Игорь Штокман ПОЭЗИЯ И СУДЬБА (Станислав Куняев. Поэзия. Судьба. Россия. — М.: "Наш современник", 2001)
Игорь Штокман ПОЭЗИЯ И СУДЬБА (Станислав Куняев. Поэзия. Судьба. Россия. — М.: "Наш современник", 2001)
Заголовок этой статьи явственно перекликается с названием двухтомника Станислава Куняева. Перекликается не случайно — обе эти книги и впрямь говорят с читателем о том, чему посвятил их автор свою жизнь, и литературную, и обычную, повседневную, всякую...
Надо сказать, что все мы, живущие в литературном мире, в писательском кругу с его общением, дружбой и враждой, хорошо знаем друг друга. В этом смысле орбита, путь каждого из нас видны ясно и исчерпывающе — ничего тут не скроешь, не замажешь. Каждый точно знает, кто есть кто, чем занят, чему служит, а что отвергает, не принимая, что называется, на дух.
Так и со Станиславом Куняевым... Мы знакомы и внутренне близки (никогда, кстати, не объясняясь друг с другом по этому поводу) более двадцати лет. И всегда, все эти годы я хорошо и твердо знал, помнил, что это за человек, что он делает в мире литературы, зачем в него пришел.
В Куняеве всегда подкупали меня два основных и главных, на мой взгляд, его качества... Неподдельная серьезность, принципиальность в разговоре с читателем и — искренность. Он был и есть таков во всем — в своих стихах, в своей работе на посту главного редактора журнала "Наш современник" (с 1981 года), в устных и опубликованных выступлениях.
Это — позиция, главная внутренняя суть и писателя Станислава Куняева, и гражданина России, любящего свою страну, свой народ искренней и требовательной любовью подлинного патриота... Слово "подлинного" здесь ключевое, поскольку немало появилось у нас за последние годы патриотов фальшивых, лукавых и поддельных, любящих Отечество расчетливо и корыстно, превыше всего ставя при сем свой личный резон и трезво-холодный меркантильный расчет. Ну, а те, кто любит за деньги... Известно, каким словцом крестят и припечатывают на Руси таких субъектов.
Эта любовь Станислава Куняева всегда давала ему возможность вести разговор с читателем только так, как и было всегда принято в высокой и подлинной отечественной литературе... Серьезно, доверительно и жестко, ничего не скрывая в себе, в своих воззрениях, симпатиях и антипатиях и требуя, справедливо требуя того же и от своего читателя. Тут — не разорвешь, не расчленишь, и такая прямая, честная связь и родство стоят дорогого.
Точно так же написан и двухтомник, о котором веду я речь... Это и впрямь итог, и не случайно автор, подарив мне свой труд, написал на титульном листе о книге "моей судьбы и нашей русской жизни".
В этом определении нет преувеличения, броской и эффектной красивости авторского дара-жеста... Все, как и всегда, как и раньше, очень строго и точно. Куняев есть Куняев, верный себе, своей поэзии человек и писатель, отдающий делу, которому он служит, всего себя без остатка. Поэтому в заголовке моем стоят рядом, перекликаются и словно подпитывают друг друга два этих слова: Поэзия и Судьба. Я пишу их с заглавной, прописной буквы умышленно, поскольку у Куняева и первое и второе были и есть и впрямь таковы. Высокое звучание, полный горячий накал...
Про него часто можно услышать, что человек он, дескать, жесткий и строгий, не прощающий ни в малейшем... Это и так и не так. Он таков в своей публицистической, общественной ипостаси, но это вовсе не означает, что Станислав Куняев — глухой к чувству ригорист. В двухтомнике немало страниц, посвященных близким ему поэтам — Анатолию Передрееву, Николаю Рубцову, Игорю Шкляревскому, Борису Слуцкому, Эрнсту Портнягину... И сколько же здесь открытого и щедрого чувства, как хорошо, исчерпывающе видны и сам автор, и надежность, твердость его дружеского плеча!
Судьба распорядилась так, что кое-кого из этих людей знал и я. Встречался, виделся с ними и поэтому теперь с полным правом могу сказать, что куняевские портреты — верны.
