I ОТ ПРАГИ ДО ЛОНДОНА —СТЫД

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

I

ОТ ПРАГИ ДО ЛОНДОНА —СТЫД

ФАШИЗМ НЕ УМЕР

Я встречаюсь с одним старым нацистом, или экс- нацистом, как он говорит. Долгие годы он жил в немецкой Швейцарии. Теперь живет в Австрии. «Как,— говорил он мне всего лишь два года назад, в январе или феврале, когда я его увидел,— как же меня так одурачили?»

В душе он был, как и я, гуманистом; в молодости был, может быть, гуманистом разочарованным, раздраженным, перешедшим к фашизму. «Но в душе,— повторял он,— по исконной природе своей я гуманист». Он им был, прежде чем стать крайне правым; он больше им не был, он им вновь стал.

Именно он доказывал мне где-то в 1940 году, что евреи были причиной всех войн, в том числе и этой, 1940 года. Тогда я ему отвечал, что это более чем сомнительно, что евреи явно не могли быть гитлеровцами, а в войнах имеется свой побудительный смысл (или скорее бессмысленность) — экономический, политический, социальный и особенно биологический, примитивный. Преподаватель в лицее немецкого языка, из тех, кого называют «интеллектуалами», он мог бы подумать, что причину войны нужно искать, а точнее, находить в другом, в более глубоких и труднодоступных областях психики, в коллективной бессознательности или в логике, если не в иррациональности, истории.

 Ну хорошо,—: говорил я ему в ту пору,— если вы не уверены, что евреи непричастны к этой войне, как же вы можете думать, что они спровоцировали войну 1914—1918 годов? Объясните-ка мне это.

Чего уж проще,— отвечал он,—кому же еще, если не евреям, нужно развязывать войны?

 Но зачем?

Затем, чтобы разделить мир и воцариться над

всеми.

Так они хотят властвовать над миром?

Это же доказано!.. — И он принялся цитировать мне «Протоколы сионских мудрецов»[47] и всякие другие труды, пропаганда которых в то время захлестнула рынок идей и которые поднимали целые Народы и разжигали молодежь.

 Но,—упорствовал я,—тогда и Тридцатилетнюю войну тоже заварили евреи?

Ясное дело, иначе зачем было людям уничтожать друг друга?

 И Столетнюю войну?

 Тоже. Иначе зачем же...

 Но Пелопоннесские войны, война персов против греков — это все тоже евреи, которые...

 Ну конечно... Как вы наивны! По той эпохе нам не хватает документов, но конфликты эти по- прежнему, как и всегда, дело рук евреев. Какая бы иная причина побудила людей убивать друг друга, если бы евреи не толкали их к убийству своими коварными интригами? Чего ради...

 Но чего ради тогда люди стали бы слушать их?

 Евреи дьявольски изобретательны. Им подчиняются.

 Послушайте,— отозвался я тогда,—немецкие армии захватили Польшу, Бессарабию, Россию. Знаете ли вы, что они уничтожают в городах и селах всех евреев, которых там находят? Взрослые мужчины мобилизованы. Они убивают женщин, стариков, детей, всех, кто им попадает под руку.

 Что вы хотите, они же должны защищаться.

 Это как же? Они вынуждены защищаться от детей и стариков?

 Еврейские дети, женщины, старики стреляют из окон по немецким солдатам, когда армия входит в город.

Как это? И вы полагаете, что такое возможно? Но эти женщины, эти старики, которые, так сказать, вкладывают ружья в руки детям, должно быть, отлично понимают, что случится потом с ними и их детьми!

Однако же, это так. Мне об этом рассказывали. Что вы хотите, эти евреи просто бешеные. Их ненависть к немцам столь велика и чудовищна, что они стреляют в них, даже зная, что будут потом сами убиты. Ну, а немецкие солдаты, само собою, когда в них стреляют, им, беднягам, тоже приходится стрелять, просто-напросто защищаться!

В конце войны человек этот в некотором смысле раскаялся: евреи сильны и вполне заслужили свою победу-

 Вы не изменились,—сказал я ему.— Вы по- прежнему считаете, что мировая война была войной евреев против христиан?

Мне вспоминались речи этого «экс-нациста» в ту пору, когда он был еще откровенным фашистом. Между людьми, говорил он, есть только отношения силы; каждый человек хочет сделать из другого свое орудие, свой предмет; все достается тому, кто сумеет воспользоваться другим. Мир без этих суровых, жестоких антагонизмов— немыслим. Мой гуманизм «был всего лишь еврейским вздором, зловредным, разрушительным для человечества, для силы. Мыслима только сила. Сила и правда истории. Иной правды нет. Иного закона, иной справедливости быть не может. Сила справедлива». Под силой он понимал насилие, жестокое насилие. Христианство было еврейской выдумкой («ниспровергатели» сегодня называют Иисуса Христа «эта распятая жаба»), обескровленной либо обескровливающей [48].

Ибо человек этот говорил на двух разных языках: он был милосерден, когда держал речь о «бедных немцах»; он презирал милосердие, слабость, когда речь шла о других. Он был не только за насилие, он был жесток, совершенный образец той самой «жестокой молодежи» (молодежи гитлеровских времен), здоровой, «динамичной», он так же презирал мудрость, возраст, культуру; он был за жизненный натиск — то есть за «революционный динамизм», как это называют сегодня, когда говорят о бунтарях, студентах и всяких таких, на Западе или «Дальнем Востоке»; он почувствовал радость, праздник, восторг, когда увидел, как по Парижу парадом проходит самая прекрасная в мире молодежь, германская молодежь; что до французов, то они народ вырождающийся, буржуазный. Заклятыми врагами были для этого человека буржуазия и еще социализм (сегодня, как и прежде, юные бунтари тоже ненавидят буржуазию, из которой сами происходят, и коммунистов). А также —не сионизм, нет, «жидо-масоны, плутократы» и... совсем как теперь, американцы вместе с евреями, ну совсем как теперь...

