Государство и эволюция

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Государство и эволюция

Вот почему человечество, хотя и в весьма незначительной, заинтригованной своей части, повадилось читать книги: потому что чтение представляет собою способ постижения мира в себе и себя в мире за счет чьей-то единственно устроенной головы. Ведь литература — особенно русская литература, в силу того что наш писатель есть прежде всего мыслитель по художественной линии, причем щедрый до мотовства, именно редко когда додумывающий мысль до логического конца, — предоставляет читателю уникальную возможность почувствовать себя отчасти литератором, сотворцом. Оттого-то чтение в России не столько увлекательное времяпрепровождение, сколько приятный и лестный труд. Обычно читаешь и думаешь стороной: оказывается, и ты не лыком шит, и у тебя, как показывает практика, есть голова на плечах, способная додумать чужую мысль до логического конца.

Скажем, не было и нет такого заинтригованного человека, которого не оглоушили бы следующие строки из «Войны и мира» (том третий, часть первая, глава первая): «12 июня силы Западной Европы перешли границы России, и началась война, то есть совершилось противное человеческому разуму и всей человеческой природе событие. Миллионы людей совершали друг против друга такое бесчисленное количество злодеяний, обманов, измен, воровства, подделок и выпуска фальшивых ассигнаций, грабежей, поджогов и убийств, которого в целые века не соберет летопись всех судов мира и на которые, в этот период времени, люди, совершавшие их, не смотрели как на преступления».

Даром что это пока соображение, а не мысль, в заинтригованном читателе оно сразу рождает такую мысль: человек, из психически нормативных, сам по себе не способен на те злодейства, к которым его при известных обстоятельствах обязывает государственная необходимость, и, следовательно, человек нравственнее государства, вероятно, даже и всякой соции, входящей в понятие «государство», только вот, спрашивается, — почему?..

Первое, что приходит на ум: а нипочему! Вон и по Льву Николаевичу Толстому тоже выходит — нипочему; читаем в его дневнике за 1895-й год: «Мы дожили до того, что человек просто добрый и разумный не может быть участником государства, то есть быть солидарным, не говорю про нашу Россию, но быть солидарным в Англии с землевладением, эксплуатацией фабрикантов, капиталистов, с порядками в Индии, сечением, с торговлей опиумом, с истреблением народностей в Африке, с приготовлениями войн и войнами…» — одним словом, что плохо, то плохо, но отчего плохо, — на это ответа нет. Зато налицо мысль, брошенная гением на полдороге, которую донельзя хочется додумать и дописать.

Мысль, разумеется, огромная, может быть, даже неподъемная, и тем не менее желательно нащупать хоть 1/25-ю ответа на это самое «почему». Ведь больше ста лет прошло с тех пор, как человек осознал свое нравственное превосходство над государством и как Толстой поставил вопрос ребром, а между тем сколько зла понаделалось за это время при нашем прямом или косвенном участии, караул! Примерно два десятка бессмысленных революций — бессмысленных потому, что на смену одним разбойникам они приводят других разбойников, какие бы высокие цели ни имелись притом в виду, — две мировые войны и одна холодная, которые разве что Амазонию не задели, многие десятки свар ограниченного масштаба, а принудительные займы в нашем конкретном случае, а кампания против безродных космополитов, а закон о тунеядствующих; караул! То есть, действительно, невыносимо тяжко существовать в качестве психически нормативного существа, не способного не то что человека ударить, а на птичку посмотреть косо, если при известных обстоятельствах тебя могут заставить грабить и убивать: 1/25-я ответа тебя, конечно, не освободит от статуса уголовного преступника в силу государственной необходимости, но, по крайней мере, будет отчасти ясно, почему ты так низко пал.

Видимо, между личностью и обществом, в диапазоне от государства до полеводческого звена, существует некое качественное различие, поскольку отдельно взятый аграрий никогда не пойдет на то, на что он способен в составе группы, например, не забьет конокрада насмерть и не разорит соседа на том основании, что у того две коровы, изба крыта железом и в рационе отсутствует лебеда. Следовательно, у группы свои законы, входящие в жестокое противоречие с законами человеческими: себе подобного самосильно «лишить возраста» — это зась, но прикончить обществом колдуна, умеющего наводить эпизоотии на скотину, — это свободно и логично, как перекур. С другой стороны, Феликс Дзержинский в качестве государственного деятеля не затруднился арестовать целое румынское посольство и, не колеблясь, подписывал распоряжения о казни заложников, в то время как человек он был дипломатичный, чувствительный и ни в одну залетную муху не ткнул пером.

