* ЛИЦА * Киев бомбили, нам объявили

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

* ЛИЦА *

Киев бомбили, нам объявили

22 июня 1941 года

Воспоминания об одном воскресенье

Валентина Ивановна Стукалева, 77 лет

Когда началась война, мне было одиннадцать лет. Очень хорошо помню 22 июня 1941 года. В тот день мы с моим младшим братом решили пойти в гости к нашим бывшим соседям - раньше мы жили в коммуналке на Шаболовке, а потом переехали в другую коммуналку на 5-й Тверской-Ямской. Но старых соседей, семью Губаревых, мы не забывали - очень уж хорошие люди были. У них было четверо детей, ну и нас с братом Сергеем двое, итого шестеро детей в квартире. И в тот день, 22 июня, решили с братом отправиться к ним в гости. Помню, что день был солнечный, радостный. Мы приехали на их новую квартиру. Там среднему сыну, Андрею, дали немного карманных денег, чтобы он сводил нас - меня, моего брата Сергея и свою сестру Марусю - в кино. Андрею было четырнадцать или пятнадцать лет, и ему нас, маленьких, поручили опекать. И мы поехали в кинотеатр «Авангард». Я сейчас уже и не помню, что тогда шел за фильм, но настроение у всех было веселое и праздничное.

А когда уже вернулись домой, навстречу нам во двор вышел старший брат Андрея Митя, который сказал, что только что было выступление Молотова по радио насчет начала войны. И все как-то сразу изменилось, померкло, потускнело.

А через несколько часов за нами приехал папа. Но мы уже были совсем другими. Такое чувство, что за эти несколько часов мы все резко повзрослели. Даже сам город изменился. Когда вечером мы вернулись домой, многие окна были заклеены крест-накрест бумажными лентами.

Потом взрослые начали думать, что же делать с детьми. И нас стали вывозить из города в специальные лагеря в целях безопасности. Нас с братом родители тоже отправили в лагерь под Рязань, но мы недолго в нем пробыли - около месяца.

1 сентября, конечно, никаких занятий в школе не было. А позднее одна девушка, комсомолка Наталья, к сожалению, сейчас не вспомню ее фамилию, собрала нас, ребятишек, и организовала что-то вроде дружины. Подобные дружины в Москве и еще были, наша носила девятый номер.

Под штаб дружины отдали полуподвальный первый этаж дома Водопьяновых, как его тогда все называли, по 5-й Тверской-Ямской, дом 30. А внутри этой дружины у нас была такая «тимуровская команда», состоящая из двадцати пяти человек, которая работала каждый день. Наша семья жила в доме номер семь, а по соседству, в пятом доме, находился госпиталь Бурденко. И мы ходили туда, помогали, устраивали специальные дежурства, да много чего делали. Всего в нашей дружине было двести человек. Учебу тоже не бросали: в первую военную зиму к нам в штаб стали ходить учителя, старались собирать детей по всей Москве, чтобы не отставали по программе. У нас даже были кружки.

В двенадцать лет я стала начальником штаба. Мы старались организовать свою работу в точности, как Гайдар описывал в повести «Тимур и его команда». Про нашу дружину много писали, в «Пионерской зорьке» часто рассказывали про Зою Комаровскую. А в 43-м мне как начальнику нашей команды предложили выступить по радио и рассказать о работе дружины. Тогда только три дружины в городе, в том числе и наша, сдавали рапорт о работе самим командующим генералам. И вот мы поехали на радио, которое располагалось тогда в здании «Известий». Заходим внутрь, и я вижу Левитана! Мы все тогда жили его голосом. Я-то думала, что он огромный, а он оказался маленьким, щупленьким таким. Помню, что тот мой эфир слушали все наши ребята. У Толи Мерзликина мама даже что-то на кухне нечаянно сожгла: она готовила обед, а он ей кричит: «Мама, иди скорее сюда, наша Валька Федотова выступает!»

Из нашей дружины в войну никто не погиб, но с годами мы друг друга потеряли. Я даже думала обратиться в программу «Жди меня», чтобы их всех найти. Вдруг кто-то из них читает эти строки и, может, вспомнит меня, я тогда была Валя Федотова.

Юрий Дмитриевич Кузнецов, 85 лет

5 октября 1940 года Замоскворецкий райвоенкомат города Москвы призвал меня в армию. Войну я встретил под городом Ломжа, в пятнадцати километрах от границы с Польшей.

