Долго ли, коротко ли, в деревне ли, в городе жили да были два веселых хлопца Петро да Алексей. Оба ладные, оба видные, косая сажень, вкусно пьющие да споро пишущие - Петр больше про молодечество, Алешка - про сглаз да наваждение, а сообща выходило про силу богатырскую современного дальнего русака, старателя и воина. Когда силу совсем уж лубочными прибаутками приватизировал Данила-брат, ребят уж Господь прибрал; не их настало время - да и не Данилино, как выяснилось впоследствии. Алексей в 32 года оскользнулся на балконе постоялого двора, Петр отошел во сне в 40 - как и кое-кто еще из больших русских писателей, болеющих за народ и только через это перепивающих лишку, а не для удовольствия.
Герои их ковали молотом, курили в небо, взламывали замки и пароли, легко брали чужое по горскому праву силы и желания, тягались с киргиз-кайсацкой ордой, стерегли границу от басурман или вспарывали ее же с санным спиртовым конвоем, хаживали на президента (и задушили однажды, ей-Богу, задушили лично президента Ельцина в кремлевских палатах за спесь, несговорчивость и окаянную нефтяную ориентацию!). Землепашествовали, сказку сказывали, потрошили подпольных миллионеров и собирались в поход на бесов за обманом отобранными у Кольки Смагина синими глазками. Ели с ножа. Читали в степи в метель под шатром из тулупов, топя костерок прочитанными страницами. Гранату кидали в пропасть - ни за чем, для чувства. Шли по следу - самок, денег, опасности, - чутьем, спиной считывая притяжение. Иногда нелепо помирали - а то; нельзя же каждый сценарий заканчивать стоящим враспор на своей земле хозяином - компаньоном заморских купцов да собирателем русских земель. Кто на кривой нож по дури попал, кто… - да нет, чаще именно так, зазря: в лобовухе таких не собьешь. На периферии каждого сценария буянила банда Митрофана Сковородникова - был у них такой талисман, фишка. Зайцем засунуть банду Митрофана им удалось даже в восьмую серию сериала «Государственная граница», который они лечили за деньги от патриотической глупости, - кто не верит, пусть проверит, Митрофан там в самом начале.
Были они как-то выше распрей с Кавказом и Америцей, а тягались с чертями и податливым к ним русачеством. Жили мужским становищем на Преображенке, варили супы наваристые жбанами, строчили на кухне под сигаретку в шукшинских ученических тетрадочках. Иногда жен пускали, тихих да улыбчивых, как надо.
Но как- то совершенно, ну начисто не везло им с режиссерами. Прокатного кино для людей тогда не было, потому что не было денег, а фестивальные артхаусные режиссеры вечно норовили напустить в их отчаянную пассионарию разнообразного гамлетизма, тягостных раздумий о судьбах родины и прочей мажорской бесхарактерности. Венгерский дурень Томаш Тот счел наилучшей приметой былинного сказа косолапую медлительность -за съемку санной гонки басурман за поездом рапидом, с замедленными сполохами снежной трухи, за лярюсскую пивнушку литейного завода в гигантском самолетном ангаре, за зипуны нараспашку ему б ноги повырвать; есть надежда, что уже - давно что-то о нем не слышно. Маньерист Саша Хван на роли двух топтыгиных, собирающих гоп-стопом деньги на выкуп подруги из тюрьмы, взял клубных рафине Олега Меньшикова и Гришу Константинопольского, да одного еще и нарядил в белое шелковое кашне; и пошли стебельки-задохлики рубиться с кулачьем за землю и волю. Ага. Режиссер Аветиков вообще снял «Праздник саранчи» до того тухло и вяло, что ребята сняли фамилии с титров и название запретили, - фильм про то, как инженер отстал от поезда в Азии, скинул шкуру быта и в охотку воевал с баями за друзей и волооких дев, вышел с декадентским названием «Савой» - тьфу.
Есть подозрение, что парни сыграли в ящик просто с досады.
Как писалось в одной из Лешкиных сказок: «Но тут вмешался Бог и все прекратил».
Фатальная безрукость постановщиков породила миф, что эти двое вообще пишут неосуществимые сценарии, - но Луцик, оставшись один, успел перед смертью лично снять «Окраину», где как раз обойденные и обезземеленные мужики пошли за правдой в Москву и урыли президента. Серый кардинал «Русской жизни» А. А. Тимофеевский даже выступил с официальным требованием запрета «Окраины» за разжигание гражданской смуты - такие лавры двоечнику Говорухину и во сне не снились.
Когда режиссер Калатозишвили отрыл в бабушкином сундуке сценарий «Дикое поле», тому исполнилось аккурат 17 лет в обед - опубликован он был в 94-м, но до того годами пылился в столе в рукописном виде. Для народного эпоса года не всегда беда, однако, с начала 90-х самоощущения человеческой былинки внутри варварского бесконтрольного пространства начали подзатухать, доминанта луцик-саморядовской прозы «кто на улицу попал - заблудился и пропал» как-то теряла актуальность. Впрочем, русский уклад никакой культурной революцией вспять не своротишь, он от столиц за годы отодвинулся, но каким дремучим был, таким и остался.