Для меня же, очевидно, всякая революция справа была биологической, которую питали немного Ницше и много - замаскированные фашистские маневры, точно так же, как в 1968 году биологическим был бунт, в котором было немного Ленина и Маркузе и много маоистских махинаций исподтишка.

В ту эпоху, как и в нашу, жгли книги, то есть делали культурную революцию; в жизнь хотели внести больше эротизма и свободной любви (мы не против, она и так свободна в нашем либеральном обществе, к тому же ее хотят — а это уже ни к чему — закрепить учредитель-но), то есть нацисты в целях возрождения стареющей расы или улучшения ее создавали в Германии лагеря любви.

Все это в конце концов привело, конечно же, к разрушению и смерти, ибо эротизм, как известно, с ней тесно связан[49].

 Мексиканцы очень хорошо поняли, что свадьба, праздник — это приманка, обратная сторона смерти, войны.

Этот человек обожал великолепную немецкую весну (Friihling), питал отвращение к «старому гуманизму», любил же насилие, славу, сладострастие. Он ухмылялся при виде несчастных людей, что уходили воевать с Германией, «которая могла быть для французов лишь лучшей союзницей».

Он ненавидел демократию, иными словами, выборы, парламенты, всеобщее избирательное право, как и всякий диалог. Как нынешние бунтари, он любил крушителей, пусть не станков, а просто стекол, витрин «жидо-масонских» магазинов. В спорах он ругался с себе подобными, как и сегодня, обзывая своих противников «грязный буржуа», «грязный жидо-масон», «жидо-плутократ» и в довершение ко всему—«большевик». На аргументы он отвечал увесистым булыжником.

Чем же хотели заменить речи и голосование, всеобщее избирательное право? Иной всеобщностью согласия—принудительного, а затем полученного террористическим меньшинством. В некоторых странах такое согласие большинства было действительно достигнуто в результате магического насилия над толпами. Именно так и было: не выборы (выборы — предательство!), а магия, колдовство или кто знает, какой еще дурман, превращающий людей в носорогов: «природа, природа»— или биология.

«Но,— говорил мне экс-нацист два года назад,— каким же я был дураком. Молодежь посредственна и вульгарна. Она не знает, подумать только, что такое цена дружбы, сила любви, диалог, беседа. И потом, что может быть примитивнее идеологически, чем верить, как верили мы, «в борьбу поколений»? Мы хорошо знаем теперь, благодаря психоанализу, что мы почти никогда не достигаем взрослого возраста, будь ты молодым или старым. Я вновь обрел,— сказал он мне,— гуманизм моей юности, до фашизма».

Недавно я снова встретился с этим экс-нацистом, которого не видел с 1967 года. Тон у него уже не тот. И манеры изменились. Он держится более уверенно. Он уже более не виновен. Он больше не признает себя гуманистом.

— Ну да, черт возьми,—говорит он, делая широкий жест,—в юности я получил опыт фашизма. Это был большой «опыт». А ты получил свой опыт, опыт гуманизма, со своим Бердяевым, своим Мунье[50]! Гуманизм не умер, конечно, конечно. Но ему сейчас достается, твоему гуманизму, твоей доктрине дружбы. В историю снова входит сила, насилие. Достается сейчас этим самым христианам. А евреи, я уже не антисемит, но понимаешь, они продолжают донимать людей: чего они полезли в этот Израиль?

«Экс-нациста» не оставляли в стороне современные события. Они радовали его. Снова биологический праздник, и снова наконец-то возрождалась новая идеология, обосновывающая насилие, столь любимое им, сделавшее из него нациста. Он был из тех.

Что касается меня, то я думаю, что идеологические знамена—это всего лишь маски наших импульсов (так говорил сам Ж. Бенда[51]), что портреты на этих знаменах так же взаимозаменяемы и что левачество становится похожим на свою противоположность. Сыновья вчерашних нацистов, которые освистывали демократию и либерализм, счастливы оттого, что нашли менее скомпрометированное знамя.

ЧЕХОСЛОВАКИЯ — ЕДИНСТВЕННАЯ СТРАНА В ЕВРОПЕ, КОТОРАЯ ДОСТОЙНА СВОЕЙ НЕЗАВИСИМОСТИ

Примерно год и один месяц тому назад ежедневные газеты, еженедельники, журналы, радио и телевидение всего мира отмечали пятидесятилетие русской революции. Чествовали Советский Союз. Сколько статей, сколько исследований, сколько восторженных славословий и дифирамбов!

Концерт хвалебных гимнов или оглушительный гвалт. Марксисты и немарксисты, журналисты, писатели, артисты, политики — все прославляли во Франции и в Америке, в Германии и в Италии, в Бразилии и на Кубе, в странах более менее социалистических и в капиталистических странах великое событие и великий народ, великого Ленина и других великих, которым в действительности за каких-нибудь полвека не только не удалось построить социализм, но удалось установить самую ужасающую тиранию в историй. За пятьдесят

лет—войны, уничтожения, репрессии и тюрьмы, концентрационные лагеря и приготовления к покорению мира. Я написал несколько растерянных строк, чтобы выразить свое смятение перед лицом всеобщего ослепления и попытаться сказать хоть какую-то правду, как ребенок, который осмеливается закричать: «А король- то голый!»

Но что же мог я сделать реально, кто мог мне поверить или кто хотел этому поверить? Что можно сделать против всепокоряющего ослепления, против осознанного ослепления?