Если учесть, что соции составляются из людей, то эти противоречия переходят в плоскость трансцендентального, но тут возникают дополнительные вопросы, сколько это ни удивительно, ибо к трансцендентальному вообще-то вопросов нет: например, почему Создатель обращает свое учение не к сообществам и государствам, а к отдельно взятому человеку, но при этом заповеди «Не столпотворяйтесь» не существует, хотя зло от всяческого столпотворения налицо? Что было бы, если бы степень коллективизации человека ограничивалась семьей? — Поди, войны не вышли бы за рамки межклановых столкновений, а революции — за рамки конфликта родителей и детей. Наконец, чего ради человек создан по образу и подобию Божию, если он обречен на коллективных началах грабить и убивать?..

Ведь в том-то все и дело, что вопреки предубеждению, будто благородство, порядочность и прочие высокие качества суть выдумки беллетристов, человек приходит в мир нравственным изначально, богоданно, в силу одного факта своего рождения — это сомненью не подлежит. Младенца, который на уровне пуделя понимает человеческую речь, положим, никто не учит восторгаться и сострадать, а он восторгается и сострадает; в качестве исходного материала младенец имеет своим предшественником дикую обезьяну, но он никогда не ударит товарища по лицу; младенцу незнакомы приемы ласки, но первый его человеческий навык — именно поцелуй. Равно, в юные годы жизни наш брат хомо сапиенс не принимает возможности личной смерти и вчуже взирает на нее, как на нечто фантастическое и противоестественное, а если принять в расчет, что в юные годы жизни мы живем больше знанием генетическим, некоторым образом боговдохновенно, то сразу закрадется подозрение, что человек был задуман как бессмертное и совершенное существо. Но тогда, спрашивается, зачем еще на ранней стадии общественности, в эпоху Среднего царства, задолго даже до греко-персидских войн, понадобилось напоминать нашему отдаленному предку, дескать, не укради и не убий? А затем, что знаки родового кода способны воплотиться в правилах и привычках только через общение с внешним миром, в ходе более или менее социального бытия, а таковое заражено некой вредоносной бациллой, разрушительной для человечного в человеке, как вместе взятые национал-социализм, оперетка и алкоголь. Правда, и общество вторит Создателю — не убий, но что стоит его «не убий», если оно практикует войны и гильотину? И что стоит его «не укради», если труженика в России испокон веков обдирают как липку, в частности, крадут у него деньги на содержание армии, которая не умеет воевать, и государственного аппарата, который существует почти исключительно для того, чтобы существовать?

