Последнее слово Юлия Даниэля
Последнее слово Юлия Даниэля
Я знал, что мне будет предоставлено последнее слово, и я думал над тем, отказаться ли мне совсем от него (я имею на это право) или ограничиться несколькими обычными формулировками. Но потом я понял, что это не только мое последнее слово на этом судебном процессе, а может быть, вообще мое последнее слово в жизни, которое я могу сказать людям. А здесь люди – и в зале сидят люди, и за судебным столом тоже люди. И поэтому я решил говорить.
В последнем слове моего товарища Синявского прозвучало безнадежное сознание невозможности пробиться сквозь глухую стену непонимания и нежелания слушать. Я настроен не так пессимистически. Я надеюсь вспомнить еще раз доводы обвинения и доводы защиты и сопоставить их.
Я спрашивал себя все время, пока идет суд: зачем нам задают вопросы? Ответ очевидный и простой: чтобы услышать ответ, задать следующий вопрос; чтобы вести дело и в конце концов довести его до конца, добраться до истины.
Этого не произошло.
Я не буду голословен, я еще раз вспомню, как все это было.
Я буду говорить о своих произведениях – надеюсь, меня простит мой друг Синявский, он говорил и о себе и обо мне – просто я свои вещи лучше помню.
Вот меня спрашивали: почему я написал повесть «Говорит Москва»? Я отвечал: потому что я чувствовал реальную угрозу возрождения культа личности. Мне возражают: при чем здесь культ личности, если повесть написана в 1960 – 61 году. Я говорю: это именно те годы, когда ряд событий заставил думать, что культ личности возобновляется. Меня не опровергают, не говорят, мол, вы врете, этого не было, – нет, мои слова просто пропускают мимо ушей, как если бы этих слов не было. Мне говорят: вы оклеветали страну, народ, правительство своей чудовищной выдумкой о Дне открытых убийств. Я отвечаю: так могло быть, если вспомнить преступления во время культа личности, они гораздо страшнее того, что написано у меня и у Синявского. Все, больше меня не слушают, не отвечают мне, игнорирую? мои слова. Вот такое игнорирование всего, что мы говорим, такая глухота ко всем нашим объяснениям – характерны для этого процесса.
По поводу другого моего произведения – то же самое: почему вы написали «Искупление»? Я объясняю: потому что считаю, что все члены общества ответственны за то, что происходит, каждый в отдельности и все вместе. Может быть, я заблуждаюсь, может быть, это ложная идея. Но мне говорят: «Это клевета на советский народ, на советскую интеллигенцию». Меня не опровергают, а просто не замечают моих слов. «Клевета» – это очень удобный ответ на любое слово обвиняемых, подсудимых.
Общественный обвинитель, писатель Васильев, сказал, что обвиняет нас от имени живых и от имени погибших на войне, чьи имена золотом по мрамору написаны в Доме литераторов. Я знаю эти мраморные доски, знаю эти имена павших, я знал некоторых из них, был с ними знаком, я свято чту их память. Но почему обвинитель Васильев, цитируя слова из статьи Синявского – «…чтобы не пролилась ни одна капля крови, мы убивали, убивали, убивали…» – почему, цитируя эти слова, писатель Васильев не вспомнил другие имена – или они ему неизвестны? Имена Бабеля, Мандельштама, Бруно Ясенского, Ивана Катаева, Кольцова, Третьякова, Квитко, Маркиша и многих других. Может, писатель Васильев никогда не читал их произведений и не слышал их фамилии? Но тогда, может быть, литературовед Кедрина знает имена Левидова и Нусинова? Наконец, если обнаружится такое потрясающее незнание литературы, то, может быть, Кедрина и Васильев хоть краем уха слышали о Мейерхольде? Или, если они далеки вообще от искусства, может быть, они знают имена Постышева, Тухачевского, Блюхера, Косиора, Гамарника, Якира… Эти люди, очевидно, умерли от простуды в своих постелях – так надо понимать утверждение, что «не убивали»? Так как же все-таки, – убивали или не убивали? Было это или не было? Делать вид, что этого не было, что этих людей не убивали – это оскорбление, простите за резкость, плевок в память погибших [80].
