7.
7.
«Узбекистан» гудел, как бесплацкартный вагон. Запарившаяся прислуга моталась между столиками, отмахиваясь салфетками от нетерпеливой публики. Пьяная девка за моим столиком все время пыталась говорить со мной по-английски, но кроме «спик ю инглиш» и «ай эм гёрл» ничего выдавить не могла. Ее кавалер, высоколобый зануда с университетским значком, говорил: «Люда, погоди!» Она на какое-то мгновение умолкала, и тогда он, перегибаясь через столик, пачкая рукава салатом, убеждал меня:
– Самая объективная газета у американцев – это «Нью-Йорк геральд трибюн». Читайте «Нью-Йорк геральд». Они всему цену знают…
– Вы что – агент по рекламе? – спросил я, отпихивая его влажную руку, хватавшую меня за плечо. Но он не давал сбить себя:
– Нет, я – доцент Вашечкин. Семен Алексеевич Вашечкин. А вас как зовут?
– Фра-Дьяволо.
– Ха, вы шутник. Я говорю: читайте…
Он остановился и посмотрел на меня любящими глазами. Девка завопила:
– Спик ю инглиш?
– Люда, погоди! Вот я вам сейчас расскажу: сели мы в покер, и я проиграл восемь рублей, а? Вы играете в покер?
В покер! Сукин ты сын! Встретился бы ты мне на улице, я бы тебе показал покер!
Я перевернул графинчик над стопкой. И полстопки не набралось. Доцент засуетился:
– Разрешите, я налью. Пожалуйста…
– Ай эм герл!
– Люда, погода! Вы мне очень нравитесь, уважаемый – хе! – Фра-Дьяволо!
– Ладно, лейте. Официантка, еще триста грамм!
Официантка по-матерински поникла надо мной:
– А не хватит ли? Не сердитесь, вы уже много выпили.
– Ничего, ничего, девушка! Вы же видите – я в полном порядке.
Но я не был в полном порядке. Хотя я и чувствовал себя трезвым, зал расплывался, в голове стучало и страшная сухость стягивала рот.
– Слушайте, Вашечкин! Слушайте, доцент! Я хочу вас спросить кой о чем. Только скажите ей, чтоб она не лезла со своим «инглишем», а то я ее по-русски пошлю! – добавил я раздраженно. Я был уверен, что трезв: я фиксировал свой тон, я позволял себе раздражаться.
– Люда, погоди! Я слушаю вас, дорогой друг. Я – доцент Вашечкин…
– Спик ю… – пискнула Люда и печально умолкла.
– Слушайте, Вашечкин. Кстати, что за дурацкая фамилия: Вашечкин, Нашечкин… Ладно, не сердитесь. А, принесли. Спасибо, поставьте сюда. Так вот, представьте, что вас обвинили в грязном поступке, в подлости. И вы не можете доказать, что не виноваты, вы беззащитны против клеветы. Вы слушаете меня? Вы слушайте, а то… Что вы будете делать, доцент? Как вы будете жить?
– Я… Спасибо, спасибо. За ваше здоровье! Кха. Да. Если бы меня обвинили в чем, в том… в том, в чем я не виноват, то я был бы спокойным! Спокойненьким!!! Потому что я сам знал бы, что я ни в чем не виноват. А?
– Здорово! Ай да доцент, ай да молодчина! Слушай, сколько лёту от Москвы до Сочи?
– Что? До Сочи? Кажется, часа три, три с половиной.
– Ух, Вашечкин, опять угадал!
В это время Люду замутило. Она встала и посмотрела на нас трагическими и бессмысленными глазами.
Вашечкин вскочил, подхватил ее за талию и повел, оборачиваясь ко мне и вскрикивая:
– Погодите! Не уходите! Договорим!
– Здесь свободно?
Одно место за нашим столиком было не занято, но к нам никто не садился, потому что на стуле лежала Людина сумочка. Вашечкин, уходя, подхватил ее.
– Да, одно место, – сказал я.
– А мне больше не надо. Я не люблю, знаете ли, на двух стульях сидеть. Я всю жизнь на одном стуле просидел. Чего и вам желаю.
Он был совсем пьян, этот человек лет пятидесяти, с осоловелым добродушным лицом, с маленькой лысинкой в белокурых седоватых волосах – я увидал, ее, когда он нагнулся, садясь.