Однако же, из некоторых стран Востока приезжали люди, писатели, ученые, артисты, которые пытались сказать западной интеллигенции, что там они жили в мире ужаса, юбюескной лжи[52], в несчастии. Увы, они наталкивались на упрямое непонимание всех левых интеллектуалов, то есть всех литераторов западного мира. Очевидцы, которым отказывались верить и которые хотели, быть может, чтобы им только поверили, возвращались к себе отчаявшись или не возвращались вовсе. А в тех западных странах, где власти все же давали им разрешение на проживание, они не осмеливались ни чересчур часто показываться, ни слишком много говорить, ибо на них смотрели как на предателей. Жертвы цензуры или тирании режима, они становились здесь, на Западе, жертвами цензуры и тирании здравомыслящей оппозиции, а единственной поддержкой для них был настороженный нейтралитет окружающих.

«Вы живете в социалистической стране и недовольны, что вам нужно?—говорили им. -Вы думаете, что капиталистический режим лучше? Здесь у нас тоже есть цензура и тирания».

И люди, приехавшие с Востока, знавшие, что такое тирания и репрессии, не могли уразуметь, что тирания была и в тех странах, куда они приехали или в которых решили остаться. Но они больше не осмеливались говорить об этом.

Ни те, то с риском для жизни перелезал через Берлинскую стену, ни советские работники, которые, случалось, кончали жизнь самоубийством, лишь бы не воз-вращаться к себе, ни даже книги, достоверные документы, ни протесты родной дочери Сталина, Евгении

Гинзбург и других, ни русские писатели, посаженные в тюрьму, во внимание не принимались. Атака русских танков против рабочих Берлина, венгерское дело, сколько еще других дел было забыто! По сути, западные буржуа сводили между собою счеты, они ненавидели друг друга, они ненавидели самих себя, и это самоненавистничество было слишком велико, слишком значительно, занимало слишком много времени, чтобы обратить внимание на подлинное несчастье других.

У меня были свидетельства этих других, я пытался рассказать о них всем окружающим — сумасшедшие считали, что сумасшедшим был я.

Однако это было так ясно: несколько лет назад, находясь в Любеке, я подъехал к границе с Восточной Германией. Там стоял шлагбаум. До шлагбаума была цветущая дорога, деревья, люди, которые прогуливались, которые подъезжали на своей машине к преграде в другой мир.

Сразу же после шлагбаума — молчание и пустыня. Ни единого дома, ни деревца, только перепаханные, незасеянные поля, чтобы те, кому захочется убежать, бежать не могли. Ни растительности, ни деревьев, чтобы все просматривалось. В отдалении виднелись контуры сторожевых вышек. Ад начинался здесь.

А тем временем пропаганда русских и многочисленных их друзей в стольких странах, их многочисленных сообщников, добровольных или нет, обличала манию преследования и военную истерию стран Запада. В который раз сумасшедшие кричали: «Держи сумасшедшего», одержимые истерией преследования обвиняли других в той же истерии. Друг-актер, который поехал снимать франко-советский фильм в Москву, рассказывал мне, что один из его товарищей должен был встретиться с девушкой на одной из городских улиц. Он провожал товарища к месту встречи. Двое милиционеров выскочили из машины, схватили девушку и увезли ее. Больше эту девушку они не увидели. Друг заметил, что рассказывает эту историю мне, потому что я могу ему поверить. Другие называли его обманщиком и сволочью.

Но по мере того, как воцарялся ад, по мере того, как могущество его становилось все больше, все ужаснее, силы разума отступали. Зло становилось неоспоримой исторической действительностью, околдовывало. Нужно было идти в ногу со временем, по ходу движения истории, будто сами революционеры не противились изначально этому историческому движению. Палачи становились благодетелями, то есть страх превращался в обожание. Теперь Кравченко или Кёстлер и еще некоторые, кто разоблачал коммунизм, носили ярлык подонков, навешенный подонками, слепыми, слабыми, самой дрянной левой интеллигенцией во всем мире, литературным сбродом. Другие же, подобные Альберу Камю, в чьей доброй воле усомниться было нельзя, прослыли посредственными, были названы слепыми самими слепыми. Но Альбер Камю был как раз ясновидящим. Дух ортодоксальности, как его определял Жан Гренье, то есть интеллектуальный конформизм, побеждал повсеместно.

Конечно, Сталина начали атаковать только тогда, когда русские руководители позволили его атаковать. Никто из тех, кого называют интеллектуалами, не сказал бы ни слова без этого разрешения, без приказа говорить.

Однако же, все по-прежнему издевались над этими добрейшими буржуа, «которые безумно боялись коммунизма» и которые называли Сталина «человеком с ножом в зубах». А он-то как раз и был «человеком с ножом в зубах». И те, кто за ним последовали, тоже.

Сегодня кажется, что после русской агрессии в Чехословакии, агрессии неоправданной и оправданию не подлежащей, часть западного мира более или менее пробуждается от оцепенения. Может быть, скорее менее, чем более. Ведь могли же сказать скудоумные немецкие студенты, что русские всего лишь защищались и что они правильно сделали, оккупировав страну, которая обуржуазилась. Я думаю также о том студенте- ниспровергателе, который, пониспровергав в мае месяце, отправляется на каникулы — естественно, на отцовские денежки — в Англию, где не очень-то хорошо следит за событиями. По возвращении отец просветит его насчет чехословацких событий. Молодой человек не удивляется, он оправдывает русских.

Или другой молодой человек, который живет в одном из самых шикарных кварталов Парижа, в прекрасной квартире, где у него есть своя комната, на стенах портреты Гевары, человека с ружьем, и великих злодеев истории — Маркса, Ленина и т.д., яростный враг общества потребления, едет, однако, в Сен-Тропез на своей машине, потребляя много горючего. А вернувшись в Париж, заявляет, что чехословацкие дела его не интересуют. Он презирает чехов и Чехословакию, которая, однако, является определенно, на мой взгляд, единственной страной в Европе, достойной своей независимости. Но у молодого человека были иные заботы— поносить людей.