Мы были в летних лагерях, офицеры жили в ближайшей деревне, боеприпасов был минимум. Зимние квартиры, где на складах находились продукты, оружие, горюче-смазочные материалы, медикаменты, были в двадцати километрах от нас. Все это в первые часы войны и сожгли диверсанты, а также перерезали связь. Диверсантов было очень много, бывшие белогвардейцы, перед войной их много перешло через границу, вот они и проявили себя. В первый день войны я сам двоих таких поймал: одного сдал в комендатуру, второго застрелил.

Аэродром рядом с нами немцы сразу разбомбили, спасся только один самолет, на нем улетел дежурный офицер. Офицеры в то утро к нам из деревни только часа через три прибежали. А мы, солдаты, даже и не понимали, что произошло. Но в бой с немцами вступили! Правда, 23 июня нам приказали отступать.

Настроение у нас было приподнятое, пели песни, пока шли в колонне, думали, вот-вот - и война закончится нашей победой. Не понимали, почему отступаем, всякие мысли у солдат были, думали даже, что командиры совершили предательство. Политрук нам толком ничего не объяснил, а газеты не доставляли. На третий день поняли: авиаприкрытия у всего фронта никакого не было, солярка у тракторов, которые тащили пушки, заканчивалась, мы шли пешком, а немцы на танках да на мотоциклах, по сорок-пятьдесят километров в день они проходили - разве за ними пешком угонишься. Да и вооружение наше не шло ни в какое сравнение. У нас гаубицы 1910 года выпуска, на деревянных колесах, обитых железом, винтовки, а у них - автоматы, моторизованные части.

Неделю мы отступали организованно, вели арьергардные бои, но силы-то у нас не вечные были! Например, первый и последний раз мы поели горячую пищу перед переправой через Неман. Как сейчас помню вкус этой гречневой каши с мясом! Котелков у нас не было, нам ее накладывали прямо в каски.

А потом у нас закончились патроны. Немцы принялись расстреливать наши колонны - с воздуха, из танков, пушками, потом пустили на нас пехоту. Расстреливают нас, как куропаток, а мы не можем ответить. Несколько раз пытались пойти в штыковую атаку, но без патронов это было самоубийство.

В общем, где-то 2-3 июля отступление из организованного стало хаотическим. Части перемешались, кто-то стал уходить в леса, технику бросили. При этом немцы ушли далеко вперед от нас, и мы оказались фактически в их тылу. Это был, как я позже узнал, печально известный «мешок» под Минском, где триста тысяч наших солдат в плен попали. Стал и я лесными дорогами к своим пробираться. Пришел на один белорусский хутор, а крестьяне говорят: «Куда вы бредете? Оставайтесь с нами насовсем, урожай вот поспел, убирать пора».

У них уже были двое красноармейцев, их переодели в гражданское. Не знаю, что с ними стало, а я пошел дальше.

И где- то уже под Минском человек сто таких красноармейцев, как я, пришли к полю ржи. А тут как раз немцы на мотоциклах. Залегли мы в поле, но не помогло: немцы сначала стреляли, а потом пошли нас «собирать». Меня ранило в ногу, бежать не мог. Так я через две недели после начала войны попал в плен. Собрали нас тысяч десять пленных в чистом поле, огороженном колючей проволокой. Я, раненый, как-то выжил, молодой был, сильный, хотя немцы нас почти не кормили и даже воду редко давали. Потом погрузили нас в эшелон и повезли в Польшу. Вернулся я домой из плена только через четыре года.

Мария Петровна Кирюхина, 84 года

В нашей деревне, в шести километрах от Курска, не было ни репродуктора, ни радио, ни телефона, ни света - ничего. 22 июня к нам приехал на коне вестовой, объявил, что началась война, и велел всем мужчинам от восемнадцати до шестидесяти на следующий день собраться в курском военкомате. Стали собирать мужчин - узелочки, мешочки, - никто не уклонился и не убежал. Машин и автобусов не было - отправили мужиков в город на нескольких повозках. Мы бежали за ними километра два - кричали, плакали.

Только мы отправили их, как появились красноармейцы. Шинели собраны в колбаски за спиной, сами оборванные, в драных ботинках, в обмотках каких-то. Ни машин, ни танков. Ко мне подошел солдат и говорит: ты, сестричка, поживешь еще, вас-то немцы не тронут, а нам точно скоро погибать. Урожай мы не успели собрать, очень быстро все случилось. Есть было нечего - ходили в поле, собирали колосочки. Так наши, отступающие, на горке поставили пушку, и как увидят кого в поле - палят по ним; человек пять из деревни убили.

