменитый французский путешественник так описывает наши российские города: это-де обыкновенно квартал-другой приличных каменных зданий, «окруженный ужасающей неразберихой лачуг и хибарок, бесформенной гурьбой домишек неизвестного назначения, безымянными пустырями, заваленными всевозможными отбросами — омерзительным мусором, накопившимся за жизнь беспорядочного и грязного от природы населения…» Как говорится, не в бровь, а в глаз. То есть, действительно, за исключением Москвы да Петербурга, куда ни ткнись, везде найдешь и «бесформенную гурьбу домишек», и «безымянные пустыри». Наблюдательность француза тем более оскорбительна, что он посетил Россию при царе Горохе, а наши города все так же нехороши. И ведь не сказать, чтобы мы, действительно, были «грязным от природы населением», по крайней мере, до порога мы благоустроены и чисты. Правда, за порогом, там, где начинаются лестничная площадка, лифт, подъезд, двор, улица, район, город, — там русскому человеку ни до чего.
Почему бы это? Видимо, потому что русскому народу вообще свойственно трепетно-любовное отношение к родине, вот только он ее не уважает, — и даже сразу не скажешь, за что про что. Любить — любит, и более того: по выражению Достоевского, русак связан с родной землей «химическим единством» — но почтения к местности у него нет. Просто-напросто так сложилось, что русский человек не уважает свою страну, иначе его города были бы похожи на сказочную картинку, а деревни — на города. Так еще бывает, когда ребенок не задался, жена — гулена, муж беспутный: любить можно, уважать нельзя. Поэтому нам ничего не стоит устроить свалку посреди деревни, застроить пустырь многоэтажными бараками, превратить в стойло общественный туалет.
Может быть, дело в том, что нигде так пренебрежительно не относятся к человеку, как в России, и наши грязные города и веси — это естественная реакция русака. Возьмем, к примеру, Великую Отечественную войну: по выражению писателя Астафьева, мы победили, завалив немцев своими трупами и утопив их в своей крови. А британцы, три года воевавшие против Германии в одиночку и пять лет коалиционно, потеряли только сто пятьдесят тысяч своих солдат. В том-то все и дело, что Европа уважает европейца, а европейцы взаимно уважают свой благоустроенный континент, который они вылизали до такой степени, что совестно спичку бросить на тротуар.
Другое дело, что вот у французов довольно странное, слишком несложное представление о счастье; французы говорят, что «Счастье — это мытая голова».
Далее де Кюстин пишет: «Русский народ, серьезный скорее по необходимости, чем от природы, осмеливается смеяться только глазами, но зато в них выражается все, что нельзя сказать словом: невольное молчание придает взгляду необычайную красноречивость и страстность. Но чаще всего он безысходно печален…» Тонкое замечание, хотя оно и прямолинейно до простоты.
Русский человек, действительно, донельзя серьезен, и тому имеется ряд причин. Главная из них: жизнь в России беспросветна и тяжела. У нашего соотечественника от века не было собственности, которая придает индивидууму гордый вид. В глазах его точно нет знака превосходства, поскольку он исстари работал за хлеб, на казну ли, помещика, социалистическое отечество, только не на себя. Искони государство относилось к нему с величайшим презрением, ни во что не ставило его личность, и поэтому во взгляде русака нет самоуважения ни на грош. Какие уж тут смешки, если у нас мыслителей запросто объявляли государственными сумасшедшими и еще недавно сажали в каталажку за анекдот…
Зато внешние узы всегда обостряли в нас деятельность сознания и души. Во всяком случае вопросы нас занимают, главным образом, вселенские и мыслью мы достигаем таких высот, куда нет ходу ни цензуре, ни охранительным тенденциям, ни судье. Вероятно, де Кюстин потому и углядел в наших глазах «необычайную красноречивость и страстность», что в духовном отношении мы свободны бесконечно, даже бессмысленно, как никто.