Есть, конечно, и те писатели и журналисты, которые, везде понемногу, все же протестуют и обличают, к моему удивлению, тех самых, что в прошлом году воспевали полвека убийств, советский империализм и тиранию. Мне кажется, что если они это делают, то потому, что воображают, будто чудовищная сила России может ослабнуть и что еще более чудовищная сила имеется за Китаем. Но, окажись сильнее Россия, они снова повернутся к России.

В любом случае протесты звучат слишком поздно. Все обличали окружение России, потому что империалистическими называли силы Америки. Ведь об окружении закричала сама Россия, а ей могли, конечно же, только верить.

Теперь сами русские нас окружают. Они держатся на севере Скандинавии, на океанских широтах Англии, в Индийском океане, они в Алжире, они в Средиземноморье, они стоят у границ Германии и хорошо вооружены. Слишком поздно.

Печальное чехословацкое дело будет забыто, прощено, оправдано, восхвалено, превознесено.

Перед Россией, которая демонстрирует свой цинизм, свою огромную силу, нынешние противоборцы завтра преклонятся, поддержат ее и будут обожать.

Реагировать слишком поздно. В то время как с нашей стороны молодые и не очень молодые буржуа развлекаются игрой в революцию, Россия готовит им будущее.

Я низвергаю, быть может, многое из того, что низвергают ниспровергатели, но я отвергаю особенно самих ниспровергателей, их эгоизм, их бесчувственность, недостаток человеческой солидарности, их осознанный или неосознанный вкус к тирании, ибо они готовят ее: репрессии массированно придут извне.

Если у меня нет никакого уважения к литераторам Запада, то есть, и очень большое, исполненное грусти и тревоги, к писателям, артистам, противоборцам Польши, Чехословакии, к этим героям или этим мученикам, заточенным в России во имя любви, верности, подлинной справедливости, и я отказываюсь даже сопоставлять первых и вторых.

Слишком поздно.

Может быть, и нет. Но нужно ждать прихода нового русского поколения; нужно ждать, что их собственная совесть и собственный стыд уничтожат советский режим и его тиранов.

«Фигаро литерер» 11 ноября 1968 г.

ОТ ПРАГИ ДО ЛОНДОНА —СТЫД

Есть исторические события, которые так волнуют меня, будто бы речь идет о моей собственной судьбе. Таким был недавний удар советских в Праге. Меня это задело по-настоящему. Во мне все ноет, замерло в мучительной тревоге.

Были и другие события, которые приводили в отчаяние: например, июнь 40-го года, когда я думал, что для Франции все потеряно, потому что тогда я считал Францию своей родиной и родиной всего мира; бессильный, я следил издали, полный бешенства, как захватывали Польшу нацисты и красные; потом я чувствовал, как меня замуровывали в Берлинскую стену, которую воздвигали все выше над моей головой; я был оскорблен всеобщим безразличием, когда уничтожили тибетскую цивилизацию; я был возмущен, убедившись, что всем было наплевать на бедствия северных и южных вьетнамцев и что отношения определялись тем, кто на чьей стороне: одну вьетнамскую деревню окружили вьетконговцы[53]; хижины, мужчин, женщин с детьми на руках — все сожгли напалмом те, кто сам жаловался на преступную бесчеловечность других. Этот Орадур, содеянный вьетконговцами, заметила во Франции лишь «Франс-суар», которая с тех пор о нем не писала, а больше никто и не вспомнил. Можно ли принять, можно ли защищать суданских убийц, пала-

чей в Биафре, кровавые тирании «освободившихся» колоний и новое их рабство, навязанное «национальной независимостью»?

Иногда появлялась надежда: во время упорного героического сопротивления маленькой финской армии перед лицом всей Красной Армии. Увы, это длилось недолго. Были моменты и большой радости: спасение Израиля от геноцида после нескольких дней войны; а еще до этого, конечно же, крушение Берлина, и тогда я тоже был не в состоянии жалеть разрушенные бомбами немецкие города.

Убийство Ганди когда-то послужило сигналом к началу нового ненавистнического насилия, новой неонацистской глупости, все так же с новыми теориями, оправдывающими насилие. В тот момент мы еще купались во вновь обретенном гуманизме. Люди были так избиты, что стали от этого добрыми. Не надолго.

Победитель, говорил один философ, из тех, кого сейчас цитируют, навязывает побежденному свою «правду», свою «справедливость» и свою «жизненную философию», и, когда побежденный принимает философию победителя, он действительно побежден. Сколько французов во время войны и даже после нее уверовало в то, что Франция страна ущербная, в полном упадке, выродившаяся, как возвещала об этом гитлеровская доктрина: так появились евреи-антисемиты. Но большинство тот приговор не приняло. И французы нашли в своем гуманизме смысл для выживания и силу для победы; а евреи с их потрясающей жизненной силой доказали, что биологически они гораздо более стойки, чем их временные победители.

Конечно, удар по Праге очень жесток. В нем опасность для социализма польского, румынского, немецкого и русского, ибо это открыто компрометирует его: полвека неоцаристской тирании, столько преступлений и лжи, воспитание и перевоспитание — и все впустую. Для интеллигенции в России и в остальных подчинившихся странах это уже не социализм, это либерализм, который похож на райскую утопию.

Но до тех пор, пока чехословацкий народ не признает, что он не прав, пока он не вернется к системе своих душителей, пока не примет их мораль и их закон, он не погибнет, он будет сильнее, он увидит рождение

и рост чувства вины, которое захватит сознание советских руководителей и взорвет систему.