Через месяц после начала войны немцы стали бомбить Курск, и люди все потянулись к нам, в села; в нашем доме жило человек пятнадцать: родственники, знакомые, незнакомые. Курск потом скоро взорвали почти весь - чтобы врагу не достался. Эвакуацию провести не успели. Несколько дней была полная анархия, никакой власти. Пока немцы не пришли, мама с папой опасались, хотели бежать: мать была активисткой, отец работал председателем колхоза.

В октябре немцы пришли в Курск, а к нам пришли в ноябре. Мы все попрятались по погребам - думали, они нас сразу будут убивать. У нас в деревне было полно скота, который свободно гулял по улицам и выгону. Первым делом фрицы перебили всех гусей и кур. Если кто-то возмущался, его сразу расстреливали. А вот когда фронт отошел, появилась власть - старшина, староста и полицейские; это были в основном раскулаченные.

В школе разместили лагерь для пленных. Их там не кормили, печь не топили. Мы им бросали через проволоку свеклу и сырую картошку - они накидывались как звери, а немцы по ним открывали огонь. Зимой 1941 года они все там замерзли насмерть.

У нас ведь не только немцы стояли- были и болгары, и поляки даже откуда-то, но самые страшные были финны. Их мы больше всего боялись. Они звери были настоящие, мстили нам за финскую войну, видимо.

Просто так немцы не убивали, но и милосердия никакого к нам тоже не проявляли; оккупанты как оккупанты, хмурые и неразговорчивые. Около полевой кухни у них всегда толклись ребятишки, просили хлеба - фрицы никогда не давали. В нашей избе жил врач и с ним переводчик. И этот лекарь нам рассказывал, что у него жена и трое детей, что не хотел идти на войну, а здесь только потому, что верен фюреру. Он предлагал нам хлеб - но только в обмен на яйца и сало.

Немцы нас даже не агитировали -только полицаи все ходили и говорили, что власть большевиков закончилась. Были у нас и предатели. Поздней осенью над деревней сбили нашего летчика. Некоторые мои односельчане пытались его спрятать, но другие его выдали. И немцы его тут же расстреляли. Уже перед освобождением в деревню проникли четверо разведчиков - мы хотели их спрятать, но кое-кто донес. Их тоже расстреляли.

В феврале 1943 года деревню освободили. Предателей, полицаев, старшину - всех тут же поставили к стенке. А вот еды больше не стало - мы замораживали трупы убитых лошадей и потом готовили конину. Колосочки собирали снова. Правда, свои больше в нас не стреляли.

Михаил Иосифович Тамарин, 95 лет

16 мая 1937 года, будучи студентом пятого курса МИСИ, я был вызван на Лубянку и арестован, а 25 декабря 1937 года получил пять лет лагерей за контрреволюционную деятельность. Так что начало войны я встретил в лагере Северного горно-промышленного управления Дальстроя, на прииске им. Берзиня возле поселка Штурмовое Магаданской области.

Конечно, никто из нас, примерно семисот заключенных лагеря, не знал о начале войны: у нас ведь не было ни газет, ни радио, а лагерная администрация нам ничего не сообщала. Я случайно узнал о нападении Германии на СССР только в конце июля от вольнонаемного банщика. А 28 июля 1941 года нас всех, кто проходил по 58-й статье, построили на плацу, объявили официально о войне и перевели в так называемый верхний лагерь, отдельный от бараков, в которых находились бытовики. И эти бытовики смеялись и кричали нам вслед, что нас как вредителей поведут на расстрел. Но обошлось - не расстреляли, а только на время изолировали да еще увеличили норму выработки на прииске.

Но никаких подробностей о войне мы все равно не знали. Что-то начали узнавать только осенью, ближе к октябрю, когда к нам в лагерь стали доставлять дезертиров, литовцев и поляков. Правда, поляки в лагере пробыли недолго, месяца два, а потом их в армию Андерса повезли. Тогда-то и возникла идея отправки на фронт политических. Мы же все коммунистами оставались! Но на моей памяти с осени 1941-го до лета 1942 года только один политзек смог уйти из лагеря на фронт - за ним приехала жена-майор с материка, и ей как-то удалось его вызволить. Мы ему все завидовали. Я лично три раза подавал заявления на фронт, но мне отвечали, что вредители там не нужны.