Нам говорят: оцените свои произведения сами и признайте, что они порочны, что они клеветнические. Но мы не можем этого сказать, мы писали то, что соответствовало нашим представлениям о том, что происходило. Нам взамен не предлагают никаких других представлений, не говорят, были такие преступления или не были, не говорят, что нет, люди не ответственны друг за друга и за свое общество, – просто молчат, не говорят ничего. Все наши объяснения, как и сами произведения, написанные нами, повисают в воздухе, не принимаются в расчет.
Общественный обвинитель Кедрина, выступая здесь, почти целиком, с некоторыми лирическими отступлениями и добавлениями, прочла свою статью «Наследники Смердякова», опубликованную в «Литературной газете» еще до начала процесса. Я позволю себе остановиться на этой статье, потому что она фигурирует на процессе как обвинительная речь, и еще по одной причине, о которой я скажу позднее. Вот Кедрина, начиная свой «литературный анализ» повести «Говорит Москва», пишет о герое этой повести: «А убивать хочется. Кого же?» В том-то и дело, что моему герою не хочется убивать. Это ясно видно из повести. И, между прочим, это не только мое собственное мнение, со мною согласен в этом гражданин председательствующий; во время допроса свидетеля Гарбузенко он спросил: «Как вы, коммунист, относитесь к тому, что герою повести приказывают убивать, а он не хочет?» Я благодарен председательствующему за это точное определение позиции героя. Нет, я не считаю, что мнение председательствующего должно быть обязательным для литературоведа Кедриной, у нее может быть собственное мнение о произведении, но как оно обосновывается? Вот что пишет Кедрина: «Положительный герой грезит о студебеккерах – одном, двум, восьми, сорока, которые пройдут по трупам». Я возвращаюсь к этому отрывку, он цитировался в статье и здесь, на суде. А между прочим, написано не так, как здесь приводится; ни разу не цитировался этот отрывок полностью: «Ну, а эти, заседающие и восседающие… как с ними быть? А 1937-й год, когда страна билась в припадке репрессий? А послевоенное безумие? Неужто простить?» (Я цитирую по памяти, но точно). Эти две фразы тщательно опускаются. А почему? Потому что там мотивы ненависти, а об этом уже надо спорить, надо объяснять как-то, гораздо проще их не заметить. Дальше то, что здесь приводилось: «Нет. Ты еще помнишь, как это делается? Запал. Сорвать предохранительное кольцо, швырнуть. Падай на землю. Падай! Рвануло. А теперь – бросок вперед. На бегу – от живота веером. Очередь. Очередь. Очередь…» Дальше в представлении героя все смешивается – «Русские, немцы, румыны, евреи, венгры, грузины, бушлаты, плакаты, санбаты, лопаты…» – Я привожу этот отрывок, где, действительно, кровавая каша и все прочее весьма не аппетитно: «А почему у него такое худое лицо? Почему на нем гимнастерка и шлем со звездой?… По трупам прошел студебеккер, два студебеккера, сорок студебеккеров, и ты все так же будешь лежать распластанный… Все это уже было!»