Отношения победителя и побежденного действительно сложны. Я был в Лондоне на прошлогодние Рождество и Новый год. В некоторых кругах люди тогда уже не очень хорошо представляли себе, победили ли Германию англичане или они были побеждены американцами. Или, может быть, проиграли сами себе. Казалось, они ненавидели себя самих за то, что были спасены Америкой, и что выиграли войну против Гитлера, и что имели так много, целую империю. Один англичанин из левых заявил мне, что он ненавидит Англию, потому что это «страна капиталистическая и империалистическая». Естественно. Англичанин же из правых ненавидел Англию за то, что она «потеряла свое имперское призвание».

Я посмотрел в Англии один фильм, цветной фильм. (Кто не снимает красивых фильмов в красивых цветах? Теперь это техника простая и доступна любому мало-мальски знакомому с камерой.) Это был фильм Тони Ричардсона[54], которого я знаю лично и который очень заикается. Этот фильм, который шел и на парижских экранах, показывает нам, очень своеобразно, осаду Севастополя французами и англичанами во время войны 1852—1856 годов, той, что называли Крымской. Государственные мужи Англии и французские генералы — форменные кретины, бестолочи, грабители. Против них и в противовес их военному беспорядку и их глупости—русские войска (войска царские, как раз они-то в первую очередь и прославились своей дезорганизацией), как святая рать архангелов в отличной готовности, превосходно маневрирующие, уверенные в себе и с упоением уничтожающие противника, удивленные, что на них напали, но радостно отбивающие атаки, кто саблей, кто из пистолета, а кто из пушки; сотни и сотни прекрасных английских кирасир, в великолепных мундирах, идут на приступ, а возвращаются растрепанные, в лохмотьях, если еще не погибли, не убиты режиссером. «Севастополь не пал»—таковы финальная фраза и заключение фильма.

В тот же вечер я обедал с англичанами из XVI лондонского, если можно так выразиться, округа и мы заговорили о фильме.

 Да, верно,—сказала мне очаровательная дама,— фильм правдивый.

 Вообще-то,— отвечал я,— Крымскую войну выиграли все же Франция и Англия, а Севастополь- таки пал.

 Может быть, но не сразу, гораздо позднее, и мы наделали больших ошибок, и вообще...

Если уж о правдивости, то Ричардсон хотел переписать историю по самым классическим методам сталинистов: ему бы так хотелось, чтобы Англия проиграла войну России, тогда еще такой же империалистической, ни больше и ни меньше, как и сама Англия, той России, что стоит сегодня в Праге. Я сказал себе, что эти дураки-генералы и министры были, может быть, и не такими уж идиотами, какими хотят показать себя нынешние, потому что они, худо или бедно, увеличили империю, уже и так огромную, и защищали ее, и умели не уступать своего, и умели управлять ею. Не такими глупыми, как этот заика.

Помнит ли кто-нибудь о Ковентри? В начале войны, в 1940 году, немецкие самолеты разбомбили и полностью уничтожили этот английский город. Чтобы дать название полному уничтожению такого рода и такой акции, ликующая гитлеровская пропаганда придумала слово «ковентризовать»; ковентризовать предполагалось также Лондон и другие английские города. Когда же в свой черед теми же карательными методами английская авиация «ковентризовала» Гамбург, Гитлер вскричал: «Англичане убийцы!» Сегодня пьеса Хоххута[55], прусского автора, показывает нам Черчилля как убийцу и относит на его счет гитлеровский крик, подхваченный самими же англичанами нового поколения, потому что пьесу эту играют в Лондоне и поставлена она англичанином, ненавидящим себя и Англию: Кеннетом Тайненом[56], еще одним заикой, который никак не угомонится, сводя личные счеты и ополчившись против всех на свете. Этим заикам я предпочитаю вчерашних англичан.

Все эти явления кажутся мне показательными для странного прыжка Германии 40-х годов как реванша в духе побежденного. Эти лондонские феномены проявляются тоже в других планах: мужчину, профессора, окружили на улице мальчишки—десятка полтора малолетней шпаны, таких же, как молодежь из СС, от четырнадцати до шестнадцати, которые поносят его, плюют ему в лицо, мочатся ему на ботинки. В церкви во время рождественской ночи и еще в соборе другая банда отправляет потребности у подножия культовых атрибутов или прямо на них. Можно предположить, разумеется, и десакрализацию. Можно подумать также о демистификациях и демифизациях. Это, как говорится, спорно, а профанации являются очень глубокой тенденцией человеческой природы, о которой нам говорили все психологи. Как почти повсюду в Лондоне, студенты орут в университетах. Но зачем же тогда не задумываясь следовать красным рудиментарнейшим заветам и, если испытываешь отвращение к ритуалам, являться на маоистские церемонии, с величайшим послушанием, без малейшего критического осмысления поднимаясь в церемонном ритуале, чтобы приветствовать, всякий раз как его произносят, имя чудовищного отца и тирана, ненавидя при этом добрейших своих отцов? Да именно затем, что те добродушны и милосердны. Потому что люди эти бессознательно жаждут террора, террора, который они хотят применить, но хотят и испытать на себе, ибо в каждом сидит мазохист.

Некоторые разжиревшие на Западе литературные поджигатели поносят чехов за то, что те любят свободу, за то, что смогли бы сплотиться, что они достаточно зрелы, чтобы не допустить тирании. Англии, возможно, и нужен опекун. Чехословакии он не нужен. Это, наверное, единственный народ, который не чудовищен. Именно за это его и хотят заковать. И оттого, что заковывают его, закованным чувствую себя и я.

Запад во многом ответствен за порабощение Праги. Ибо, если бы вместо идеологического сумбура, вместо беспорядочных эмоций литераторов, разносимых по умам с этой стороны, если бы вместо этого ослелления существовало четкое и решительное общественное мнение, зла можно было бы избежать. Они бы, возможно, не осмелились.

«Фигаро литерер» 14 апреля 1969 г.