Одним словом, в Москве точно редко встретишь улыбающегося человека и мы ведем себя преимущественно по Канту, как некая вещь в себе. Посмотри пристально на француза — он улыбнется в ответ, потому что улыбка его рабочее положение; посмотри пристально на русского — он сразу спадет с лица. Это оттого, что улыбка нам дана либо снисходительная, либо если кто глупость скажет, либо в адрес своей мечте.
Не то индивидуум западноевропейского образца: он смешлив, независим, благожелателен и до того исполнен чувством собственного достоинства, что это, пожалуй, по-нашему, и смешно. А все потому, что в Европе человеческая личность почти все, государство почти ничто, обыватель никого не боится и четыреста лет работает на себя. Он по этой причине и добродушен, как ребенок, и пьет умеренно, и непрочь принять участие в каком-нибудь идиотском шествии, и на трезвую голову способен сплясать канкан.
А русский умеет веселиться, если только зальет глаза. Впрочем, он и выпивши мрачен, подозрителен и пуглив. Одна надежда на людей нового поколения, которые в силу рыночных отношений и свободы слова, глядь, вырастут непьющими, смешливыми простаками, совершенно по западноевропейскому образцу.
Хоть и несправедлив был маркиз де Кюстин к нашей России, в другой раз у него прочитаешь глубоко истинные слова. Вот он пишет, и даже вроде бы между прочим: «Нет поэтов более несчастных, чем те, кому суждено прозябать в условиях широчайшей гласности, ибо, когда всякий может говорить о чем угодно, поэту остается только молчать. Видения, аллегории, иносказания — вот средства выражения поэтической истины. Режим гласности убивает эту истину грубой реальностью, не оставляющей места полету фантазии».
Именно так и есть. Сколько ни странен, даже противоестествен антагонизм между свободой слова и высокой литературой, француз безусловно прав. То есть дело и поныне обстоит следующим образом: чем цивилизованнее общество в гражданском смысле, тем меньше в нем места для поэзии, и в значении национального самочувствия, и в значении собственно стихотворного ремесла. Маркиз был простой человек, но и он постиг, что в России точно должна господствовать поэзия, поскольку уж больно это задавленная, бедная, неустроенная страна.
Разве что в свободном обществе поэт молчит не по Кюстину, то есть не оттого, что таки нет места «полету фантазии» и видения с иносказаниями себя изжили, как треуголка и паровоз. В свободном обществе поэт молчит оттого, что он никому не нужен, что никто не хочет его слушать, что вольному человеку не до него.
Почему это так получается — яснее ясного, потому что демократия, даже этимологически, есть производное от простонародья, от его вкуса, ментальности и способа бытия. Ну по сердцу простому человеку оперетта, латиноамериканские страсти, запоминающиеся песенки, уголовные истории, и с этим ничего не поделаешь, как с законом сохранения вещества. Уж так он устроен, что ты его без тепла оставь, месяцами пенсию не плати, но телевикторину для господ с неоконченным начальным образованием — это подай сюда. А поскольку простонародье во всяком обществе составляет абсолютное большинство, то художественная культура закономерно вырождается, подстраиваясь под вкусы и потребности простака. Тут тоже ничего не поделаешь: свобода, рыночная стихия, каков спрос, таково и предложение; требует человек, чтобы ему сделали интересно, — так вот тебе история про то, как депутат городского собрания единовременно съел одиннадцать человек. Одним словом, в свободном обществе культура неизбежно поступает в услужение обывателю, и он ведет ее за собой, как собачку на поводке. И вот уже нет в языке такого грязного слова, которое не донесет до тебя эфир.
А самовластье — это аристократично, тут музыку заказывает подавляющее меньшинство, и культура при таком общественном устройстве не служанка, но госпожа. Даже в том случае, когда самовластье отправляет компания недоучек; по той простой причине, что таковое подавляет все, не только либеральные поползновения, но и дикие вкусы абсолютного большинства. Единственно для высокой литературы самовластье безвредно, поскольку она выше его понимания и поскольку деспот чует в ней отдушину для паров. И вот уже Россия — самая читающая страна в мире, и писатель — властитель дум.