Анатолий Передреев... Меня познакомил с ним Вадим Кожинов, и это была уже, видимо, та пора, когда Передреев вошел, если вспомнить слова Куняева, в стадию "саморазрушения". Он был очень хорош в разговоре до стола, до первых рюмок — умный, наблюдательный, ироничный, с абсолютным слухом на поэтическое слово, не прощающий в нем ни малейшей неправды, неточности, позы и фальши... И куда-то все быстро и обидно пропадало, когда Передрев, что называется, позволял себе! Он делался подозрителен, мелочно придирчив и очень агрессивен. Его словно что-то начинало разъедать, жечь изнутри, толкая на грубости, вызов и ссору. Помню, как чуть ли не при первой встрече я, еще не зная об этой особенности Передреева, остался, приглашенный Кожиновым, за столом. Очень скоро Анатолий, явно ища ссоры и задираясь, спросил: "А ты небось Евтушенко любишь?" Я ответил, что люблю Пушкина, Передреев успокоился, но ненадолго. Когда он вновь упрямо задал тот же вопрос, я понял, что пора уходить, и откланялся... Так и общались мы с ним по-разному в разных фазах, до выпивки и после, и было это тяжело, почти нестерпимо.
Когда я читал у Куняева главу о Передрееве,то хорошо почувствовал эту тему, этот водораздел — он был уловлен и передан точно. Разница была лишь в том (и громадная!), что Куняева и Передреева связывали совсем иные отношения, куда более тесные, глубокие и — с соответствующей мерой ответственности. Ответственности односторонней, поскольку лежала она похоже, только на Куняеве... Он, как мог, тащил, вытаскивал своего "безнадежного друга", пока это не стало мешать главному делу его жизни, речь о котором еще впереди.
В мемуарных главках, посвященных разным поэтам, хорошо видны куняевская объективность, точность, цепкость взгляда и внутренняя требовательность... Так в главе об Игоре Шкляревском — тут и характер, и непростая судьба, и дружба, и предательство, которое автору пришлось вынести. Нет только мести, зачеркивания и сведения счетов. Пишется про то, что было, и — как было.
Так — про Бориса Слуцкого, поэта, жившего чувством политической мобилизованности, политического долга и потерявшего уверенность в себе, внутреннюю энергию и сам голос, когда оказалось, что отдавать, платить этот долг стало больше некому... Куняев точно, с большим пониманием и "вживанием" раскрывает перед нами эту драму. "Драма Слуцкого в том, что его человечность была безбожной или даже атеистичной, гуманизм — политизированным.. Творчество и судьба Слуцкого — это драматическая попытка соединения несоединяющихся пластов мировоззрения. Всю жизнь он пытался, словно стекло с железом, "сварить" идеологию марксизма-ленинизма с человечностью, голый исторический материализм с мировой культурой, идеологию и практику "комиссарства" с гуманизмом, национальную культуру с осколками, остающимися после коммунистического "штурма небес", атеизм с милосердием и состраданием к простому человеку толпы".
В контрастной, альтернативной парности этих определений для меня дороже всего слова о "национальной культуре"... От них уже очень близко, рукой подать до главного дела, главной заботы и тщания Станислава Куняева.
Он обмолвился о них еще в главке-воспоминании об Анатолии Передрееве: "...с конца шестидесятых годов я окончательно понял, что мое будущее — это борьба за Россию".
Признание и поприще очень ответственное, высокое — выше некуда, и точно поняв, почувствовав это, Куняев ставит в начале, там, где у меня отточие, извиняющееся, почти смущенное: "Да не покажется то, что я сейчас скажу, смешным, но..." и уж потом, только потом идет эта фраза, чертеж и заявка будущих забот и действий, которую я привел... Но и с этой оговоркой она, видимо, все же кажется автору слишком патетичной, "формажной", и он спешит тут же опереть ее на объяснение, на слова о том, что может и должно помочь в этом пути.
"Надо успеть понять ее (Россию — И.Ш.), надо насытиться знанием о русской судьбе и русском человеке, надо понять себя как русского человека, надо освоить всю свою родословную, опереться в будущей борьбе, тяжесть и горечь которой я предчувствовал, на своих предков, на великих поэтов, на друзей, и старых и новых..."
Фундамент основательный, хорошо и со тщанием продуманный... Но все эти опоры так и могут остаться втуне, грозным, но невостребованным оружием, если вдобавок к ним не проявлена личная воля, личный счет к друзьям и недругам России, если не встала в рост и не пошла сквозь все преграды энергия и страсть бойца, всегда помнящего о главной цели своей и упрямо к ней стремящегося.