Таким образом, мы рождаемся совершенными, дабы через опыт себе подобных приобщиться к отравленной морали, предопределяющей как наши добрые, так и самые отвратительные дела. Зачем нам навязана столь абсурдная программа, — об этом после, вернее, этого не понять, если не разобраться с техникой превращения богочеловека в общественного раба. Отчасти, видимо, дело в том, что человеку, взятому как чистое духовное вещество, в высокой степени свойственно чувство ответственности за сохранение образа и подобия Божия, ибо даже злостный материалист несвободен от мучительной мысли: как бы на том свете не ответить за свои пакостные свершения, — а в группе разжижается это чувство, убывает в обратной зависимости от числа; двадцать человек, даже из безусловно нормативных, устроят на танцах драку, двести человек уже способны затеять уличные беспорядки с битьем витрин и строительством баррикад, а две тысячи человек ничтоже сумняшеся пойдут стрелять и резать таких же несчастных, как они сами, только что в траншеях напротив униформа другая и по-ненашенски говорят. Кроме того, сдвинутость коллективного сознания против личного объясняется еще тем, что сама по себе соция возникла из необходимости противостоять отдельному человеку, неважно, благонамеренному или сумасшедшему, гению иль злодею, который мыслит и действует вопреки тому своду правил поведения на людях, который называется «общественная мораль». То есть в социальном смысле человек отдельный ужасен тем, что он вряд ли станет стрелять и резать на том основании, что в траншеях напротив по-ненашенски говорят, и поэтому соция принимает такие меры, против которых и святому не устоять. К тому же чем ущербнее общество, чем подозрительней государство, тем шире и экстренней сумма мер; в нашем, российском случае эта сумма не то что победительна, а даже и чересчур: пошлый обман под вывеской просвещения, единообразие под страхом жестокой кары, закрепощение народа под видом прописки или же напрямую, а также культ вождя, воспитание скопческих потребностей, трансцендентальный материализм в качестве государственной философии, беззаконие, возведенное в закон, регулярные кампании по устрашению нации и нацеленность экономики на войну. Естественно, что под таким чрезвычайным давлением богочеловек неизбежно превращается в общественного раба, — а все потому, что самый страшный враг коллектива под названием «государство» не убийца или фальшивомонетчик, но человек отдельный, человек неучтенный, особенно если он никуда не ходит, сидит у себя на кухне да пописывает стишки, и посему на него затруднительно распространить общественную мораль; все потому, что соция есть реликт, отзвук первобытной незащищенности человека, даже стадного способа бытия, которая жива единственно инстинктом самосохранения, и оттого безжалостно губит и подминает под себя то, что нарушает ее ранжир. Немудрено, что у общества свои писаные и неписаные законы, которые редко совпадают с законами человеческими, а главным образом действуют прямо наоборот. Например, если государство выпускает ничем не обеспеченные деньги, то это называется «эмиссия», а если Иванов из Елабуги выпускает ничем не обеспеченные деньги, то за это его казнят. Например, человек отдельный строит личное благосостояние исходя из беззаветных трудов, смекалки, природного дарования, а благосостояние на общественном уровне достигается при помощи государственных займов у нищеты, налогообложения, водки, реквизиций, несправедливой оплаты труда, ценовой политики, разграбления природных богатств, то есть на основе обмана и грабежа. Тем не менее для общественного сознания этот разбой среди бела дня положительно в порядке вещей, как родины и девятины, его-то и называют нормальным отправлением государственности, но такая странная непонятливость объясняется только тем, что обыкновенный человек падок на разные пленительные слова. Собственно, вся метода коллективизации личности опирается на слова: вот древние римляне выдумали прекрасное слово «bello» и совершенно очаровали им современников, хотя оно обозначает массовую поножовщину, каковой в то время была война; французы вывели формулу «Свобода, равенство, братство», и под эту дудку Европа резалась двадцать четыре года; или вот скажи нашему Иванову из Елабуги, что если он сожжет у соседа баньку, то это будет не уголовное преступление, а это будет патриотизм, то он, скорее всего, запросто, с легким сердцем ее сожжет. Недаром Шопенгауэр говорил, что в этом мире почти никого нет, кроме сумасшедших и дураков.

Итак, нравственность отдельно взятого человека и общественная мораль сосуществуют если не вопреки друг другу, то, по крайней мере, в непересекающихся плоскостях: нравственность — вещь неудобная и кусается, но, главное, логически она направлена в никуда, ибо мы такие, потому что мы такие, общественная же мораль, напротив, имеет свои резоны и недвусмысленную цель — сообразно характеру соции всякую личность держать в узде. Противоречие между ними возникло еще и по той причине, что общество развивается гораздо медленней человека, во всяком случае, государство по своему духу остается почти таким же, каким оно было при фараоне Хуфу, когда человеческая нравственность почти разделяла государственную мораль. В свою очередь, очевидно, что личность заметно движется в сторону вящего совершенства, от детоубийства как нормы обычного права к даровому супу для безработных, или, положим, на пути от тотемизма к язычеству, от язычества к единобожию, от единобожия к некоторой отдаленной похожести на Творца. В этом смысле человек не высшее млекопитающее, и не «говорящий тростник», по Паскалю, и не венец мироздания, а процесс. Следовательно, это нисколько не удивительно, что понадобилось всего четыре тысячелетия, чтобы мы вполне разделили мнение Льва Толстого: война есть «противное человеческому разуму и всей человеческой природе событие»,– в то время как при фараоне Хуфу таковая считалась естественным отправлением государственного организма, наравне с публичными казнями или культом нильского крокодила, отчего и пацифизм в эпоху Среднего царства был так же немыслим, как сигареты и телефон. Справедливости ради сделаем оговорку, что средства связи совершенствуются куда быстрее, чем человек.