Во всяком случае при деспоте Николае I наша литература приобрела общечеловеческое значение, а при нынешних либералах она свернулась сама собой. И, оказывается, ни одно великое произведение русского гения не было потеряно тщаниями большевиков, в то время как десятилетие свободы ровным счетом ничего не прибавило нашему соборному мироощущению и уму.
Зато послабление в режиме дало русаку возможность показать себя во всех его блажах и простоте. Позволено не читать — он и не читает; в верхах заводами крадут — он и в этом направлении развернулся, как никогда; можно ничего не делать — он и не делает ничего. Только раз так, то нужно быть последовательными, соответствовать своей сути до логического конца… Коль мы такие бесшабашные, что у нас чуть ли не каждый десятый сидит в тюрьме, коли у нас исстари не складываются отношения с законом, но год от года крепнет нервное отношение к тому, что плохо лежит, — то наш гимн не «Союз нерушимый…», и не «Патриотическая песнь» Глинки, и не «Боже, царя храни». Наш гимн, пожалуй, «Мурка», та самая забубенная песенка, в которой поется:
Здравствуй, моя Мурка, здравствуй, дорогая,
Здравствуй, мое горе, и прощай,
Ты зашухарила всю нашу малину,
И за это пулю получай, Да, да!
В преходящем, тактическом смысле русская идея состоит в следующем… Хуже нас в Европе никого нет, и нигде не живут так бедно и беспорядочно, как у нас. Хотя бы возьмем в предмет, что в Москве за рулем ездят, как где-нибудь в Центральной Африке, и сидючи на драгоценных черноземах, мы умудряемся голодать. Следовательно, наша первостепенная задача заключается в том, чтобы всенародно проникнуться этой обидной характеристикой, сообразить, что никто, кроме нас, в наших бедах не виноват, по пословице «Какие сами, такие и сани», и в кратчайшие сроки выйти из тупика. То есть таким образом наладить русскую жизнь, чтобы хотя бы в Турции дела обстояли прискорбнее, чем у нас.
Точнее сказать, мы виноваты, но не во всем. Вот профессиональный путешественник де Кюстин пишет в 1839 году: «Русские похожи на римлян еще и в другом отношении — так же как и последние, они заимствовали науку и искусство извне». Это что есть, то есть. Действительно, до Петра Великого мы только ту науку и знали, какую вгоняют в задние ворота, и к нам завезли из Европы театр, музыку и балет. Однако европейцам не приходится кичиться этими дарами, потому что не французы с немцами выдумали театр, музыку и балет. Их выдумали древние греки, которые давно исчезли с лица земли. У греков науку и искусство позаимствовали римляне, а у римлян, по соседству, французы с немцами, предки маркиза де Кюстина, который чванится своим культурным превосходством над русаком.
Таким образом, мы в том преимущественно виноваты, что осели у черта на куличках, за 4000 верст от Рима, мы потому и бедные родственники у Европы, что существуем очень уж далеко. Да еще нас обложили со всех сторон, оттерли от светоча цивилизации турки, поляки, остзейское рыцарство и Литва. Вот тут и налаживай искусство с наукой, когда за Окой стоят крымчаки, а под Можайском — поляки, когда только и ходу, что в сторону Колымы.
Между прочим говоря, поляки на нас до сих пор сердиты, дескать, зачем мы им упразднили государственность в XVIII столетии, а то, что они нам устроили государственную границу под Можайском — это считается ничего.
Далее де Кюстин пишет:
«Они (т.е. русские) не лишены природного ума, но ум у них подражательный и потому скорее иронический, чем созидательный. Каждый угнетенный народ поневоле обращается к злословию, к сатире, к карикатуре. Сарказмами они мстят за вынужденную бездеятельность и за свое унижение».