Вся жизнь и деятельность Станислава Куняева — подтверждение тому, и многое из нее было на моих глазах. Дискуссия "Классика и мы" в конце 1977 года. Я был на ней, приглашенный Вадимом Кожиновым, и помню, каким наэлектризованным, внутренне разделенным ощущался Большой зал ЦДЛ еще до доклада Петра Палиевского, расставившего все по своим местам и определившего и главный смысл, и пафос той дискуссии.
Я помню, какие изумленно-воспаленные слухи ходили о куняевском "Письме в ЦК КПСС по поводу альманаха "Метрополь", как это — на самых разных уровнях — обсуждалось и комментировалось. Говорить в кулуарах, конечно, можно было все, что угодно, но при любых кривотолках и злопыхательствах незыблемым, неоспоримым оставалось одно: и дискуссия "Классика и мы" и "Письмо в ЦК" были открытым актом гражданской борьбы за русскую государственность, национальную культуру, ее настоящее и будущее...
Двухтомник Куняева весь дышит этой борьбой, пронизан ею, и тут важны системность, та серьезность и принципиальность, что, как уже было замечено, органически, с молодых еще лет, присущи автору. Он помнит все, он хранит в своем архиве любой документ, относящийся к этой схватке, не считая ни один бросовым, второстепенным, которым, мол, можно и пренебречь; он знает лица противников, их повадки, манеры и уловки... Уже в самом начале этой борьбы он сознавал, насколько будет серьезна, тяжела она. И время доказало правоту этого куняевского знания.
Оно, время, довело нас и до 1991 года и до 1993. Вот уж и в ХХI веке живем... И что же — борьба эта отжила свое, канула в небытие? Если бы так!
То слышим, поразившись этому цинизму, что патриотизм, дескать, есть даже у кошки (Булат Окуджава), то звучит (в который уж раз!) перевранное, перетолкованное на свой и прямо противоположный по смыслу лад толстовское высказывание о патриотизме, то известный литературный критик, один из духовных "прорабов" перестройки заявляет с экрана телевизора, что он, мол, даже и не помнит, знать не знает, как называется "этот" журнал (имелся в виду "Наш современник"), и чего, зачем его читать — все равно, господа, заранее известно, кто в нем выступит и о чем напишет...
И все они, эти несгибаемые, пламенные борцы за "демократию", "гласность", "права человека" и "свободу слова", прекраснодушные, велеречивые, показно, саморекламно отягощенные в отличие от "лапотных патриотов" высокой культурой и подлинным гуманизмом, так напоминают в своем отношении к русскому человеку двух тургеневских помещиков из "Записок охотника"!
Один тоже был лощен и отменно культурен, но, не моргнув глазом, отдавал приказы о наказании своих дворовых. Другой же очень любил слушать звуки, доносящиеся с конюшни... "Чюки-чюки-чюк!". Там секли по его приказу буфетчика, и помещик упоенно внимал, весь обратившись в жадный, ненасытный слух... А чего, господа, с ими церемониться — темные же люди, "шариковы" (поклон "Огоньку" времен В.Коротича). На что они больше годятся, на что могут претендовать?!
Им, этим "шариковым", снисходительно дозволяется, правда, спасать, вывозить воз России в годины войн и бедствий, но уж коли страх прошел, тревожная пора миновала — знай сверчок свой шесток!.. Тут уж мы, подлинные демократы и подлинная элита, станем править свой бал, а вы извольте под плиту русофобии, глухого иль нарочитого непонимания и прилюдной, при любом удобном случае, порки. Насчет Федора — распорядиться... "Чюки-чюки-чюк!".
Станислав Куняев знает этот тип людей, этот тип сознания так же хорошо и исчерпывающе, как и "русского человека Степана Фаркова", старого охотника с берегов Нижней Тунгуски, которому с любовью, пониманием и сродненностью посвящена в двухтомнике целая глава. Фарков описан, дан здесь как тип, как пример русского человека, русского сознания и отношения к жизни, к людям, и надо ли говорить, кому отдано сердце автора...
Он отлично понимает, что становление подлинно русской государственности, спасение и возрождение национальной культуры — дело многотрудное и долгое, требующее все более и более усилий с каждым годом нашего "судьбоносного" времени... Но без этого России — не выжить, не состояться, и потому и служение поэзии, и стойкая верность своей судьбе впадают, вливаются здесь в одну реку. Имя ей — Россия, и оттого триптих в названии двухтомника Куняева не выспренен, как может кому-то показаться, а лишь, как и всегда у этого автора, скупо точен. Это и впрямь книга авторской судьбы и общей нашей русской жизни.