Блатные нашу идею отправки на фронт высмеивали, а «бытовиков» некоторых освобождали, отправляли в штрафбаты. Наша жизнь, конечно же, изменилась в худшую сторону - сократили питание, ужесточили режим. На сутки выдавали 400 граммов хлеба и горячую баланду. Самых ненадежных, в основном троцкистов, с началом войны потихоньку стали расстреливать. Троцкисты-то ведь самые идейные были, даже перед блатными не прогибались. Построят на поверку утром или вечером, выкликнут чью-то фамилию - и пропал человек. Помню, так вот расстреляли моего соседа по нарам Муралова, сына того Муралова, что проходил по делу Промпартии.

Стали работать ночью - а мы добывали золото, вручную рыли шурфы. Я как раз попал в ночную смену, что считалось большой удачей, потому что в темноте мы работали по 12-14 часов в день, а в дневное время была норма 16 часов. Правда, от работы в забое у меня развилась куриная слепота, а потому с работы и на работу меня под руки водили соседи по бараку. Блатные заменили бытовиков в качестве бригадиров. Ходили с палками, а потом вечерами хвастались перед своими, кто сколько политзеков побил за день. Блатные нас стали звать фашистами вместо «врагов народа».

К весне 1942 года из нашего отряда политзеков численностью двадцать девять человек выжил я один, остальные умерли. Да и я-то случайно уцелел, потому что умел играть на скрипке. Еще летом 1941 года блатной Борис Никольский решил создать оркестр. Отыскал инструменты. И всех он собрал - гитаристов, баянистов, -а скрипача все никак не мог найти.

И тут кто-то из блатных узнал, что я скрипач. Так я попал в оркестр. Но оркестр был - одно название, по вечерам перед блатными выступали. Потом, правда, стали выступать и перед лагерным начальством.

В 1942-м меня освободили из зоны, но уезжать из Магадана запретили, еще пять лет я там пробыл.

Рэма Борисовна Жохова, 79 лет

Я родилась в Севастополе и прожила там до семи лет. Потом мы с семьей переехали в Москву. В школу пошла в пять лет. В классе все были старше меня почти на три года. Дружила в основном с мальчиками.

22 июня 1941 года было воскресенье, я собиралась в пионерлагерь, складывала вещи. В 12 часов дня по радио сообщили о вероломном нападении фашистов. Все, и взрослые, и дети, выбежали на улицу. Многие сразу же помчались в военкомат, в основном это были мальчишки чуть постарше меня. Но их, конечно же, на фронт не брали. В Москве начали возводить противотанковые укрепления (надолбы, ежи), недалеко от моего дома был оборонительный рубеж. Первые налеты гитлеровской авиации на Москву начались только в июле.

Уже в августе 1941-го учеников младших классов эвакуировали в Рязанскую область. Ребят постарше, в том числе и меня, оставили в Москве. Мы дежурили на чердаках, гасили зажигательные бомбы. Там устанавливались бочки с водой, и нужно было быстро клещами схватить залетевшую под крышу бомбу и бросить в воду.

Нашу школу в том же августе срочно преобразовали в эвакогоспиталь. Из Яхромы и Дмитрова, где воевала 16-я армия, стали привозить по воде раненых в Северный речной порт. Тяжело раненных отправляли куда-то дальше, а тех, кто был не очень тяжело ранен, привозили в нашу школу. Девочки стали помогать санитаркам в госпитале. Приносили еду, сворачивали бинты, мыли полы в палатах. Потом, ближе к октябрю, раненых стало так много, что мы начали ездить в порт и помогали медработникам прямо там. Там же была столовая, которая работала круглосуточно. И мы почти круглосуточно трудились в госпитале. Вскоре рядом с Северным портом начали рыть окопы, и кроме помощи раненым стали носить еду солдатам из инженерных частей.

Когда фашисты подошли совсем близко к Москве, было решено увезти детей на восток страны. Нас погрузили на баржу, и с Южного речного вокзала теплоход «Яков Свердлов» повез нас сначала по Оке, а затем по Волге до города Вольск. Доплыли мы спокойно, не было совершено ни одного авианалета. В Вольске организовали школу-интернат, где и начались занятия. А нас, меня и еще пятерых мальчиков, как старшеклассников отправили в районное село. Утром мы шли учиться, а вечером - на курсы трактористов при МТС, так как за хорошую работу там нам давали талончики на хлеб.

Тогда каждый из нас хотел помочь стране в боях с фашистами. Мальчишки рвались на фронт, убегали, но их находили и привозили обратно. Я тоже хотела попасть на передовую и поступила хитрее ребят. Чтобы добраться до Москвы, мне пришлось обманывать милиционеров. Я говорила им, что еду к маме. Ехала в основном автостопом, поскольку я была маленькой, мне никто не отказывал в том, чтобы подвезти.

