МЫ — СОВЕТСКИЕ ЛЮДИ
МЫ — СОВЕТСКИЕ ЛЮДИ
Увы, это так. И чем дольше я живу в Америке, тем решительнее в этом убеждаюсь.
Мы — воспитанники тоталитарной системы, ее послушные ученики. И над каждым тяготеют десятилетия одуряющей выучки.
Конечно, среди нас есть отличники и лодыри, вундеркинды и тупицы, активисты и несоюзная молодежь. Но в главном мы — едины. На каждом пылает огненное страшное тавро — «Made in USSR»…
Попытайтесь вообразить огромное зеркало. Размером с озеро Байкал. А на берегу этого озера (или зеркала) — многотысячную разношерстную толпу. Колонны третьих эмигрантов.
А теперь давайте разом окунемся в эту незамутненную гладь. Давайте мужественно на себя полюбуемся…
Партия — наш рулевой!..
Вернее — поводырь. Поскольку речь идет о благоприобретенной духовной слепоте.
Кто из нас может похвастать самостоятельной духовной биографией? (А ведь цена любой другой биографии — копейка.)
Среди моих знакомых чуть ли не единственный — Бродский. Судьба которого уникальнее его поэзии.
Я довольно хорошо знал его молодым. Он производил невероятное впечатление.
Разумеется, он не был советским человеком. Любопытно, что и антисоветским не был. Он был где-то вне…
В нем поражало глубокое отсутствие интереса к советским делам. Совершенное в этом плане невежество. Например, он был уверен, что Котовский — жив. И даже занимает какой-то важный пост. Убежден был, что политбюро состоит из трех человек. (Как в сказке.)
На работе он писал стихи. (Пока его не увольняли.) С начальником отдела кадров мог заговорить о Пастернаке…
При этом Бродский вовсе не казался отрешенным человеком. Не выглядел слишком богомольным. Дружил с уголовниками. (Видимо, его привлекали нестандартные фигуры.) Охотно выпивал… Мог в случае необходимости дать по физиономии…
Я хорошо помню всеобщие рыдания, когда умер Сталин. Юноша Бродский вряд ли оплакивал генсека. И даже не потому, что слышал о его злодеяниях. Сталин был для него абсолютно посторонней личностью. Гораздо более посторонней, чем Нострадамус или Фламмарион…
(Мне в этом смысле повезло. Мать, например, глубоко презирала Сталина. Более того, охотно и публично выражала свои чувства. Правда, в несколько сомнительной концепции. Она твердила: «Грузин порядочным человеком быть не может». Этому ее научили в армянском квартале Тбилиси, где она росла…)
А что творилось с остальными?! Рев стоял на тысячи километров. Я вспоминаю моих близких друзей. Ведь грамотные были люди. В очках. Некоторые даже с искривлением позвоночника. Соберемся, бывало, и начинается:
— Я прозрел на третьем курсе института!
— А я после чешских событий!
— А я — после седьмого номера «Континента»!..
Сам я прозрел в лагерях особого режима. (Где служил надзирателем.) Будучи уже довольно крупным оболтусом…
А до этого? До третьего курса? До чешских событий?..
Глубоко мною почитаемый Кирилл Владимирович Успенский лет сорок отслужил марксизму-ленинизму.
Мой обожаемый дядя Арон лет пятьдесят боготворил Сталина. Затем прозрел. Уединенно сжег небольшую фотографию вождя. И ринулся боготворить Хрущева…
А много ли было надо? Одна мгновенная вспышка духовной независимости — и конец! И никакого тебе марксизма-ленинизма!
Осмотреться, задуматься, довериться собственным впечатлениям!
Куда там! У нас агитпункт в соседнем подъезде…
Виктор Урин целую книгу написал против чилийской хунты. В стихах. Ему сказали по радио, что хунта — бяка. И звучит противно — на ху.
А вот композитор Сергей Прокофьев заявил товарищу Жданову:
— Я всю жизнь был учеником собственных идей!
И произошло это задолго до чешских событий!
Мы будем петь и смеяться, как дети!
Восторжествовавший социализм приучает человека к абсолютной безответственности. Все кругом общественное, а значит, — ничье. Есть даже такой циничный стишок:
Тащи с завода каждый гвоздь,
Ведь ты хозяин, а не гость!
И тащат. В неслыханных масштабах. Причем самые неожиданные вещи. Совершенно ненужные и даже обременительные. Ну, ладно там — кафель, гипс, полиэтилен… Какие-нибудь резисторы, шурупы, гайки…
Один мой знакомый украл с предприятия ЛОМО тяжелый бюст Николая Щорса. Уже в дороге тяготился покражей. Вынужден был остановить такси. И перед домом этот бюст с облегчением выбросил.
А ведь нервничал, рисковал. Газетой его укутывал, прятал…
Кстати, о газете. Появился «Новый американец». Единственная газета третьей эмиграции. Наша, собственная.
Звоню интеллигентному приятелю. Напиши, говорю, статью. Отвечает:
— А что я с этого буду иметь?
Объясняю ему. Втолковываю. Денег мало. Работаем бесплатно. Окрепнем — рассчитаемся.