Это называется грезить? Мечтать о студебеккерах, которые пройдут по трупам?! Ужас героя перед этой картиной, отвращение – выдавать за мечты?! «Обыкновенный фашизм». – Прямо так и пишет. Но то, что это фашизм, – это ведь надо подкрепить, и вот Кедрина пишет: «Эту программу «освобождения» от коммунизма и советского строя «герой» повести пытается обосновать, с одной стороны, заверениями, будто идея «открытых убийств» берет начало «в самой сути учения о социализме», с другой, что вражда – в природе человеческого общества вообще». Кстати, в повести нет ни единого слова о советском строе, об освобождении от советского строя, герой повести как к последнему прибежищу обращается к имени Ленина («Не этого он хотел – тот, кто первый лег в мраморные стены»). Так все-таки, кто пытается обосновать программу «освобождения» – герой повести или не герой? Я, когда прочел об этом у Кедриной, подумал грешным делом, что это опечатка, типографская ошибка – вместо «отрицательный герой» или «другой герой» напечатали просто «герой», и получилось, как будто речь идет все время об одном и том же человеке, о моем положительном герое. Но нет! Эти же слова прозвучали здесь, в зале, снова. А как же в самом деле? Герой не говорит, «что идея открытых убийств лежит в самой сути учения о социализме»? Так вот: к герою повести приходит его приятель Володя Маргулис, неумный и ограниченный человек. «Он пришел ко мне и спросил, что я обо всем этом думаю» («я» – это герой, повесть от первого лица). И Володя Маргулис «стал доказывать, что все это лежит в самой сути учения о социализме». Так как же, герой это говорит или другой персонаж повести? А герой говорит вот что: «За настоящую советскую власть надо заступиться», герой говорит, что наши отцы делали революцию и мы не смеем думать о ней плохо. Это что, герой повести «обосновывает программу освобождения от коммунизма и советского строя»? Неправда! А кто говорит, что «все друг друга в ложке воды утопить готовы»? Что «скоро звери единственным связующим звеном между людьми будут»? У Кедриной получается, что это тоже «положительный герой». Неправда! Это говорит полубезумный старичок-мизантроп, и герой с ним спорит. Как же обстоит дело с идейным обоснованием псевдопризыва к расправе, к террору и освобождению от коммунизма и советского строя? А вот так, как говорю я, а не так, как утверждает Кедрина. Повесть была прочитана не так, как написана, а нарочито, предвзято, так, как ее невозможно прочесть.
В вину Синявскому и мне ставится все – в частности, то, что у нас нет положительного героя. Конечно, с положительным героем легче, есть кого противопоставлять отрицательному. А наши ссылки, на других писателей, у которых нет положительных героев, воспринимаются, во-первых, как попытки сравнить себя с этими большими писателями. А во-вторых, очень простой ответ: когда речь идет о Щедрине, то в его произведениях присутствует положительный герой, это народ. Очевидно, незримо присутствует, так как тот народ, который изображен в «Истории одного города», вызывает жалость, а не восхищение. И в «Господах Головлевых» народ – положительный герой? А ссылка на сказку о том, как мужик двух генералов прокормил, – просто стыдно это слушать. Кедрина, видно, считает, что этот мужик, который из своих волос силки сделал, чтобы для генералов дичи добыть, мужик, который добровольно в рабство идет, это положительный образ русского народа? Михаил Ёвграфович Щедрин с этим не согласился бы!
Я не стал бы ссылаться на статью Кедриной, если бы вся система аргументации обвинения не лежала в той же плоскости. Ну как доказать антисоветскую сущность Синявского и Даниэля? Тут применялось несколько приёмов. Самый простой, лобовой прием – это приписать мысли героя автору; тут можно далеко зайти. Напрасно Синявский считает, что только он объявлен антисемитом – я, Даниэль Юлий Маркович, еврей, – тоже антисемит. Все при помощи простого приема: у меня тот же старичок-официант говорит что-то о евреях, и вот в деле имеется такой отзыв: «Николай Аржак – законченный, убежденный антисемит». Может, это какой-нибудь неискушенный рецензент пишет? Нет, это пишет в своем отзыве академик Юдин…
Есть еще и такой прием: изоляция отрывка из текста. Надо выдернуть несколько фраз, купюрчики сделать – и доказывать все, что угодно. Самый убедительный пример этого приема – как «Говорит Москва» сделали призывом к террору. Тут все время ссылаются на эмигранта Филиппова: вот кто правильно оценил ваши произведения (вот кто, оказывается, высший критерий истины для государственного обвинителя). Но даже Филиппов не сумел воспользоваться такой возможностью. Казалось бы, уж чего лучше, – если там есть призыв к террору, то уж Филиппов сказал бы: вот как подпольные советские писатели призывают к убийствам, к расправе. Но даже Филиппов не смог этого сказать.
Еще один прием: подмена обвинения героя вымышленным обвинением советской власти – то есть автор говорит какие-то слова, разоблачая героя, а обвинение считает, что это про советскую власть говорится. Вот пример. Обвинительное заключение построено в большей части на отзыве Главлита. Вот в отзыве Главлита говорится буквально следующее: «Автор считает возможным в нашей стране проведение Дня педераста». А на самом деле речь идет о приспособленце, цинике, художнике Чупрове, что он хоть про День педераста станет плакаты писать, лишь бы заработать, это про него главный герой говорит. Кого он тут осуждает – советскую власть или, может, другого героя?