И тут, кажется, нечего возразить. Во всяком случае, литература у нас точно не созидательная, не прямолинейная, а больше склоняющаяся в горестный анекдот. Эта традиция идет от Фонвизина и «Медного всадника» до самого «социалистического реализма», который подвел наш традиционный «фантастический реализм», по определению Достоевского, под гибельную статью. Тогда-то у нас утвердилась положительная, простецкая литература осведомительного направления, но только с уклоном в марксистско-ленинский романтизм. Точно такая же литература существовала и во Франции времен маркиза де Кюстина, только безо всякого уклона, а просто писали люди про Ругон-Маккаров, тружеников моря, патриотически настроенных проституток, вообще про то, что плохо и хорошо.
Только вот к литературе такая литература отношения не имеет. Потому что изящная словесность — это отнюдь не иная действительность, это действительность предельно концентрированная, сведенная к формуле, которая дает магическое число. Последние двести лет литература только тем и занимается, что изыскивает магическое число, оперируя, главным образом, злословием, сатирой, карикатурой, сарказмом, иронией, то есть используя преимущественно разрушительный инструмент.
Не исключено, что магическое число уже найдено, причем усилиями именно русского «иронического» ума. Логика тут простая: при операции на действительности без разрушительного инструмента не обойтись, а поскольку нигде среди писателей не было такого числа злословов и карикатуристов, как в России, постольку магическое число выведено усилиями русского «иронического» ума.
О том, что это число действительно найдено, свидетельствует следующий факт огромного культурного значения: литература-то умерла. В лучшем случае она находится при последнем издыхании, потому что и квалифицированный читатель нынче большая редкость, и квалифицированный писатель наперечет.
«Нет пророка в своем отечестве», — сказал Иисус Христос, но в чужих краях их, кажется, тоже нет. Нострадамус предсказал непобедимого Наполеона и просчитался. Карл Маркс напророчил мировую социалистическую революцию, а на деле вышел кровавый локальный эксперимент.
Вот и маркиз Астольф де Кюстин отважился на долгосрочный прогноз, — дело было полтора века тому назад. В своей книге о России он пишет, что «самый воздух этой страны враждебен искусству. Все, что в других странах возникает и развивается совершенно естественно, здесь удается только в теплице. Русское искусство всегда останется оранжерейным цветком». И, то же самое, не попал.
Ну ладно, русские клопы маркизу не понравились — это как раз понятно, но из чего можно было вывести несостоятельность и бесперспективность нашего искусства, — этого не понять. В середине XIX-го столетия, когда де Кюстин приехал к нам погостить, в России уже были Бортнянский и Глинка, Пушкин и Гоголь, Брюллов и Иванов, Баженов и Казаков, и гений Лобачевский уже вывел свою теорию о пересекаемости миров. То есть удивительно, даже странно, как, живучи в России, можно было про них не знать… У нас в это время Белинский взахлеб писал о Жорж Санд, молодые люди стрелялись из-за розного понимания гегелевского «мирового духа», а они о нас не то что ничего не знали, а просто-напросто ничего не хотели знать. Такая французистость тем более нелепа, что, например, вся галльская литература до Марселя Пруста — относительно детская литература, даже относительно повестей Гоголя и зрелых поэм Пушкина, но нашего Павлушу Трубецкого в Европе никто не знает, а их карамельного Родена там знают все. Нет, дорогой Александр Сергеевич, это не мы «ленивы и нелюбопытны», это они ленивы и нелюбопытны, нам-то как раз ихнее любопытнее, чем свое.
А ленивы и нелюбопытны они оттого, что самодовольны, не знают комплексов, пресерьезно считают себя избранниками небес, если они французы, и в конечном итоге сравнительно несложны, как табурет. При таких достатках, разумеется, трудно предвидеть, что русское искусство со временем станет из первых на всей земле.
В том-то все и дело, что русский культурный человек — это прежде всего до крайности сложно, и искусство у него такое же, то есть такое, которое не может заинтересовать никого, кроме культурного русака.