Быль была о стремительном откате земледельческой России в первобытную общинность, в язычество, кочевое скотоводство и натурообмен без света, власти, лекарств, патронов и денег - и о посильном укрощении этой первобытности мощной и властной человекоединицей, матерым доктором Морозовым кровей куросавиной Красной Бороды; не напрасно стержнем сюжета значилось белое полотнище с красным крестом на флагштоке. Доктор ловил в ручье язей, лопал в охотку принесенные в дар, как святому, огурцы да яички, дразнил местных Карменок, пил из ключей студеную воду да на небо щурился. Все было ему в радость - покатая земля, ветер, суслики, откачка непутевых дураков и одиночество сильного, цепкого Мастера на голом месте.
Калатозишвили мастером никогда не был. Дикость он худо и бедно изобразил, а на место хозяина степей поставил городского небритого фендрика с фигурой вопросительным знаком. Жилье его - надежный бивак с диваном, столом и книжными полками, дом-крепость старорежимного лекаря, - превратил в ветхую продувную халупу с забитыми доской оконными проемами да пучками лечебных трав, какую-то покосившуюся времянку. Артист Долин, сколько бы добрых слов ни сказала о нем А. Демидова (а она сказала), харизматичностью сильно уступает артисту Бодрову, которому было достаточно курить, молчать и щуриться, и все равно было тип-топ. Как-то он все слонялся в кадре неприкаянно - может, в этом и был, прости господи, режиссерский замысел, - но тогда, боюсь, ребята, будь живы, опять бы сняли фамилии с титров.
С исполнением вышло и вовсе ни в какие ворота. Пологая сказка о докторе в плоской степи всегда чревата заунывной медитативностью. Снимать ее надлежит комиксово, рублеными планами с продуманной асимметрией, с укрупнением детали: конский глаз, разъятый немым криком рот, сыпь гильз из автомата, отсеченные рамкой пол-лица, скачок с крупняка в ленную перспективу, птицы, солнечный блик на лобовухе грузовика, переминающиеся конские копыта, склянки на окне, нож да игрушка деревянная, блюдце, что ли, какое треснутое, полотенце с петухами. Если пейзаж, как стол, так хоть снимать его в режиме, не гнушаясь рериховскими рассветами-закатами, чередовать пулеметный ритм событий с томительной безмятежностью пауз, а не с мучительной неряшливой скукой! Старика-доктора, бранящегося на ходу, что не осталось внятных болезней, никаких тебе подагр и мигреней, одни ножевые-огнестрельные да запои, квалификация теряется! - снимать в спину, следом, с желчным распахиванием дверей, как Михалков Солоницына в «Своем среди чужих». Все задействовать в скудном пейзаже - солнце, цикад, ветер, дальнее зарево - не спать, канальи!
Режиссер Калатозишвили не пошел скользким путем заигрывания с избалованной публикой. Он установил камеру объективом в степь, на средний план, и включил ее. Полтора часа камера фиксировала степь. Иногда в кадр заходил доктор с миской собачьего пойла, иногда выходил за рамку. Иногда за холмом выли койоты и стучали копыта. Иногда вдали зыбкой точкой показывалась телега. Пока она не подъезжала лошадиной мордой в объектив, не происходило ничего. Все, что нужно акцентировать - мытье чашки под рукомойником, здоровая и смачная сельская еда, флаг, телевизор, работающий от двигателя в сарае, все его справное оседлое житье, - снято сверхбездарным средним планом, впроброс, в никуда. Важнейшие вкусные фразы: «Очень опытная в разврате женщина», «Тебя за деньги показывать надо, а еще лучше - убить», «В меня картечью с пяти лет стреляют, а вот жив еще», «Мерзкая была собака, но под гармонь выла хорошо» - идут впробормот, в аут, в профиль на том же среднем плане. Кошмы лысые, одежа потасканная, стены облезлые, собака и та какая-то мятая, вчерашняя. Полостную операцию по извлечению пули из брюшины доктор на одетой девице делает: небось, актриса раздеваться заартачилась, а режиссер и не настаивал, господь с ней, с дезинфекцией.
Причины нестыковки грубых, наждачных авторов с утонченными постановщиками остались прежние. Они писали Человека Дела, который среди степи, бездорожья и варварства тянет свою честную лямку и находит в том необъяснимый, но ощущаемый кайф - быть форпостом дружества в мрачном российском беспределе, глазеть на горизонт, гладить женщину, одну на сто верст в окружности, хранить флаг, пусть и с пацифистским красным крестом, не мучиться.
Луцик и Саморядов написали текст о противоестественной гармонии мужчины, у которого есть Дело и Женщина.
Калатозишвили снял фильм о бессмыслице и тоске, от которой лучше бы куда-то сбежать.
Опять скучный городской человек снял кино по сценарию умных и радостных варваров и, как прежде, нахватал призов за едва заметные отголоски их ума и радости.
Одни казахи с соловьевского курса их чуяли - нутром, бузотерским непокоем, сладким бешенством; да и те теперь заграница.
А одним - не разгадать вам, буржуины, военной тайны.