В обвинительном заключении, в отзыве Главлита, в речах обвинителей прозвучали одни и те же цитаты из повести «Искупление». А что это за цитаты? «Тюрьмы внутри нас» – это выкрик героя повести Вольского. Да, это сильное обвинение по адресу всех людей. И я вовсе не старался, как тут говорил Васильев, изобразить дело так, будто я занимаюсь изящной словесностью; я не пытаюсь уйти от политического содержания моих произведений. В этих словах Вольского есть политическое содержание – но что следует за этими выкриками? Кто это кричит? Это кричит безумный человек, он сошел с ума. Он вскоре оказывается в психиатрической больнице.
Еще один, тоже очень простой, но очень сильный прием доказательства антисоветской сущности: выдумать идею за автора и сказать, что в произведении есть антисоветские выпады, когда их там нет. Вот рассказ «Руки». Мой защитник Кисенишский аргументированно доказал, что в этом рассказе нет антисоветской идеи, как его ни толкуй. Возражая ему, Кедрина сказала: «Вы посмотрите, с какой вообще несвойственной ему выразительностью и яркостью Даниэль изобразил сцену расстрела». Прошу, очень прошу, вдумайтесь, что вы сказали: яркость и выразительность описания служат для доказательства антисоветской сущности. Это был ответ на выступление защитника по поводу рассказа «Руки» – и ни слова больше. Если говорить об этом рассказе, то я прошу вас всех: вот вы сейчас придете домой, подойдите к своим книжным полкам, возьмите книгу, раскройте ее и прочтите про то, как красный командир был направлен в команду, которая проводила расстрелы. Он почернел и высох на этой работе, он возвращается домой, шатаясь, как пьяный. И расстреливал он не священников, а хлеборобов, есть там даже такая деталь, я ее хорошо помню: он вспоминает руку расстрелянного, заскорузлую, как конское копыто. Ему очень плохо, очень трудно и очень страшно, он даже оказывается несостоятельным как мужчина, когда остается с любимой женщиной. Ну так что же, подходит этот отрывок под формулировки, которые звучат в обвинительном заключении – что классовая политика репрессий против советского народа и нравственно и физически калечит людей… [81]
Я сейчас, как вы, вероятно, догадались, пересказал одну из глав «Тихого Дона». Действующие лица – красный командир Бунчук и Анна.
Как нас еще обвиняют? Критика определенного периода выдается за критику всей эпохи, критика пяти лет – за критику пятидесяти лет, если даже речь идет о двух-трех годах, то говорят, что это про все время.
Обвинители стараются не замечать, что вся статья Синявского обращена в прошлое, что там даже все глаголы стоят в прошедшем времени: «мы убивали» – не «убиваем», а «убивали». И в моих произведениях, кроме рассказа «Руки», – о 50-х годах, о времени, когда была реальная угроза реставрации культа личности. Я говорил об этом все время, это видно из моих произведений – не слышат.
И, наконец, еще один прием – подмена адреса критики: несогласие с отдельными явлениями выдается за несогласие со всем строем, с системой.
Вот, вкратце, методы и приемы «доказательства» нашей вины. Может быть, они не были бы такими для нас страшными, если бы нас слушали. Но правильно сказал Синявский – откуда мы взялись, вурдалаки, кровопийцы, не с неба же упали? И тут обвинение переходит к рассказу о том, какие мы подонки. Пускаются в ход страшные приемы: обвинитель Васильев говорит, что за тридцать сребреников, пеленки, нейлоновые рубашки мы продались, что я бросил честный учительский труд и ходил с протянутой рукой по редакциям, вымаливая переводы. Я мог бы просить жену, и она принесла бы ворох писем от поэтов, которые просят меня переводить их стихи. Не на легкие переводческие хлеба я ушел от обеспеченного преподавательского заработка, а потому, что с детства мечтал о поэтической работе. Первый перевод я сделал, когда мне было двенадцать лет. Какие это легкие хлеба, любой переводчик знает. Я оставил обеспеченную жизнь, обменял ее на необеспеченную. Я относился к этому как к делу своей жизни, никогда не халтурил. Среди моих переводов были, может быть, и плохие, и посредственные, но это от неумения, а не от небрежности.