Ниже де Кюстин пишет: «Пустые развлечения — единственные, дозволенные в России. При таком порядке вещей жизнь слишком тяжела, чтобы могла создаться серьезная литература». Редкая чепуха.
Жизнь у нас испокон веков точно тяжела, но, как показывает практика, именно из такой жизни, скудной и жестокой, бедной внешними событиями, рождается предельно серьезная литература, можно сказать, евангелического письма. Оттого-то из нашей земли вышло «Преступление и наказание», что нам дано вымещать злобу против тиранов на старушках-процентщицах, а не на начальниках тюрем, вроде несчастного Делоне. [1] Оттого-то столп нашей литературы «Мертвые души», что предприимчивой персоне у нас развернуться не дают, и это он в Европе был бы вторым человеком после премьер-министра, а у нас он жулик и обормот. Оттого-то первый рассказчик в мировой литературе — Чехов, который прожил тяжелую, неинтересную жизнь, душевно бедствовал и болел.
Вот если бы мы существовали под сенью пиний, три раза в день налегали бы на разбавленное вино, раз в десять лет устраивали бы театрализованные революции, вот тогда у нас в литературе была бы «Дама с камелиями» и нудные сказители наподобие Бальзака. То-то и оно, что если твоя жизнь беспросветна и цензор не дает тебе вывести в рассказе лишнего дурака, то тогда такая утонченная получается литература, что она насущна, как «Отче наш». Недаром Бог Любви родился не под сенью пиний и не при Марке Аврелии, а в каменной пустыне, при царе Ироде, у племени, которое существовало скудно и тяжело. Словом, потому у нас и самая серьезная литература в мире, что хуже, чем нам, мало кому приходилось и страшнее нашей трудно найти страну.
Вот если бы де Кюстин посетил нас при первых Романовых, когда во Франции отличался Мольер, а в России жгли в срубах за анатомию, — тогда да. Все-таки к тому времени французы во всем опережали нас примерно на четыреста лет, которые отделяли короля Хлодвига от Вещего Олега, — теперь не то. Теперь мы цивилизованной Европе, что называется, дышим в спину, зачитываемся дамскими бреднями, живем телевизором, слыхом не слыхивали про Мольера, только о кредитах и разговор. Так что еще немного, и совершенно сравняемся, господа.
Маркиз де Кюстин не все клевещет на Россию в своих записках, но иногда изрекает и горькую правду, которая по сию пору глаза колет, потому что далеко не все меняется на Руси. Вот маркиз пишет: «Русский во фраке кажется мне иностранцем у себя на родине…» Разве не обидно, что изящно одетый русский — это аномалия в своем роде, что, может быть, русскому вообще европейское не идет.
Хотя не исключено, что нам точно европейское не идет. Не исключено, что складу нашего национального характера ближе смазные сапоги, картуз с лаковым козырьком, косоворотка навыпуск, жилет из шотландки и плисовые штаны. Но уж если мы окончательно остановились на европейском платье, то этому выбору нужно как-то соответствовать, отвечать. То-то и колет глаза, что сто семьдесят лет прошло, как французский путешественник сделал нам обидное замечание, а мы по сию пору одеваемся абы как.
И ведь не сказать, чтобы в нас было не развито чувство прекрасного, даже наоборот. То есть русский человек по достоинству ценит изящное, тонко чувствует музыку, способен отличить настоящую живопись от забавы и он произвел одну из самых утонченных литератур. Но нарочно посмотрите, как мы одеты — чуть опрятнее, чем американские бездомные, и чуть богаче, чем Диоген. У нас на прием прийти в свитере — в порядке вещей, туфли не чистить — норма, и это уже будет государственная измена, если на тебе галстук бабочкой от Жанэ. И это при том, что никого нет в мире культурнее культурного русака.