В общем, добиралась до Москвы девятнадцать дней.

Очутившись в Москве, я сразу пошла в военкомат, где мне жестко сказали, что фронт - это не ясли и даже не детский сад, и отправили восвояси. Но я не хотела возвращаться и тут же, не теряя времени, отправилась на станцию Лихоборы, где стояли военные эшелоны. Нашла вагон, в котором везли сено для лошадей, и спряталась в нем. Обнаружили меня только на станции Щигры Курской области. Все очень растерялись и не знали, что со мной делать. Я говорила, что хочу быть танкисткой, но мой юношеский пыл быстро охладили, объяснив, что попала я в самую что ни на есть пехоту. Возвращать домой меня не стали, а зачислили телефонисткой. Для этого мне пришлось наврать и к своим тринадцати годам прибавить еще три.

Сейчас, спустя 65 лет, из всего состава дивизии в живых осталась только я одна.

Евгений Данилович Агранович, 88 лет

В 1941 году я был студентом, только что закончил второй курс Литературного института. У меня гостил старший брат, приехавший с Дальнего Востока -он руководил там театром. Мы тогда жили в крохотной комнатке в начале Покровки, этот дом до сих пор стоит. Было прекрасное солнечное утро. Вдруг за окном раздались какие-то странные голоса - это было радио, оно говорило с какой-то необычной интонацией. Брат пошел на улицу, чтобы хоть что-то расслышать, а я сунулся к соседке. Она говорила с кем-то по телефону, очень взволнованно - не отрываясь от трубки, она сказала мне: «Война». - «С кем?» - «С немцами».

Брат первым делом послал меня за новой «тарелкой» - чтобы вся наша семья была в курсе происходящего. Я принес ее, а затем - ну, вы же понимаете, я был молодой поэт без единой опубликованной строчки - немедленно написал стихотворение и понесся в Студию эстрадного искусства (она располагалась на Берсеневской набережной) чтобы там его отпечатать на машинке. Студия была пуста, я оставил лист со стихами на столе и забыл о нем.

Вспомнить о нем мне довелось уже рядовым 20-го комсомольского отдельного истребительного батальона. Батальон был добровольческий: студентов тогда еще не призывали, потому что они ничего не умели. По идее, мы должны были ловить спекулянтов и диверсантов, разного рода лазутчиков и парашютистов. Немцы ведь как делали - сначала бомбили крупные города, а потом засылали обученных диверсантов, как правило, коренной национальности.

Самая первая награда - благодарность перед строем - была мной получена 22 июля, ровно через месяц после начала войны. Мой пост был у одного из подъездов Центрального телеграфа. В какой-то момент я увидел шпрунг - это такая прыгающая бомба, которая плюется во все стороны огнем. Она постепенно подкатывалась к окнам цокольного этажа телеграфа - а там архивы и перекрытия деревянные. И что с ней делать, прикладом по ней лупить? А все магазины вокруг были укрыты парусиновыми мешками с песком. Я вскарабкался на эту гору мешков, схватил один - он килограммов тридцать весил - и бросил его в «зажигалку».

А потом была оборона Москвы - моя дивизия была задействована в отражении армии Гудериана (военной науке он, как известно, учился в Москве). И это, я вам скажу, была перемена всех представлений. И наших, и противника. Мы в первый раз увидали, что у них, непобедимых, есть спины. Им впервые с их вторжения в Польшу набили морду. Морозец нам помог, конечно, - мы-то были у себя дома, а вот немцы замерзали. То тут, то там при контрнаступлении мы натыкались на обмороженные трупы фрицев.

И я хочу сказать настолько громко, насколько это возможно: победа была выкована в 1941 году. Миллионы пропавших без вести, «в списках не значащихся», солдат рассеянных частей - это они своей кровью задержали и измотали фрицев, которые проехались по Европе, это они сломали им хребет под Москвой. По воле Сталина они до сих пор остались без наград, их вдовы и дети не получили никаких льгот - они даже похоронки не получили, где хотя бы было сказано, что муж и отец погиб героем. Настало время низко поклониться этим неизвестным.

Я к немцам ненависти не чувствую. Я не то что не пристрелил, я по зубам не дал ни одному пленному. Он, бедный, дрожит, ему сказали, что русские его будут сейчас заживо резать, - а ему бойцы каши несут.

Записали Анастасия Гидаспова, Алексей Крижевский, Надежда Померанцева, Павел Пряников. Фото Виктора Борзых.