Странно, что в этой области, где юрист должен быть безупречным, государственный обвинитель не признает фактов. Сначала я думал, что он оговорился, когда сказал, что мы сознавали характер своих произведений: в 1962 году была радиопередача [82], а после этого послали за границу «Говорит Москва», «Любимов». Позвольте, а что передавали? Ведь как раз «Говорит Москва» и передавали по радио – что же, я во второй раз послал эту повесть, что ли? Я подумал, «что это оговорка. Но дальше снова то же: ссылаясь на статью Рюрикова [83], государственный обвинитель говорит – они были предупреждены, они знали оценку и послали «Любимов» и «Человек из МИНАПа». Когда опубликована статья Рюрикова? В 1962 году. Когда отправлены рукописи? В 1961 году. Оговорки? Нет. Это государственный обвинитель добавляет штришок к моей личности, злобной, антисоветской.
Любое наше высказывание, самое невинное, такое, какое смог бы произнести любой из сидящих здесь, перетолковывается: «В «Говорит Москва» речь идет о передовице в «Известиях»«– «А-а, вы издеваетесь над газетой «Известия». – «Не над газетой, а над газетным штампом, над суконным языком». – Мне злорадно говорят: «Наконец-то вы заговорили своим голосом!» Неужели сказать о газетных штампах, о суконном газетном языке – антисоветчина? Мне это непонятно. Хотя нет, в общем-то все понятно…
Ничто здесь не принимается во внимание – ни отзывы литературоведов, ни показания свидетелей. Вот, говорят, Синявский антисемит; но ни у кого не возник вопрос, откуда тогда у него такие друзья: Даниэль – ну, хоть Даниэль сам антисемит, но моя жена Брухман, свидетель Голомшток или эта мило картавившая здесь вчера свидетельница, которая говорила: «Анд’ей хо’оший человек…» [84]
Проще всего – не слышать.
Все, что я сказал, не значит, будто я считаю себя и Синявского святыми и безгрешными ангелами и что нас надо сразу после суда освободить из-под стражи и отправить домой на такси за счет суда. Мы виноваты – не в том, что мы написали, а в том, что отправили за границу свои произведения. В наших книгах много политических бестактностей, перехлестов, оскорблений. Но 12 лет жизни Синявского и 8 лет жизни Даниэля – не слишком ли это дорогая цена за легкомыслие, за непредусмотрительность, за просчет?
Как мы оба говорили на предварительном следствии и здесь, мы глубоко сожалеем, что наши произведения использовали во вред реакционные силы, что тем самым мы причинили зло, нанесли ущерб нашей стране. Мы этого не хотели. У нас не было злого умысла, и я прошу суд это учесть.
Я хочу попросить прощения у всех близких и друзей, которым мы причинили горе.
Я хочу еще сказать, что никакие уголовные статьи, никакие обвинения не помешают нам – Синявскому и мне – чувствовать себя людьми, любящими свою страну и свой народ.
Это все.