В общем, неудивительно, что элегантно одетый русский кажется иностранцем у себя на родине, поскольку мы не знаем такой культуры, как платье носить, давно пренебрежительно относимся к одежде и поскольку у нас не по ней провожают, а по уму. Но главная причина — жизнь в России уж больно головная, замученная, беспорядочная, одним словом, неэлегантная, так что изящная одежда ей претит, как обязательность и канкан. Выйди на московскую улицу в галстуке бабочкой от Жанэ и сразу выпадешь из ансамбля, ибо кругом сугробы, старушки с авоськами, злые алкоголики в бушлатах и прекрасные женщины, одетые абы как. Правда, за иностранца тебя все равно не примут, затем что русского всегда выдадут какие-то заинтересованные глаза.
Одно утешение, единственная отрада, что у нас провожают не по одежке, а по уму.
Далее де Кюстин пишет: «Россия, думается мне, единственная страна, где люди не имеют понятия об истинном счастье. Во Франции мы тоже не чувствуем себя счастливыми, но мы знаем, что счастье зависит от нас самих».
Маркиз де Кюстин не то чтобы был человек неумный — умный-то он умный, — но неглубокий, и даже можно так сформулировать: простоват. Это уже был француз новейшей модификации, ибо, например, старина Паскаль глубже Герцена и Чернышевского вместе взятых, даром что он француз. Иначе чего бы де Кюстин сводил понятие о счастье к демократическим свободам, между тем он так и пишет: «Где нет свободы, там нет души и правды, там нет счастья, которым может воспользоваться гражданин».
Может быть, в теории так и есть, но практика нам показывает, что человеческое счастье никак не пересекается с парламентской республикой, что оно вообще обретается в иных измерениях и незаданных плоскостях. Вот у нас в России давно господствует безбрежная свобода слова, и через нее уже выросло целое поколение, которое матерно изъясняется, а счастья как не было, так и нет. Давно уже у нас любой дурак может выйти в законодатели, любой жулик сделаться вождем, любой бездельник превратиться в губернатора через волеизъявление народное, а мыслители по-прежнему перебиваются с петельки на пуговку, а нищих больше, чем пожарных, а настоящих христиан можно счетом пересчитать.
Другое дело, что мы в России никак не постигнем ту простую истину, что счастье зависит от нас самих. Оно у нас издревле зависит от кого угодно: от цивилизованного самодержца, от Политбюро, от начальника ЖЭКа, расположения звезд, — и только оно не зависит от нас самих. Между тем счастье — это самодельно, просто и общедоступно, причем расположение звезд тут решительно ни при чем. Вот как у поэта:
Затоплю камин, сяду пить.
Хорошо бы собаку купить…
Вообще французы горазды на предсказания. Например, знаменитый Нострадамус всю новую и новейшую историю предвозвестил вплоть до того, что якобинцы перельют на пушки памятник Жанне д’Арк. Вот и маркиз де Кюстин туда же: «Представьте себе республиканские страсти, клокочущие в безмолвии деспотизма. Это сочетание сулит миру страшное будущее. Россия — котел с кипящей водой, котел крепко закрытый, но поставленный на огонь, разгорающийся все сильнее и сильнее. Я боюсь взрыва».
Это все-таки удивительно, что задолго до Карла Маркса француз указал на Россию как на источник социально-экономических катастроф. Ведь действительно, и пятидесяти лет не прошло, как наше отечество потряс первый взрыв — народовольцы уходили государя Александра II Освободителя за то, что он крестьян превратно освободил. После настала эпоха распространения марксизма, эсеры пропасть народу поубивали, грянули целых три революции, густозамешенные на крови, и в результате на смену образованному деспоту явился деспот, которого выгнали из третьего класса семинарии за курение табака. Последний, как известно, распространил краснознаменную веру на полмира и разве что до Франции не дошел.
Но «республиканские страсти» тут решительно ни при чем. Видимо, дело в том, что русский народ не так плотно занят в сельскохозяйственном и промышленном производстве, как положительные европейские народы, которые живут трудом и знают, чего хотят. Ведь ежели ты любишь свое дело и желаешь обеспечить себе хлеб насущный, то тебе не до социально-экономических катастроф.