– Ну, что пьем? – спросил он, потирая руки. – Девушка, графинчик, салатик, шашлычок по-карски, пару бутылочек минеральной. Вот так. Молодой человек, разрешите воспользоваться пепельницей. Вот так. Спасибо, коллега.
– Какой я вам коллега, – буркнул я. – Я художник.
– И я художник, – подхватил он. – Художник в своем роде. Шучу, шучу. А с художниками я был знаком. С художниками я много встречался. Ночи напролет, бывало, беседуем.
– Вы кто же? Искусствовед? Критик? Министр культуры?
– У-у, горяч, горяч. Молодой еще, ничего.
– Вы лучше выпейте. А то пока вам еще принесут…
– Выпью, сынок, выпью. Разочтемся. Будь здоров. Я им говорю: «Что ж вы, говорю, художники? Жалко мне вас, говорю». Та-акой народ! «Присаживайтесь», – говорю. Да, а сейчас я на пенсии. Вот так.
– Что-то я не пойму, какие у вас с художниками дела были?
– Да одни ли художники! Профессора, академики! Химики! Я тут, а они – вот они, голубчики мои. Ну, чего ты смотришь, чего глазками моргаешь? Кто я такой? Пожалуйста! Я – майор. Я в органах работал. Двадцать семь лет, как одна копеечка. А теперь на пенсии.
Он вдруг заговорил шепотом:
– Не нужен, говорят, стал. Образования, говорят, мало. Отдохните, говорят. А на мое место – мальчишку, сопляка. Только – тсс, молчок! Я тебе, как своему…
– Что?!
– …как своему брату говорю, как младшему брату: придут! Придут, позовут, «выручай, скажут, майор!» Ты думаешь, все эти штучки – надолго? Все эти манежи, евтушенки, совнархозы, мать вашу… Молчи, молчи. Зубы стисни, молчи, не тушуйся. Думаешь, я один такой? Думаешь, я сопьюсь на большой-то пенсии? Врешь! Я иду по Кузнецкому, а они навстречу, навстречу. Здороваться не положено в штатском, так они глазами приветствуют! Нет! Шалишь! Без меня не обойдешься! Придут, позовут, а я умоюсь, побреюсь, выйду к ним – и мы такое покажем! Т-с-с! А то, понимаешь, слабаки: «Я, говорит, угрызения совести испытываю, я неправильно сообщил». А какое ты право имеешь рассуждать, что правильно, что неправильно? Ты долг свой исполнил! Перед родиной, перед партией! Перед… впрочем, о Нем молчу. О Нем другие скажут. Вот так. Мало ли, что неправильно, а сообщить надо. Мы разберемся. Ты хороший малый, молодой только, в глазах задумчивость. Ты это брось, не задумывайся. Не тушуйся! И правильно сообщил. То есть, это не ты сообщил, я спутался… Но и ты мог бы. Ты настоящий человек. На каких фронтах воевал? В окружении, в плену был?
Он вдруг замолчал и подозрительно уставился на меня.
– Ты мне смотри-и, – прошептал он. – Ты подписку дал. Вот так.
За соседним столиком освободилось место. Майор встал и перебрался. Туда ему и заказ принесли, оттуда он грозил мне пальцем и шипел: «Вот так!»
Вот так! Так и никак иначе! Он распухал у меня на глазах, двоился, троился, переодевался в серые плащи, обрастал погонами и орденами, размножился по всему ресторану. Вот так! Да нет же – не так! Не будет так, майор, эмгэбэшник, сволочь проклятая, не будет так! Я сдохну, чтобы так не было.
Я не помню, как и откуда появился Брынский. Кажется, он сначала звал меня с другого конца ресторана, но я не вставал и он сам пришел ко мне. Водки у меня уже не было, и я пошел требовать долг у эмгэбэшника, а Брынский твердил:
– Плюнь! Я тебе стихи почитаю.
– Сейчас, – сказал я, – сейчас.
Я пошел в уборную и подставил голову под кран. Ко мне подошел служитель:
– Молодой человек, хотите, через пятнадцать минут трезвым будете?
– Хочу, – сказал я. – На всю жизнь…
– На всю не выйдет, – ответил он деловито. – Три рубля пожалуйте.