Я готов выслушать приговор.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
Последнее слово Андрея Синявского
Последнее слово Андрея Синявского Мне будет довольно трудно говорить, так как я не рассчитывал, что сегодня будет последнее слово, мне сказали, что в понедельник, и я не подготовился. Но еще труднее – в силу определенной атмосферы, которая здесь достаточно ощутима. Доводы
Последнее слово
Последнее слово Вероятно, я должен закончить примерно так:В ходе конференции появилось ощущение литературной среды. Чувство многообразного и противоречивого единства. Реальное представление о своих возможностях…Так и закончу.Прощай, Калифорния! Прощай, город ангелов,
25. Их последнее слово
25. Их последнее слово Лейб— фотограф Гитлера Гофман, о котором я уже писал, процветает. Через свою новую помощницу -пышную, пикантную блондинку с васильковыми глазами, успешно подвизающуюся на одном из амплуа покойной Евы Браун, он бойко торгует из-под полы фотографиями
Самое последнее слово цивилизации
Самое последнее слово цивилизации Да, в Европе собирается нечто как бы уж неминуемое. Вопрос о Востоке растет, подымается, как волны прилива, и действительно, может быть, кончится тем, что захватит все, так что уж никакое миролюбие, никакое благоразумие, никакое твердое
Не последнее слово
Не последнее слово Такая история. Почти ископаемый случай в человеческом бытии. Можно предположить: похожих Тупиков рождалось в прошлом немало. За триста лет от Никона и Петра тайга поглотила множество всяких скитов, хижин, могильных крестов. Но одно дело – давнее,
Последнее слово
Последнее слово – Представьте себе такую ситуацию, – говорю я. – В России почти сто процентов населения отвергли постсоветизм, западнизацию, глобализацию. Почти все они настаивают на реставрации коммунизма. Запад неспособен этому помешать. Все прочее человечество
Последнее слово Михаила Ходорковского
Последнее слово Михаила Ходорковского Второго ноября Михаил Ходорковский произнес свое последнее слово.Когда я читала более ранние его тексты, признаться, у меня было желание пройтись по ним суровой рукой редактора.Но он писал все лучше и лучше, и больше мне здесь делать
Глава 1 Слово первое и слово последнее (Замысел и осуществление)
Глава 1 Слово первое и слово последнее (Замысел и осуществление) Это мы сегодня научаемся наконец читать «Бесы» как роман-предупреждение, роман-прозрение, но замышлялся-то он самим Достоевским и очень долго воспринимался большинством читателей почти исключительно как
Глава 36 Последнее слово
Глава 36 Последнее слово Наступил октябрь. Дожди, сопровождаемые сильным ветром, шли без остановки. Почти каждый день. Приближалась развязка. Вот-вот прокуроры должны были назвать суду сроки, к которым надо приговорить подсудимых. 22 октября 2010-го ближе к вечеру назвали – 14
Последнее слово обвиняемых
Последнее слово обвиняемых «Слово разрушает бетон» Надежда Толоконникова Tuesday, August 14th, 2012 По большому счету текущий процесс идет не над тремя вокалистками группы «Pussy Riot», если бы это было так, то речь здесь не имела бы абсолютно никакого значения. Это процесс над всей
Последнее слово Михаила Ходорковского
Последнее слово Михаила Ходорковского Свои блистательные лекции о нефтодобыче и особенностях ОЗ Михаил Ходорковский читал до конца апреля. При неизменно полном зале и поддержке публики. Судья слушал внимательно, вздыхал и постоянно делал записи.А среди тех, кто следил
Последнее слово в деле Эдалджи
Последнее слово в деле Эдалджи «Дэйли телеграф»26 января 1907 г.Милостивый государь!Трудно сейчас назвать вопрос, с которым мне не пришлось бы столкнуться при написании основной статьи и в ходе последовавшей затем переписки. Я утверждаю, что каждый из этих вопросов был
ПОСЛЕДНЕЕ СЛОВО Г. Д-РУ АСКОЧЕНСКОМУ
ПОСЛЕДНЕЕ СЛОВО Г. Д-РУ АСКОЧЕНСКОМУ По характеру своему провинциальная литература делится на три главные рода: 1) обличительную (или искусство против начальства), 2) благонамеренную (искусство за начальство) и 3) пасторальную или армейскую (искусство для барышень и барынь)
ПОСЛЕДНЕЕ СЛОВО
ПОСЛЕДНЕЕ СЛОВО Судебные преследования людей за высказывания или взгляды напоминают мне средневеко-вье с его «процессами ведьм» и индексами запрещенных книг. Но если средневековую борьбу с еретическими идеями можно было отчасти объяснить религиозным фанатизмом, то
Последнее слово к прихожанам города Гжатска
Последнее слово к прихожанам города Гжатска 22 августа 1963 г.Дорогие прихожане!Почти 15 лет я служил в этом храме. Несомненно, кого-нибудь обидел, многие, может быть, остались недовольны мною. Вот, я отхожу в вечность и при гробе прошу прощения у всех. Сам я крайне доволен