ПОЭЗИЯ В ТЕАТРЕ
ПОЭЗИЯ В ТЕАТРЕ
Лиза Хендерсон
Журнал "Theatre", зима 1988 года
В стихотворении "Часть речи" (из сборника, который называется так же) Иосиф Бродский пишет о своей родине, о природе поэзии, ею пробужденной:
Я родился и вырос в балтийских болотах, подле
серых цинковых волн, всегда набегавших по две,
и отсюда — все рифмы, отсюда тот блеклый голос,
вьющийся между ними, как мокрый волос;
если вьется вообще. Облокотясь на локоть,
раковина ушная в них различит не рокот,
но хлопки полотна, ставень, ладоней, чайник,
кипящий на керосинке, максимум — крики чаек.
В этих плоских краях то и хранит от фальши
сердце, что скрыться негде и видно дальше.
Это только для звука пространство всегда помеха:
глаз не посетует на недостаток эха.
В этом интервью, которое он дал в Нью-Хейвене 17 октября 1987 года, Бродский высказывает свои взгляды на процесс перевода и театр.
Ваше изгнание можно рассматривать как некое толкование самого себя?
Да.
Ощутили ли вы возникшую потребность пересмотреть прожитое и написанное в новом свете? Повлияло ли это существенным образом на ваше творчество?
Нет, если что-нибудь предполагает непрерывность. Всякая земля, всякая страна есть не что иное, как продолжение пространства, связанного с временным континуумом. Если что-то меняется в творчестве, это не столько связано с местом пребывания, сколько с тем, что становишься старее. Создаешь определенную жизненную философию, или жизнь создает эту философию для тебя. В определенном возрасте представляешь собой некую — пусть незавершенную — личностную сущность, и вот эта личностная сущность перемещается с места на место, приобретая там и тут некоторые представления о вечности. Вот и все, ничего более. В изгнании можно заниматься разными вещами. Можно учиться улыбаться людям на улице, потому что здесь так принято, но это не очень-то влияет на саму улицу. В целом искусство не зависит от жизни человека. Так много людей живет эффектно, сногсшибательно — и какое при том разнообразие, — однако же у нас нет очень хорошего искусства. Если бы искусство действительно зависело от этого, мы, возможно, имели бы литературу гораздо лучше той, что есть.
Вы по-прежнему пишете главным образом на русском языке?
Да. На английском я пишу в основном эссе. Время от времени и стихи тоже, но в процентном отношении их количество незначительно.
Вы и думаете все так же, по-русски?
Я не думаю по-русски или по-английски. Приходят мысли, и я их формулирую на русском или английском языке. На языках не думают. У меня нет стремления стать англоязычным поэтом. Иногда я для развлечения сочиняю стихотворение на английском.
Как вы понимаете процесс перевода? Как работаете с переводчиками?
Это происходит всякий раз по-разному, в зависимости от возраста. Вы можете править переводчика до тех пор, пока дело не доходит до вражды. С молодыми людьми это легче. Со старыми — гораздо сложней.
Когда по почте впервые прибывает перевод, ты преисполнен ожидания, и это приятное ощущение греет душу, потому что некто сделал нечто. Но примешивается беспокойство. Результат труда, который ты получаешь, часто столь неудовлетворителен, что вызывает раздражение. В сущности, испытываемые автором при этом чувства представляют собой странную смесь восторга и недовольства, и ей нет названия. Как бы то ни было, приятно вернуться в эмоциональное состояние, где сосуществуют радость и гнев.
Я все более склоняюсь к тому, что переводы надо делать самому, а не вступать во взаимоотношения с кем-либо, поскольку, уж если приходится мне кого-нибудь ненавидеть, пусть этим лицом буду я сам.
По сути, всякое стихотворение чисто технически имеет два-три измерения, которые очень важно сохранить при переводе. Прежде всего — содержание, а потом — такие формальные аспекты, как ритм и метр. Невозможно в конечном счете отделить содержание от формы, но так или иначе в процессе перевода можно преодолеть их обособленность. В определенном смысле перевод стихотворения для меня нечто вроде разгадывания кроссвордов. С размером разобраться легче, потому что пятистопный ямб остается пятистопным ямбом на любом языке, будь то английский, русский или немецкий. Рифмы более интересны в плане перевода, поскольку тут очень велик выбор возможностей. Содержание для меня не столь интересно, ведь я не могу расширить или расцветить его, это будет против правил. Самое основное при переводе — сохранить строй оригинала. Если он обладает определенным размером и рифмовым созвучием, переводчик должен попытаться передать их, пусть это даже будет выглядеть банально. В лучшем случае при переводе передается 85 процентов оригинала. Порой можно достичь большей точности, но в действительности никогда не удается целиком воспроизвести произведение на другом языке. Ставишь себе невозможную цель и развлекаешься этим, если можешь. Ведь такое занятие интересно само по себе, поскольку изначально перед тобой заведомо невыполнимая задача, а что может быть увлекательней, чем невозможное.