— Окрепнете — тогда и поговорим. Пусть Меттер с Орловым раскошеливаются!
Снова ему объясняю:
— Долги. Положение сложное. Газета должна, просто обязана выжить. Это наше с тобой будущее, идиот!
Никакой реакции.
У советского человека ментальность раба. В лучшем случае — подчиненного. Без хозяина он не привык. Без хозяина — это значит — личная ответственность. Собственное решение. Выбор…
А у нас психология служащих. Причем готовых служить кому угодно. Во имя чего угодно. Лишь бы за это хорошо платили.
Мы знали, что в Америке больше колбасы и джинсов. И решили сменить место жительства. То есть сменить хозяина.
Люди с такой гибкой ментальностью — довольно ценное приобретение. Любая бюрократия (советская или антисоветская) готова отдать им должное. Позиция «чего изволите» устраивает любое начальство. И работенка этим людям всюду найдется.
Кто-то возразит:
— Они сменили убеждения.
Да ничего подобного. Хозяина переменили, это верно. А убеждений там отродясь не бывало.
Подлинные убеждения — живая биологическая часть организма. И не меняются в зависимости от свежей газеты. Или даже — очередного номера журнала «Континент»…
Ты не вейся, черный Уоррен!
На днях ко мне прибежал встревоженный сосед.
— Что случилось?
— Ниже этажом поселился черный. Я фамилию разглядел на почтовом ящике — Уоррен.
— Хорошая фамилия, — говорю.
(Есть такой замечательный писатель — Роберт Уоррен. Автор «Зеленой долины».)
— Это другой, — говорит сосед, — это черный!
— Он что, дебоширит, пьянствует?
— Пока нет.
— К женщинам пристает?
— Пока нет.
— Музыку ночью врубает?
— Пока нет. Он только сегодня утром появился…
На родине мы были хуже всех. Возмущались бытовым антисемитизмом. Страдали от государственного.
Слово «еврей» воспринималось как ругательство. Реальное значение его почти что выветрилось. («Этот Лexa Сидоров такой еврей, такой еврей! С аванса мне не поставил!»)
Короче, настрадались от этого дела. Даже начали слегка заговариваться. Один мой знакомый интеллигент говорил:
— Я только наполовину — еврей. А наполовину — грузин. И еще наполовину — литовец.
Вот какой сложный был человек. Из трех половин состоял…
Наконец мы приехали. Слегка осмотрелись. Не успели снять пиджаки из кожзаменителя. И уже ненавидим черных.
— Черные грабят! Черные насилуют! Черные на велфейре сидят!..
Только не пугайте меня статистикой. Разными там выкладками и соотношениями.
Статистику я немного знаю. А также — немного знаю историю США.
Знаю, как формировалась ментальность черного американца. Как складывался его усередненный био- и генотип.
Разделяю стихийное ощущение вины перед черным народом. Считаю эту проблему исключительно важной.
Но с конкретным господином Уорреном ежедневно и приветливо раскланиваюсь. И он, представьте себе, улыбается…
И музыку по вечерам не заводит. Даже обидно…
Партия сказала, комсомол ответил — есть!
Позвонил мне знакомый и говорит:
— Зачем ты напечатал статью, в которой Глезер ругает Шрагина? Ведь Шрагин — хороший человек!
— Хороший, — говорю.
Через минуту еще один звонок:
— Зачем ты напечатал статью, в которой Шрагин ругает Глезера? Ведь Глезер — хороший человек!
— Хороший, — говорю.
— Что же это такое?! Значит, ваша газета — беспринципная?! Значит, у вас нет единой позиции?
Позиция у нас есть. Принципы тоже имеются.
Позиция наша в том, чтобы обнародовать самые разноречивые идеи. Дать высказаться носителям самых противоположных мнений.
— Разноречивые идеи? Противоположные мнения? А где же единство?
— В сознании читателя! Мы доверяем нашему читателю. Мы уверены: из десятка концепций он выберет наиболее реальную, наиболее благородную и жизнестойкую…
Мне вспоминается один занятный эпизод. Меня пригласили в КГБ. Беседовавший со мной капитан поинтересовался:
— Что вы думаете о Солженицыне?
Признаться, я несколько оробел. Сказать всю правду не решился. Высказался уклончиво:
— Надо опубликовать произведения Солженицына. Народ разберется, чего они стоят.
— Народ?! — с изумлением переспросил капитан. — Народ?!
В голосе его звучало невыразимое презрение.
— Народ?!
На одной из редакционных летучек присутствовала талантливая журналистка Сарафанова. Попросила слова и говорит:
— Положение в газете — критическое. Нет главного редактора. Вот предыдущий редактор — это был редактор! Как закричит, бывало! Как затопает ногами! Все дрожат от страха. И всем сразу ясно, что делать… А Довлатов только улыбается. И каждый пишет, что хочет. Разве так можно?
Можно! Кричать я совершенно не умею. (Хоть и был надзирателем в уголовном лагере.) Не умею и не хочу.
И не буду. Даже на мою собаку Глашу. Даже на журналистку Сарафанову!