Я дал ему трешку. Он отвел меня за перегородку, усадил на стул и сунул в руки флакон с витамином «Б-прим».
– Ешьте, – сказал он. – Только не засыпайте.
Я глотал драже, давился и не верил. Однако минут через двадцать, на слабых ногах, но почти трезвый, я вышел в зал.
Брынский ждал меня.
– Слушай, – сказал он. – И вы слушайте, – он повернулся к Вашечкину и его Люде – они уже вернулись. Лицо его стало каменным, он взялся за щеки и прочел:
Пройдут века, прекрасны и суровы,
Чтоб мы смогли все знать и все уметь,
Тогда спадут небесные покровы
И завопит архангелова медь.
Народ завоет: «Как же так? До срока?»
И взмолится: «Немного погодя…»
Народ, спеша, отыщет лжепророка,
Народ, блюя, создаст себе вождя
И побежит бессмысленно куда-то,
А вождь наморщит мудрое чело –
И вот восстанут снова брат на брата,
Рассудок на рассудок, зло на зло…
И черный конь сверкающей подковой
Ударит о заждавшийся гранит –
И землю всю период ледниковый
В мильонный раз, кряхтя, оледенит.
…Доктрины строя, лезя в поднебесье,
Глупцы, глупцы, не увидали мы,
Что стержень жизни – только в равновесье
Добра и зла, сияния и тьмы.
…
……………………………………………………………………
На другое утро я нашел листок со стихами у себя в кармане. Не знаю, как он туда попал. Может быть, я отнял его у Вашечкина? Ведь я снова напился.
Брат мой! Я вечером выйду из дому и спущусь в преисподнюю, где станции нанизываются на грохотанье составов, в чванную бессмысленность мрамора и бронзы, в угрюмую усталость толпы. Я промчусь под городом, под людскими рождениями и смертями, под нежностью и развратом, под пестрой мешаниной жизни. Я выйду наверх, неся на сутулых плечах весь этот груз. Я постучусь в твои двери, свалю ношу у порога и спрошу тебя: «Что мне делать со всем этим?» Ты ухмыльнешься лукаво и грустно, как будто тебе ведомы привалы и провалы дороги, победы и побеги в пути. Ты процитируешь, мне тоскливых мудрецов, длинными пальцами вылепишь из воздуха чудищ Апокалипсиса и скажешь: «Это будущее». Я не поверю тебе, брат мой. Я не захочу голой душой сунуться в лед и пламень твоих пророчеств. Я скажу тебе: «Что мне делать сегодня, сейчас?» Я вытащу из вороха и положу на осыпанный папиросным пеплом стол Виктора, моего героя. И я спрошу тебя: «Чем ему помочь?» Ты ничего не ответишь, и мы будем печально смотреть, как он корчится на липкой клеенке, рядом с недоеденным куском хлеба, на краю стола, с которого так легко упасть. Мы будем смотреть на него так, как смотрим в зверинце на обезьян, умиляясь и ужасаясь сходству с нами. И ты спросишь меня: «А много ли тебя в нем?» «Не знаю, – отвечу я, – не знаю. Наверно, много».
Мы допьем вино, оставшееся от позавчерашнего кутежа, обменяемся новостями и анекдотами, и я уйду, провожаемый твоим взглядом, – уйду бродить по улицам и заглядывать в лица прохожим и в освещенные окна первых этажей.
Я доберусь до твоего переулка, женщина, друг мой, и войду в твой дом. Мы вместе подберем обломки нашего прошлого, и сложим их маленьким костром, и будем греть над ним озябшие ладони. И я не спрошу тебя, что мне делать, потому что в твоих глазах я увижу бегство – от раздумий, от крутизны, от меня. Ты скрываешься в музыку и в цветы, ты прячешься в своего ребенка. И что ты можешь мне посоветовать, как можешь спасти меня и моего Виктора?
И я вернусь домой, и молчаливое сочувствие встретит меня на пороге, и я ткнусь губами в теплые ключицы, и медленно буду воскресать для новых дней и ночей. И я не услышу вопроса «А много ли тебя в нем?», потому что только здесь знают – сколько.
Я снова останусь один на один со своим героем и скажу ему, лежащему в пьяном забытье:
– Я ничем не могу тебе помочь. Ты обречен, Виктор…
……………………………………………………………………