Почему у вас в сборнике "Часть речи" так много переводчиков? Чтобы избежать тесного общения с одним и не дойти до вражды?
Просто так получилось. Главным соображением было поскорей подготовить книгу. Был риск утраты стилевого единства, но я до некоторой степени унифицировал переводы. Я не предаюсь иллюзиям. Я знаю, что потери здесь неизбежны и можно лишь попытаться свести их до минимума; я только убирал то, чего не мог написать. Прежде всего я хотел, чтобы сохранилось содержание, чтобы был хороший английский язык, это меня заботило в первую очередь. Мне всего лишь надо было, чтобы в каждом конкретном случае это было хорошее английское стихотворение. Потом я решил сам переводить некоторые свои стихи, просто попробовать. Я знал таящуюся здесь опасность, которую необходимо преодолеть, потому что мой английский далеко не столь хорош, как у Дерека Уолкотта или Ричарда Уилбера. Но у меня нет амбиции стать превосходным англоязычным поэтом. Мне надо было создать приличный эквивалент стихотворения, близкий к тому, как оно выглядит на русском. Я бы предпочел, чтобы оно звучало тяжеловесно и точно, чем было приглаженным и непохожим.
Почему вы после тридцати лет писания стихов и эссе сочинили пьесу?
Я написал эту пьесу впервые давно, а потом обнаружил ее в квартире друга в Лондоне. Я ухватился за нее. Стояло лето, а когда ты пишешь стихи, все как бы неустоявшееся. Нужно было занятие на лето, вот я и приступил к ее написанию.
Почему стихописание, в отличие от сочинения пьесы, занятие непостоянное?
Потому, что каждая строка в стихотворении дается с огромным трудом, а реплики в диалоге — легко. Ежедневно можно сочинять две страницы драматического текста и с сознанием выполненного долга идти обедать, а когда занят стихами, то за ланчем ты съедаешь больше, чем создаешь.
Вы неоднократно говорили о необходимости поэзии. Вы так же думаете и о театре, или у вас на этот счет иное мнение?
Я вообще не хожу в театр. Я читаю пьесы — это доставляет мне удовольствие. Смотреть постановки — невыносимо, уж очень в них все "понарошку". Не могу делать над собой усилие, чтобы заставить себя поверить в то, что происходит на сцене.
Вам мешает публика, актеры или все вместе?
Вот именно, все вместе. Наступление кинематографа ясно обозначило, что вся эта маскировка под то, как в жизни, была сведена к минимуму, вытеснена техническими средствами. Направленность одинакова, если не считать того, что кинематограф стремится уйти от посредничества и предоставить наблюдать происходящее, так сказать, живьем.
Но ведь так было всегда.
У меня есть некоторые идеи на этот счет. В сущности, функция театра двояка. Это и развлекательность, которая в основном сегодня и присутствует, и очищение, катарсис, как, например, было в Древней Греции. Такова была роль театра: массовый катарсис. Тому же предназначению отвечали и другие зрелища, например, Олимпийские игры в Древней Греции. Интересно сравнить древнюю и современную драму, чтобы убедиться, как мало людей погибало в древней пьесе. К примеру, во всем цикле об Оресте погибло человека четыре-пять. А если взять обычную пьесу Шекспира, то в ней гибнут каждые пять минут. Это просто отчетливо проясняет изменение функций театра.
Так вы считаете, Шекспира лучше читать, видеть мысленным взором, чем воплощать на сцене?
Я просто думаю, что в Шекспире главное — язык. Играющие сегодня Шекспира актеры не должны заниматься игрой, фехтованием или убедительно умирать, им надо как можно четче произносить слова роли. Когда читаешь Шекспира, создается странное впечатление, что публика в театре "Глобус" была более искушенной, чем сегодняшние зрители. И это потрясающие вещи, потому что язык так изумителен, изыскан, столь впечатляющ. Мы используем приблизительно только процентов пятьдесят этих слов.