С другой стороны, в России всегда было критически много «лишних людей», то есть в прямом смысле лишних — без профессии, настоящего образования, но беспокойных и с претензиями на роль. Повсюду эти люди составляют замкнутую касту — они себе готовят очередную катастрофу, а чиновник пишет, крестьянин пашет, кузнец кует. Не то в нашем отечестве: в силу неполной занятости русский человек простодушно открыт и неизменно чуток к любой сказке про Китеж-град.
В том-то, наверное, и беда, что нигде нет столько радетелей о благе народном, как на Руси. От них все наши несчастья, поскольку радеют-то эти несчастные люди непрофессионально, в сущности, от нечем себя занять.
Далее де Кюстин делает заочное наставление русскому царю: «Прежде чем искать популярность в народе, следовало бы создать самый народ». Это удивительно, как в другой раз чужой человек может проникнуть в суть.
То есть, разумеется, народ создать нельзя, но вместе с тем не подлежит сомнению, что русского народа не существует, что русские, по крайней мере, не монолит. Вот француз — он везде француз. И на Елисейских Полях, и в глухой провинции, и в расфасовочном цехе, и на балу. А русские уж очень разные, из чего мы заключаем, что скорее мы симбиоз народов, нежели единая нация, и вот, собственно, почему…
Во-первых, потому что у нас нет общенациональной житейской культуры, а есть только общие акультурные проявления, например, русские как один переходят магистрали «на красный свет».
Во-вторых, мы говорим на разных языках, и еще сто лет тому назад, по замечанию писателя Энгельгардта, русский крестьянин не понимал фразы, если в ней было больше четырех слов.
В-третьих, в России нет общенациональной морали, и в частности поэтому дело воспитания юношества у нас происходит по воле волн. Немудрено, что у наших выдающихся педагогов дети часто уголовные преступники, и неизлечимо больные — у выдающихся докторов. По сути дела, в каждом социальном пласте русского народа существует своя мораль. Для сельского жителя мешок цемента украсть — в порядке вещей. Среди поселковой молодежи в тюрьме отсидеть — как в армии отслужить. Горожанин, из начитавшихся, способен пойти на эшафот за учение о монадах. Интеллигент, по Бальмонту, стоит на том, что «Мир должен быть оправдан весь, / Чтоб можно было жить». Следовательно, в этическом плане мы даже не симбиоз народов, а злостный интернационал.
В-четвертых, сама общность территории под вопросом, ибо Сибирь — не Россия, из прибалтийских республик наших не выпрешь, и мы настолько склонны к эмиграции, что в Израиле через одного по-нашему говорят.
Но это по-своему и хорошо, что как нация мы еще не сложились, и, значит, у нас еще многое впереди. Сдается, что третье тысячелетие от рождения Христова будет тысячелетием России, поскольку все наши беды от молодости, а молодость — это сначала дурь.
Мы, русские, народ точно не европейский, даром что голубоглазы, светловолосы и моемся через день. Словно чужие мы в Европе, хотя, по крайней мере, сорок тысяч лет населяем сей положительный континент. Или можно так сказать: русские и романо-германцы до такой степени непохожи, как будто они не соседи, а разнопланетяне, которые не сойдутся ни на какой платформе и никогда. Не то чтобы они лучше, а мы хуже, или наоборот, а просто мы слишком долго, до самого Алексея Михайловича Тишайшего варились в своем соку.
Недаром в середине позапрошлого столетия де Кюстин писал о нас: «Нравы русских, вопреки всем претензиям этого полуварварского племени, еще очень жестоки и надолго останутся жестокими. Ведь немногим больше ста лет тому назад они были настоящими татарами. И под внешним лоском европейской элегантности большинство этих выскочек цивилизации сохранило медвежью шкуру — но лишь надело ее мехом внутрь».