ОХОТА НА ЧЕЛОВЕКА

Меня расстреливают в упор каждое утро. Стоит мне открыть газету на странице театральных объявлений и посмотреть рекламу фильмов, идущих на экране, как я вижу десятки револьверов, карабинов, пулеметов, наставленных на меня, бедного читателя.

Сегодня есть и сенсационная реклама: четыре современнейших четырехствольных пистолета, которые держит четырехрукий человек, шестнадцать стволов, готовых изрыгнуть огонь мне в лицо. Люди идут в кино, чтобы быть убитыми с наслаждением или увидеть, как убивают. Но все это опять-таки лишь страшная игра.

Есть и действительность.

Я напоминаю о ней мирным обывателям, напоминаю ханьским и гипоханьским повстанцам, напоминаю утомленным людям из прекрасных кварталов, чувствительность которых приглушена удовольствиями, виски и пирушками, я напоминаю о ней всем бессознательным, кто хочет «революцию» ради удовольствия, всем тем слепым, глухим, эгоистам, замкнувшимся в посредственных наслаждениях, я напоминаю о реальности, которую они не хотят знать; иначе им бы пришлось изменить жизнь, они бы не были глупыми парижанами, для которых мир ограничивается Порт- Дофином[57]. Я напоминаю им о реальности, о той, что говорят все газеты и которой все же не удается задеть их нервы, пробудить их сознание, помешать им в пьяных оргиях или поколебать их пресловутые идеологии, которые они считают левыми. Я напоминаю им, что люди убивают друг друга во всех уголках света, в самом центре нашего мира, в двух часах перелета. Вчерашние жертвы, бенгальцы, пытают в свой черед и уничтожают пакистанцев.

«Но мы это знаем, дорогой»,— говорят нам снобы, попивая свое виски. Однако я продолжаю, и тем хуже, если говорю лишь то, что прочитал в газетах: у бывших колонизованных, которые не убивали друг друга, когда были колонизованными, сегодня в республиках и черных диктатурах возвращающихся к традиции, убивать пленных своей расы и истязать их — одно из правил войны.

Так есть и иначе быть не может, жизнь жестока, вы просто сентиментальны, отвечают мне снобы и вообще все вокруг. Так оно и есть, конечно, но отчего же тогда была такая реакция человеческого сознания на орадурское уничтожение?

Я продолжаю: в Ирландии убийцы как католики, так и протестанты, что те, что другие. Тибетская цивилизация была уничтожена, и никто не пошевелился. Это была единственная метафизическая цивилизация в мире. Ну и правильно, что уничтожили, могут ответить нам те же леваки из XVI округа. В Советской Рос-сии почти уничтожена еврейская культура. Нации, освободившиеся от империалистического гнета, имеют теперь во главе своей отвратительных и жестоких тиранов. Во времена колонизации они жили в бедности, сегодня они живут в терроре.

Не все, может быть, только те, кто не отказался думать. Но благодушным до этого нет дела, будь то в Париже, в Лондоне или в Нью-Йорке, после того как они поддержали во имя национальной независимости революционеров, которые, добившись власти, установили деспотию, террор и заполнили тюрьмы. «По крайней мере они делают это между собой»,— говорят нам софисты и дутые филантропы и умывают при этом руки. Знаю, знаю, знаю, так было всегда; если обернуться в прошлое, мы видим там лишь уничтоженные цивилизации, разрушенные города, загнанные в рабство племена и целые народы.

Сегодня американцы бомбят населенные провинции, а вьетконговцы зверски истребляют тех, кто не хочет к ним присоединиться: там, где они прошли, были обнаружены захоронения в сотни и тысячи трупов. Сталин убил миллионы русских. Столько людей не убили даже немцы. Почти забыты миллионы убитых евреев, и теперь все жаждут, цинично или лицемерно, уничтожения евреев Израиля, да и других тоже.

Совершенно забыто уничтожение армян[58]. «Если придется оплакивать судьбу еще и нескольких миллионов армян, то будет просто невозможно жить, спокойно пить свой джин, обсуждать политику, да катись они все. Представьте себе такое, ко всему еще и армяне...»

И чтобы не волновать здравый рассудок, насилие оправдывают. Это верно, оно существует во всем мироздании, у человека, у животных, у насекомых. Но назначением человека, назначением Иисуса было установить среди насилия, естественного и всеобщего, ненасилие. Этого добились. Противник насилия власти, диктатор вводит репрессивное насилие, страшнее любого из тех, что было раньше. Слово «гуманизм» стало таким же смешным, как и во времена нацизма.

Есть слово, которое сегодня невозможно использовать без того, чтобы вам не рассмеялись в лицо; это слово «душа». Слово «сердце» используется только хирургами и врачами, да еще добрейшими женщинами, которые называют своих собачек «сердечко мое, душенька». Заложников захватывают и убивают, а хитроумные идеологи сообщают нам, что есть заложники хорошие и есть плохие. Плохих заложников похищать позволительно, а вот похищать хороших — преступно.

Где хорошее насилие? С какой стороны плохое? Насилие превышает потребности насилия, ибо стоит его установить — и оно становится больше, чем то, которое было низвергнуто. Полвека коммунистического царствования в России оказалось хуже царского режима, а общество идеальное по-прежнему всего лишь мечта, вещь, которая вызывает улыбку и которой, в общем-то, не хотят. Взгляните на лица русских диктаторов, посмотрите—в этих лицах зверство. Где же мечтатели?