Занятно, что это, оказывается, общество худо-бедно совершенствуется под влиянием личности, а не наоборот, ибо нам с детства внушали во время оно: коллективное выше личного, человек — ничто, государство — всё. И вот выходит, что как раз государство — ничто, а человек — всё, хотя бы потому что это не фарисеи, скотоводы и мытари выдумали «не противься злому», это Христос сказал. Но по-настоящему вышеозначенное наблюдение чрезвычайно занятно тем, что если сознание и духовность не есть продукт общественного развития, то вопрос о происхождении человека, кажется, разрешен. По крайней мере, он встает с особенной, критической остротой в то время, когда уже и общество понимает, что война есть «противное человеческому разуму и всей человеческой природе событие», но не в состоянии преодолеть первобытную свою суть.

Стало быть, и на нынешнем этапе исторического развития примирить мораль и нравственность невозможно, но это не означает, что дело — швах. Поскольку государство эволюционирует, как и всё, есть такая надежда: в отдаленном будущем оно настолько сблизится с человеком, что в нем отпадет нужда и оно само собой перестанет существовать, как то и предвидели многие горячие головы от Энгельса до Махно. Если сойтись на том, что всякое правительство, парламент, судейские, вооруженные силы, пробирная палата и масса чиновников на местах кормятся только тем, что на каждую тысячу мирного населения приходится один изобретатель вечного двигателя, два жулика и четыре клинических идиота, то станет ясно, что государство обречено. Ведь со временем всесильная эволюция непременно подведет всех под какой-то общий знаменатель и люди сольются в образе безвредного мещанина, разве что с дурными наклонностями, который будет враг одному себе. Тогда-то государство и начнет постепенно усыхать до сети сумасшедших домов и кружков по интересам, поскольку уголовный кодекс имеет такое же отношение к добродетельному обормоту, как и зачатки атмосферы на планете № 144 в галактике Магеллановы Облака. То есть это еще бабушка надвое сказала, коллектив ли возвысится до человека или человек опростится по коллективному образцу, скорее всего человек опростится по коллективному образцу, если принять в расчет всё возрастающий интерес к физиологической музыке, медицинским справочникам и подноготному значению тринадцатого числа.

Впрочем, то, что государственность как венец общественного сознания во многих отношениях бессмыслица, — видно уже сейчас. Война есть величайшее зло, это общепринятая истина, какая бы химера ни служила ей оправданием, преступность неискоренима в ближайшие пятьсот лет — это скорей всего, в экономике по-настоящему продуктивна лишь частная инициатива, а в социальной сфере государство, хоть тресни, ничего не может поделать со своим главным противником — дураком. Последняя немощь из перечисленных особенно характерна: начиная от царя Алексея I Тишайшего это сколько было принято законодательных актов против коренного нашего увлечения — воровства, однако воруют по-прежнему, чуть ли не поголовно, и главное, непонятно, зачем? — Ведь Россия есть страна неисчерпаемых сокровищ, в ней можно сказочно разбогатеть, если просто под ногами гвоздики собирать, то-то ее разворовывают, разворовывают, и всё никак не могут разворовать. Равно, государство ничего не может поделать с сепаратизмом, только даром мальчишки гибнут, поскольку и тут против него выступает не радетель за национальное самоопределение, а дурак; вот если бы с умножением количества государств умножалось бы количество белков, жиров и углеводов — тогда понятно, а так сепаратиста понять нельзя.

Из этого в частности вытекает, что государственный деятель, если только он не чистый администратор, в половине случаев являет собой печальную необходимость, обусловленную только тем, что покуда существуют эти самые четыре идиота, без властей предержащих не обойтись, а во второй половине случаев он прямо метафизическая фигура, строитель пирамид, несчастный преемник древнеегипетского Хуфу. Во всяком случае, государственный деятель не имеет права на высоко поднятую голову и орлиный взгляд, ибо это уже комично, ибо зачем человеку, например, министр сельского хозяйства, если у него десять соток под картошкой и две свиньи роются на задах?.. А то, действительно, взяли моду выдавать воробья за певчего соловья; дескать, Наполеон Бонапарт — великий полководец, гениальный человек, выдающаяся историческая личность, а он только тем на самом деле и отличился, что спалил пол-Европы, погубил миллион человек, и в результате на смену королю Луи XVI Бурбону пришел король Луи XVIII, что интересно — опять Бурбон.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.