Что до жестокости наших нравов, то тут де Кюстин не прав. Устроить побоище «стенка на стенку» — это мы могли, и поскандалить в очереди за водкой — это было у нас свободно, и вот в настоящий исторический момент у нас выборочно, через нищего, подают. Но лишних едоков на Руси никогда не топили в реках, как в революционной Франции, и смертная казнь в России была отменена за пятьдесят лет до того, как французы пустили в ход гильотину (высота конструкции два метра двадцать сантиметров, вес ножа шестьдесят килограммов) и в одном Париже казнили с тысячу человек.
Что до происхождения нашего племени, то мы те же индоевропейцы, что и французы, и монголоидности в нас сравнительно ерунда. Ну, города наши чем-то похожи на стойбища, ну, не законопослушны мы, как охотники за морским зверем, ну, простодушны и нерасчетливы, как амазонцы, ну, ездим за рулем напропалую, безответственно, — как живем.
А вот француз, напротив, почитает закон наравне со святой Магдалиной, обитает в благоустроенных городах, умеет считать деньги, за рулем ездит, точно перед начальством отчитывается, и наперед знает свою судьбу. Кроме того, он по девственной своей неосведомленности путает татар с разбойниками и считает варварами всех, кто не ведет приходно-расходных книг. Отсюда резолюция: мы, русские, точно не европейцы, даром что голубоглазы, светловолосы и моемся через день.
А впрочем, что такое европеец? Каковы в действительности его характернейшие черты? И, может статься, это мы на самом деле европейцы, а не они…
Если образцовый обитатель нашего континента — это такой узко образованный и строго ориентированный господин, который превыше всего ставит здоровье, семейный принцип и материальное благополучие, который не выходит из дома без носового платка, больше всего интересуется котировками и не читает ничего, кроме газет, то мы нисколько не европейцы, а бог весть что. Но, кажется, Европа прежде всего считалась светочем широкого знания, источником гуманистической мысли, цитаделью благородства, свободы и гражданских добродетелей, если, конечно, мы не заблуждались на этот счет. Если не заблуждались, то вот какое дело: русские — последние европейцы на сей земле.
Спору нет, мы вороваты, не умеем работать, безобразно содержим свои города и веси, но все-таки слишком многое говорит за то, что мы суть последние европейцы на сей земле. Во-первых, мы ориентированы широко, даже всемирно, и нас остро интересует движение французской литературы, здоровье американского президента, погода на Соломоновых островах. Во-вторых, мы больше живем духом, чем физически, как, например, Лейбниц и Блез Паскаль. В-третьих, русский человек не прочь пострадать за выношенную идею, как Овидий и Галилей. Наконец, у нас еще местами читают книги, по-прежнему существует такая вздорная профессия, как поэт, и, отправляясь от иной гуманистической идеи, мы способны обменять жилплощадь на хроническую болезнь. Правда, нам неведомы гражданские добродетели, но зато свободны мы, как никто. Однако и нам недолго оставаться европейцами, поскольку успехи цивилизации налицо. Александр Иванович Герцен еще в середине позапрошлого века писал: «…пора прийти к спокойному и смиренному сознанию, что мещанство — окончательная форма западной цивилизации». Мы только добавим: цивилизации не западной, а вообще. Как-то так сложилось, что чем благоустроеннее общество, чем мощнее его производительные силы, тем проще, пошлее, ограниченней человек. Трудно сказать, по какой причине, но что-то происходит с культурой в исконно-европейском смысле этого слова, когда прогресс достигает известной точки, то есть угасает культура, что называется, на глазах. Только один пример: при большевистской деспотии у нас было не пробиться на вечер поэзии в Политехническом музее; в свободной России писатель считается полусумасшедшим, настоящего читателя поискать. Вот и подумаешь в другой раз: видимо, было бы лучше, если бы мы подольше варились в своем соку.
Порох выдумали не мы. Эту сатанинскую смесь выдумали китайцы, у китайцев ее позаимствовали арабы, у арабов — испанцы в эпоху Реконкисты, а у испанцев — весь европейский мир. С тех пор войны перестали быть массовой поножовщиной и превратились в науку убийства издалека.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.