Когда после войны убили Махатму Ганди, последнего святого, я почувствовал, что теперь начнется. Миллионеры из левых делают вид, что сочувствуют беднякам из западных стран, и говорят о бедных для того только, чтобы напасть на правительство. Бедные интересуют их лишь настолько, насколько из них можно извлечь что-то для политики. Я думаю о лице, широком и вялом, главы социалистической оппозиции во Франции[59]. Ему наплевать на несчастных и отверженных, на брошенных в тюрьмы и задавленных, что живут в социалистических странах, некогда ему этим заниматься. Они не нужны ему для его пропаганды, напротив, ему бы это только повредило. Любить людей? Всем безразличны тысячи людей—жертв естественных катаклизмов, ведь политически их никак не используешь.

Ну да, ну да, мы все это знаем, говорит мой друг Ги или мой друг Жеральд, и можно вспомнить еще избиения, пытки, геноцид, о которых говорится в Библии, в истории покорения Америки, где описывается массовое уничтожение ацтеков конкистадорами—тех ацтеков, которые и сами разрушали другие доколумбовые цивилизация и уничтожали народы, предшествовавшие им.

Вся история полна варфоломеевскими ночами.

И если нам говорят, что причины этих боен только экономические, социальные и классовые, то это идиотский и надуманный штамп, в который могут поверить лишь люди умственно отсталые, такие, к примеру, как Бернар Дор.

Да, мы знаем все это, мы это знаем. Мы это знаем недостаточно.

Совсем недавно молодые японские революционеры подвергли пыткам, а затем убили других японских революционеров из той же партии, что и они сами, но которые имели, как говорят, чересчур своеобразные идеи или же были уклонистами. Очевидно, что убили они их только ради того, чтобы убить. В Турции на днях другие молодые революционеры взорвали себя вместе со своими заложниками. Это коллективное жертвоприношение напоминает мне убийства и самоубийства боевиков Железной гвардии, румынских нацистов между двумя войнами. Они действовали так же, как и нынешние турецкие леваки, но по иным причинам и во имя противоположных идеалов. На мой взгляд, это говорит о том, что сущность сознания, сущность идеологий, столь различающихся и даже противоречащих од-на другой, служила лишь тому, чтобы высвободить одинаковые импульсы и привести к одинаковому поведению. Это тем более означает, что данная идеологическая сущность служила одним либо другим лишь поверхностным обоснованием, способным скрыть единые для всех глубинные инстинктивные тенденции, которым они помогали срабатывать. Долгое время я думал, что люди ненавидят самих себя через других, теперь же я думаю, что каждый человек любит только себя и ненавидит все остальное человечество.

Я думаю, что Гитлер выиграл. Я занимаюсь театром и поэтому думаю, что Антонен Арто вписывался в контекст преступления и жестокости своего времени[60].

Я думаю, что чудовищная жестокость нацистов была всего лишь предвестником ненависти и мании разрушения, овладевающих всем человечеством, начиная с левых буржуа сегодня, которые остаются сыновьями буржуа-фашистов или нацистов 30—40-х годов.

Мыслители проповедуют сегодня раскрепощение желаний, все хотят праздника, праздника желаний, какого праздника? Такого рода коллективное празднество походит лишь на карнавал колбас и пива, который проводят, к примеру, каждый год в Кёльне и который утихает под утро, оставляя на тротуарах несколько трупов.

Этот праздник или эти праздники несут в себе лишь желание разрушать. Нацисты говорили о своих праздниках. В Мексике все песни грустные, кроме революционных песен, революционных неважно, по какому поводу, неважно, против чего, заряженных весельем убивать. Вместо того чтобы направить в иное русло, обезвредить желания, эти революции ради удовольствия и эти праздники, на которые все уповают, лишь усиливают высвобождение инстинктов, доводя их до последнего взрыва, который будет духовным и атомным взрывом всей планеты.

Когда есть осознание этого зла «в себе», когда имеешь сознание острое и не близорукое, когда его чувствуешь, мне кажется абсурдным продолжать жить. В конце своей жизни Фрейд страшился космической катастрофы, которую мы готовим. Он знал, что все, внешне благородные или нет, обоснования идеологий были всего лишь оправданием наших инстинктов убийства. И это зло в себе принимало бесчисленные формы на протяжении истории: обоснования религиозные, обоснования экономические или политические, обоснования анархистские, лживые объяснения.

И в течение всего этого времени писатели пишут, пишу и я. Романы о любви, «философские» романы, формалистские поделки нового романа, и все это — убожество и позор. Литература, слова больше не могут дать нам представления о всеобщей жестокости.

Как-то раз я встретил одного из новоявленных романистов нового романа. Солженицын тогда только что получил Нобелевскую премию. «С «моральной» точки зрения,—сказал мне литературный изготовитель нового романа,— сделали, может быть, и правильно, что Нобелевскую премию отдали Солженицыну, но,— продолжал он, самодовольно улыбаясь,—с точки зрения литературной Солженицын—это так себе». Я ему не ответил. Но на всем лице его читалось: «Этой премии заслуживал я, потому что я крупнее Солженицына в литературе». Романист нового романа удалился, не сознавая, очевидно, что все, что он писал, было всего лишь... но не будем грубыми.

Все возможно. Возможно даже, что человечество выживет. Если оно заслуживает выживания и если ему удастся выжить, то это потому, что есть еще несколько мучеников или несколько праведников, их очень мало, тех, кто выступает героически, как Солженицын, с дантовской мощью, со святостью и гениальностью против ярости, глупости, гнева, ограниченности, которые правят миром.

Это осознают, может быть, и, несмотря ни на что, сумеют, может быть, остановить или затормозить всеобщую катастрофу.

«Дневник моего смятения», «Фигаро литерер»

6 мая 1972 г.

ИНТЕРВЬЮ ДЛЯ «Л’АРШ»

Какой была ваша реакция, когда вы узнали, что премия Иерусалима за этот год присуждена вам?