Я думаю, тоска по железному наркому — еще один рудимент советского воспитания. Тоска по «сильной власти»! Тоска по директивным указаниям! Тоска по нашей врожденной личной безответственности!
Какая это мука для советского журналиста — писать, что хочешь. Без указаний! Без разъяснений! Без директив!..
Позвонил мне друг, Александр Глезер:
— У меня есть одно предложение.
Изложил свое предложение.
— О’кей, — говорю, — соберемся, решим.
Глезер страшно рассердился:
— Что это еще за новости?! Что это за колхозная демократия?! Ты главный, ты и решай!
— У нас, — говорю, — коллектив решает. Народ.
— Народ?! — с изумлением переспросил Глезер.
И я невольно вспомнил майора госбезопасности…
Мы делу Ленина и Сталина верны!
На Западе мы сориентировались довольно быстро. В бытовом отношении. Знаем, где что купить. Более того, знаем, где что продать.
В наших беседах то и дело мелькают слова:
«Кеш, сейл, ту бедрум, инкомтакс…»
Теперь спросите у рядового эмигранта, как по-английски — совесть? Разум? Благородство? Сострадание?
Наступит тягостная пауза.
И не случайно.
Сориентироваться в нравственном отношении куда труднее. На это уходят годы. Десятилетия.
Помню, мой знакомый амбициозно говорил, жалуясь на какие-то действия ХИАСа:
— Безобразие! Да как они смеют! Меня во Львове даже антисемиты уважали! А здесь…
Знакомый искренне верил, что уважение антисемитов — есть максимальный показатель его общественной роли. Свидетельство абсолютного признания масс. Высшее достижение! То, к чему надо стремиться!
Стоит ли напоминать ему, что Гитлера антисемиты уважали еще больше!
Другой мой знакомый, квалифицированный, одаренный журналист, говорил:
— Ты критикуешь мои статьи?! Да я за самого Гришина речи писал! Ты понял?! За самого Гришина!..
Нечто подобное было и со мной. Я тоже писал речи за другого человека. А он их, запинаясь, читал на собраниях. Правда, это был не Гришин. Это был ректор кораблестроительного института, профессор Е. В. Товстых.
И я даже не того стыжусь, что занимался вредной халтурой. Мне стыдно, что эти речи нравились парткому. (До поры, до времени.) Что я был не просто холуем, а холуем-энтузиастом.
Стыдно, что я на это решился. Еще более стыдно оттого, что у меня это неплохо получалось…
Под вечер запели гормоны…
С первых дней мы уяснили — в Америке надо работать. И большинство с этим примирилось. Ради этого, можно сказать, и ехали. Тем более, что всякая работа здесь хорошо оплачивается.
Короче, вкалываем. Трудимся. Обставляем квартиры. Машин накупили, дубленок. Все нормально…
Наступает вечер. Закрываются офисы. И едем мы домой.
А дома у нас все замечательно. Телевизор — цветной. Холодильник — набит. Жена в иностранном пеньюаре…
Курицу поели. Телевизор включили. Сидим…
Можно, конечно, и развлечься. Отправиться на сто восьмую улицу. Подойти к русскому магазину. (Это если вы живете в Форест-Хиллсе.) На Брайтоне, я думаю, есть свои любимые места…
Подойдите. Увидите небольшую толпу. Услышите взволнованные речи:
— Говорят, Фима лайсенз получил?
— Да не лайсенз, а велфейр!
— Он же, вроде бы, за кеш работал?
— Одно другому не мешает…
А кругом — цивилизация! Самая развитая в мире! Самая разнообразная! Кино и театр! Опера и балет! Мюзик-холл и варьете! Стадионы и музеи! Диско и бинго! Кафе и рестораны! Школы карате! Салоны красоты!..
Нет, зачем же?! Мы курицу едим! Мы про Фиму разговариваем!
А цивилизации у нас дома сколько угодно. Полный телевизор!..
Как-то звоню я своему приятелю:
— Чем занимаешься?
— А что?
— Шемякин из Франции приехал. Умный человек, замечательный художник. В гости зовет…
— Я занят, — сказал мой друг.
— Курицу ешь? — спрашиваю.
— Почему это — курицу?! — обиделся друг. — Тоже мне занятие — курица! Нет уж, забирай повыше! Мы индейку кушаем!..
Я люблю тебя, жизнь!
Попытайтесь вообразить огромное зеркало. И возле него многотысячную толпу. Колонны третьих эмигрантов.
А теперь, давайте глянем в это зеркало. Мужественно на себя полюбуемся.
Ну, как?
Вы скажете — пессимист. Мизантроп! Очернитель советской… виноват — американской действительности…
Ни в коем случае! Я люблю эту жизнь. Хочу, чтобы она стала лучше. Даже кое-что ради этого предпринимаю. Вот, например, пишу статейки…
И оптимистически смотрю в будущее. В будущее наших детей. Верю, что наши дети будут счастливы!
Но в заключение я хочу упрямо и горделиво пропеть:
…Из бесчисленных рек
Наилучшая — матушка Волга!
Я такой человек,
И поверьте, что это надолго…
«Новый американец», № 35, 3–8 октября 1980 г.