СТОЛКНОВЕНИЕ ТРЕХ ЭПОХ
СТОЛКНОВЕНИЕ ТРЕХ ЭПОХ
Уникальная для истории ситуация: по происхождению Рушди принадлежит к мусульманскому сообществу, большая часть которого еще живет в эпоху, хронологически предшествующую Новому времени. Он написал свою книгу в Европе в Новое время, или, точнее, в конце этой эпохи.
Так же как иранский ислам удалялся в то время от религиозной сдержанности в сторону воинствующей теократии, так история романа, с Рушди, переходила от мягкой профессорской улыбки Томаса Манна к безудержному воображению, черпающему вдохновение во вновь открытом источнике раблезианского юмора. Доведенные до крайности противоположности встретились.
С этой точки зрения осуждение Рушди выглядело не как случайность или безумие, а как глубочайший конфликт, возникший между двумя эпохами: теократия обвиняет Новое время и в качестве мишени выбирает самое убедительное ее создание: роман. Ведь
Рушди не богохульствовал. Он не нападал на ислам. Он написал роман. Но для теократического ума это хуже, чем нападки на ислам; если нападают на религию (в ходе полемики богохульствуя или высказывая ересь), хранители храма могут легко защитить ее на собственной территории, собственным языком; но для них роман — это другая планета; другой мир, построенный на основе иной онтологии; инфернум, где единственная истина не имеет силы и где сатанинская двусмысленность обращает любую уверенность в загадку.
Подчеркнем это: не наладки, а двусмысленность; вторая часть Сатанинских стихов (то есть инкриминируемая часть, в которой упоминаются Магомет и происхождение ислама) представлена в романе как сон Джибрила Фаришты, который позже на основе этого сна создаст низкопробный фильм, где сам сыграет роль архангела. Таким образом, рассказ вдвойне относителен (прежде всего как сон, а затем как плохой фильм, обреченный на провал), он представлен не как утверждение, а как изобретение — игра. Обидное изобретение? Я это оспариваю: оно заставило меня понять, впервые в жизни, поэзию исламской религии, исламского мира.
Я на этом настаиваю: в мире относительности романа нет места ненависти: романист, написавший роман, чтобы свести счеты (будь то личные или идеологические), обречен на эстетическую гибель — окончательную и верную. Айша, девушка, которая ведет одержимых видениями односельчан на смерть, разумеется, чудовище, но она при этом соблазнительна, великолепна (в ореоле сопровождающих ее повсюду бабочек) и часто — трогательна; даже в портрете имама в изгнании (воображаемый портрет Хомейни) мы находим почти уважительное понимание; западная современность воспринимается скептически, она ни в коей мере не превосходит восточный архаизм; роман «исследует психологически и исторически» древние священные тексты, но он также показывает, до какой степени они обесценены телевидением, рекламой, индустрией развлечений; может быть, хотя бы леваки, клеймящие безнравственность современного мира, пользуются безраздельной симпатией автора? Ну нет, они до слез нелепы и так же безнравственны, как и все окружающее; никто не бывает прав и никто не ошибается полностью на этом грандиозном карнавале относительности, каким является это произведение.
В Сатанинских стихах искусство романа как такового подверглось осуждению. Поэтому из всей этой грустной истории самое грустное — не приговор Хомейни (который вытекает из жестокой, но последовательной логики), а неспособность Европы защитить и объяснить (терпеливо объяснить себе самой и остальным) самое европейское из искусств, искусство романа, иначе говоря, объяснить и защитить свою собственную культуру. «Сыновья романа» бросили сформировавшее их искусство. Европа, «общество романа», отказалась от себя самой.
Я не удивляюсь тому, что теологи из Сорбонны, идеологическая полиция XVI века, которые разожгли столько костров, сделали жизнь Рабле достаточно нелегкой, заставив его убегать и скрываться. Но гораздо более удивительной и достойной восхищения кажется мне защита, которую ему предоставили могущественные люди того времени, кардинал дю Белле например, кардинал Одэ и, главным образом, Франциск I, король Франции. Хотели ли они защитить определенные принципы? Свободу слова? Права человека? Мотив их действий еще более возвышен: они любили литературу и искусства.
Я не вижу ни единого кардинала дю Белле, ни единого Франциска I в сегодняшней Европе. Но разве Европа все еще остается Европой? Другими словами, «обществом романа»? Иначе говоря, пребывает ли она еще в Новом времени? Разве не переходит она сейчас в другую эпоху, еще не имеющую названия, для которой ее искусства мало что значат? Зачем же в таком случае удивляться, что она не взволнована сверх меры, когда впервые в ее истории искусство романа, которое прежде всего является ее искусством, приговорено к смерти? Разве в эту новую эпоху, последовавшую за Новым временем, роман уже с некоторых пор не живет жизнью приговоренного к смерти?