Э. ИОНЕСКО: Я был, конечно, очень рад, потому что премия эта особая и у меня были такие прославленные предшественники, как М. Фриш или X.Л. Борхес, которыми я по-настоящему восхищаюсь. По моему мнению, премия эта менее известна, но более значительна, чем Нобелевская, которую присуждают официально шведы, а дают в действительности западные страны, еще не пострадавшие от коммунизма. Премия эта вручается в основном по политическим и идеологическим мотивам, продиктованным оппозицией, которая во всех либеральных странах устанавливает жесткую диктатуру, ту же самую, что проводят правительства в тоталитарных странах. Оппозиционный конформизм сменяется государственной диктатурой, указывая, таким образом, на тот соблазн диктатуры, что существует в свободных странах.

Вы получили эту премию за ваш вклад «в свободу личности в обществе». Похоже, эта тема вам дорога?

Да, это идея, которую я всегда защищал, которая меня очень волнует, но которая смешна. Свобода человека, гуманизм—это смешные идеи. Такими были они и тридцать-сорок лет назад, когда в некоторых странах

вся правая пресса, а в других — вся пресса вообще, шагающая строевым маршем, говорила, например, о Рудольфе Гессе, прилетевшем в Англию, что он сумасшедший, потому что у него гуманистические и филантропические идеи.

Так вот, гуманизм этот, что когда-то казался смешным крайне правым, теперь столь же смешон крайне левым. Мы имеем дело с новой молодежью, имеющей абсолютно тот же характер, что и движения, которые я знал, вроде Железной гвардии в Румынии, фашистов в Италии, но под иными знаменами: антигуманизм, антихристианство, антизападничество, антисемитизм, который ныне называется антисионизмом. Книги же— как жгли их когда-то во имя культурных революций, так жгут и теперь. Молодежь слева—такие же грубые невежды, какими были и их отцы справа, и им находят к тому же точно такие же оправдания.

Что значит для автора «Носорога», в котором он нам описывает подъем фашизма, факт получения премии в Иерусалиме?

Вы знаете, я не мог бы получить ее где-то в другом месте. В какой другой стране меня бы выделили по столь «обветшалому» признаку, как свобода? Просто прекрасно, что Израиль стремится защитить эту идею, которую, может быть, и можно будет когда-нибудь снова обнаружить в Европе.

Вы собираетесь ехать за получением премии в Израиль, который вовсе не везде пользуется благосклонностью прессы?

Ваш вопрос тут же наводит меня на мысль об одной из моих еврейских подруг, которая непрестанно повторяет всем и вся: «Я не еврейка, я француженка». Так говорили многие, и они дорого поплатились за это. В конечном счете именно эти люди и подвергаются преследованиям и разоблачениям. Именно поэтому им и нужно объединиться, организоваться в одну страну, а такая страна и есть Израиль. Жаль, конечно, что государство, едва только оно образовалось, совершает поступки, заслуживающие порицания, проливает кровь, но стране этой ежеминутно грозит уничтожение, а ее жителям— геноцид, как происходило это раньше с еврейской нацией в изгнании. Что же касается отношения Франции к Израилю, то продиктовано оно элементарными политическими соображениями. Чтобы иметь нефть, арабов ущемлять нельзя, так ведь?

Вы уже ездили в Израиль?

Да, несколько раз, в 1963, 1965 и 1967 годах, но еще до войны. Мне очень хочется видеть Иерусалим единым, потому что видел я его только с высоты французского Нотр-Дам.

Каково же было ваше впечатление?

Я за Израиль, нужно ли об этом говорить? Народ этот должен жить, а места у него очень мало. Арабы владеют огромными территориями и, по-моему, могли бы сказать: «Возьмите и себе немного». Для них это мелочь, а израильтяне бы этим довольствовались, и большего они не требуют. Вот что сделал бы я на месте арабов. Что же касается израильтян, то они отличаются от тех евреев, которых я знаю на Западе. Для меня иудаизм—это прежде всего еврейская духовность, это хасиды из Буковины и из Польши, а также писатели, творящие на идиш.

Можно ли провести параллель между вашим театром и еврейским юмором?

Конечно, определенное сходство существует между юмористами, которые пишут на идиш, и тем, о чем пишу я. И не только я, но и некоторые чехословацкие, польские или румынские писатели. Ведь речь здесь идет и о том же географическом контексте, и о единой культурной среде. Еврейский театр был для меня открытием, и особенно замечательные постановки «Диббука[61]». Это один из шедевров мирового театра; там есть сцены заклинания духов, которые восходят к чистому театру, ибо театр по большей части это и есть заклинание, как ясно видно в японских «Но» или в классической греческой трагедии, очищение страстей, как сказал наш учитель Аристотель.

Интервью Регины Риттель, «Л’Арш» март—апрель 1973 г.

ИЗРАИЛЬ И ДАЛЬШЕ

Была святая пятница, в Иерусалиме вечерело. Спускаясь по наклонным улицам старого города, евреи со своими папильотками с появлением первой звезды,

арабы по зову муэдзина, православные христиане направлялись к местам своего культа. Они шли рядом, поспешая, но без толкотни и без враждебности.

Это было одно из самых волнующих зрелищ, какие мне только приходилось видеть в своей жизни, зрелищ духовного сосуществования в свободе. Мне думается, что это лишь дополнительный аргумент, оправдывающий необходимость существования Израильского государства.

Значит, либерализм там был не только политическим или этническим, но и духовным. Предо мною там были дети Библии, братья, которые врагами не были и которые расходились лишь в час своего религиозного служения. В последующие дни я видел, что и живут они вместе без ненависти.

Вполне очевидно, что израильтяне не могут и не хотят уничтожить арабов. Мне думается, что Израиль с его правительством, его оппозицией, политическими партиями, верующими и неверующими являет собою образец свободной страны. Это именно то, что называют подлинно демократическим государством. И мне абсолютно непонятно неистовое желание арабских государств уничтожить Израиль.