Меня изумляет, что столько проходит мимо зрителей. Наверное, действительно невозможно ставить Шекспира в театре, и все же это продолжают делать в странной, извращенной форме, стремясь достичь невозможного.
Сегодня любая пьеса Шекспира, по сути, просветительская. Предположим, ставится "Мера за меру" именно здесь, в этом университете, где люди высокообразованные. Они не поймут и половины того, что звучит со сцены. А часто ли ставится Шекспир? Возьмем Бродвей — хоть одна пьеса Шекспира была поставлена за последнее время? Нет.
Что вы думаете о Бродвее?
Красивая улица, но на ней чересчур большое движение.
Почему вы выступаете с чтением стихов? Для вас важен контакт с аудиторией?
Я делаю это исключительно по инерции. Вначале я выступал, чтобы содействовать продаже своих книг и посмотреть страну. А теперь, знаете, это вошло в привычку. Некоторые люди любят быть на сцене: момент славы и прочее. Но спустя какое-то время — особенно когда читаешь переводы — начинаешь бессмысленно повторять одно и то же из вечера в вечер, потому что я не могу читать настоящие вещи, которые на русском. Переводы обычно запаздывают. К счастью, теперь у меня уже опубликовано несколько книг, так что можно выбирать. Но я делаю это, только когда меня о том просят, и знаю, что читаю довольно хорошо, особенно на русском языке.
Чтение вслух, произнесение созданных вами слов должно радовать вас, как и сам процесс с тихо писания.
Это не мои слова, это просто слова языка, размещенные в наиболее эффективной последовательности. Более того, получаешь удовольствие от произнесения их вслух, потому что поэзия имеет звуковой, устный аспект.
А нет ли у вас желания услышать свою пьесу?
Я бы хотел, чтобы она была поставлена в театре или на телевидении, не говоря уж о радио, потому что это необычное для меня произведение. Единственная логика, по которой оно развивается, — это логика невыносимости. Становится все хуже и хуже. Одновременно это и забавно и отвратительно.
Вы хотели бы и дальше писать пьесы?
Отчасти, да. Мне интересно, как строится диалог. В стихотворении диалогическая, диалектическая логика: одна строка противостоит другой. То же происходит и в музыке: звук и его эхо. Вот это-то мне и нравится, нравится видеть, как далеко может разнестись эхо. Оно может привести вас к звуку, подлинному звуку. Тем диалог и интересен.
Почему вы не написали пьесу в стихах? Вам казалось, что стихам нет больше места на сцене?
Напротив, Дерек Уолкотт со всей очевидностью подтверждает обратное. Не знаю, почему я не сделал этого. Отчасти потому, что нет возможности увидеть пьесу поставленной, поскольку она написана на русском. Кто поставит написанную на русском языке пьесу? Какая-нибудь эмигрантская труппа? Достаточно проблем с написанием стихов. Но это идея, может, я попробую, хотя не знаю, возьмусь ли. Нехватка времени и прочее. Вы спросили меня об этом, а я задумался о написании пьесы. Стихотворение в некотором смысле есть вербальная пьеса. Оно — часть монолога: определенный герой говорит — вот в чем идея стихотворения.
Как-то вы сказали, что вам не нравится Чехов. Почему?
Он не метафизичен, он всего лишь врачеватель во всех смыслах. Почему я должен его любить? Читать Чехова или смотреть какую-нибудь его вещь — упаси Боже! Я никогда не хожу в театр — зачем совершать над собою насилие. По мне, Чехову недостает душевной агрессии.
И как прозаик он мне не нравится. Взбаламученность там, откуда я прибыл, в России. Чехов так нравится повсюду в англоязычном мире своей сентиментальностью, которой пронизаны представленные им конфликты провинциальной жизни, сохранившейся здесь нетронутой. А в России все коренным образом переменилось с установлением нового общественного строя. Многими способами изничтожали само понятие schmerz [грусти] или переводили его в совсем иную плоскость.
Значит, представления Чехова неприменимы к сегодняшней России?
Конечно же нет. Если вы обречены, то тому причиной не только собственная ваша нерешительность, но и общественные условия, существование тайной полиции и т. д., двойственность Чехова никогда не сможет быть понята частью народа. Знаете, девятнадцатый век в России окончился в 1917 году, а на Западе он все еще продолжается.
Перевод Людмилы Бурмистровой