«Бабур-наме»
«Бабур-наме»
Захир ад-Дин Мохаммед Бабур (1483–1530), основатель империи Великих Моголов, обычно у нас ассоциируется с тремя вещами: с историей о том, как он умер, со спорами вокруг мечети Бабура и с потрясающей книгой «Бабур-наме»[130].
Историю о том, как он умер, я знаю с детства. В ней рассказывается, что однажды заболел сын и наследник Бабура Хумаюн. Он метался в жару, и придворные врачи не могли поручиться за его жизнь. Тогда Бабур призвал астролога, тот что-то ему сказал, и Бабур отправился к больному, обошел трижды его постель и попросил у бога, чтобы тот взял его к себе вместо сына. С этой минуты Хумаюн начал выздоравливать, набираться сил, а Бабур стал слабеть, и 21 декабря 1530 года[131] его не стало. Эта история меня потрясла. Я помню свой ужас, когда прочел в Ветхом Завете, как Авраам с противоестественной готовностью собирался принести в жертву богу своего якобы любимого сына Исаака (в мусульманской версии Исмаила). Неужели из любви к богу родной отец хотел убить сына? Из-за него я тогда едва не потерял доверие к собственному отцу. История про Бабура меня утешила. В ней любовь к богу помогла отцу принести жертву в некотором смысле «нормальную»: отец умер, чтобы спасти сына. Рассказ про Бабура и Хумаюна навсегда преподал мне урок отцовской любви.
Имя Бабура и сегодня связывают с легендами, но более противоречивыми и несколько иного рода. В 1992 году индуистские экстремисты разрушили мечеть Бабура в Айодхье — городе, расположенном в сердце штата Уттар-Прадеш, где некогда находилось царство Авадх, или Одх, — поскольку считалось, что ее возвели, разрушив древний индуистский храм, построенный на месте, где родился бог Рама, мифический герой Рамаяны.
В те времена, когда прекрасный бог Рама спасал свою возлюбленную Ситу от демона Раванны, его город назывался Айодхьей. Тем не менее вряд ли у нас есть основания думать, будто нынешняя Айодхья стоит там, где было мифическое царство, описанное в Рамаяне. Более того — добавлю я, рискуя навлечь на себя гнев воинствующих индуистов, — нет никаких реальных подтверждений реального существования самого Рамы, инкарнации великого Вишну. Не найдено достоверных археологических данных, указывающих, где находилась «настоящая» Айодхья, и потому настаивать, что Рама родился именно здесь, так же нелепо, как утверждать, будто Иисус Христос родился в Вифлееме на площади Яслей. (К тому же не следует забывать, что многие индуистские храмы были построены на месте разрушенных буддийских святынь.)
Все фанатики всегда с негодованием отметают любые сомнения и рассуждения. Вина Бабура, кровожадного убийцы, разрушителя храмов, с их точки зрения, очевидна, и его грех падает на всех мусульман Индии. (Хотя индуистские националисты и сами признают, что своей многоцветностью Индия обязана тому, что здесь живут индусы, сикхи, парсы, джайны, христиане… и моголы.) Более того, они говорят, что мечеть Бабура у них в списке первая. Следующей будет мечеть в Матхуре, которая стоит, как они утверждают, на месте храма, построенного там, где родился еще один индуистский бог, голубокожий покровитель пастушек Кришна, другая инкарнация Вишну.
Третья, и самая выдающаяся, книга Бабура, его автобиография, к сожалению — а в глазах его непримиримых критиков, к счастью, — умалчивает о тех временах, когда падишах ходил походом в Айодхью. В рукописи, дошедшей до нас, утрачена часть, охватывавшая пять месяцев, с апреля по сентябрь 1530 года, когда Бабур заложил мечеть в Одхе. Нет подтверждений ни тому, что он там что-то разрушил, ни тому, что не разрушал. В наше время, когда подозрительность порой достигает масштабов паранойи, наверное, имеет смысл объяснить, что никто не уничтожал эту часть намеренно. Четыреста семьдесят с лишним лет — срок довольно долгий. За такое время любая рукопись может истрепаться, лишиться отдельных страниц, иногда именно тех, найти которые очень хотелось бы (как, например, рукопись «Гамлета» Томаса Кида[132]).
Сквозь дымку времени видно плохо. Там, где не хватает деталей, мы даем волю воображению. Возьмем две версии одного эпизода из жизни Бабура — покорение его армией Пенджаба и недолгое пленение основателя сикхизма Гуру Нанака. Н. Ш. Раджарам[133], развенчавший не один «светский миф» об Индии, выступавший за снос мечети Бабура и отнюдь не его поклонник, пишет: «Нанак в своей книге „Бабарвани“ недвусмысленно обвиняет Бабура в вандализме и дает подробное описание событий в Айманабаде». Амитав Гхош возражает на это в своем недавно написанном эссе: сикхи «всегда верили в рассказ, сохраненный их духовной традицией, о встрече Бабура и основателя сикхской веры Гуру Нанака… Узнав о чудесах, сотворенных Гуру в темнице, Бабур явился к нему и, как говорит предание, простерся у его ног, воскликнув: „На челе этого человека печать бога!“».
Гхош пишет о том, как в семнадцатом веке сикхи вели «непримиримую борьбу с государством Моголов», в то же время не без оснований считая, что, подвергайся индуизм гонениям, он — в частности, философия вишнуизма — вряд ли получил бы распространение и развитие. Об этом Гхош в своей статье говорит:
Мы ничего не знали бы об индуизме. Если бы в шестнадцатом веке вишнуизм подвергался бы гонениям, то он дошел бы до нас в другой форме, тогда как, насколько нам известно, этого не произошло. Современный индуизм был бы, безусловно, другим, если бы изменился во времена правления Моголов. Печальная ирония в истории с мечетью Бабура заключается в том, что тут индуисты разрушили символ согласия, без которого их религия была бы уничтожена.
Раджарам, в ответ на эту статью, не менее аргументированно утверждает:
Бабур, при всей своей жестокости, был неординарным человеком. Он довел до логической точки идею джихада — войны за уничтожение противников веры, как предписывает ислам, который он исповедовал. Он был детищем своей эпохи и своей среды, и именно так и нужно к нему относиться. Попытка обелить его кровавые подвиги, превратить его в рыцаря, в обаятельного принца — это не более чем ребячество. Бабур считал жестокость добродетелью, страх для него был средством политической борьбы. Тут он был наследником Тимура и Чингисхана, чьим прямым потомком являлся. Живое свидетельство Гуру Нанака полезно нам для понимания Бабура больше, чем любая книга любого современного историка. То же самое относится и к «Бабур-наме»: это чрезвычайно важный первоисточник, избавивший нас от романтических басен о Бабуре.
(Раджарам — несколько некорректно — напоминает нам о распространенном индуистском ругательстве в адрес мусульман, которое звучит как Babur ki aulad, то есть «Бабурово отродье».)
До чего актуально их спор звучит сегодня! Мы снова оказались свидетелями яростных нападок друг на друга апологетов ислама и его противников. Противоречия отчасти объясняются тем, что сторонники ислама в своих попытках защитить его от экстремизма индуистских националистов апеллируют в первую очередь к цивилизованности и терпимости ислама времен Моголов. Как отмечалось многими исследователями, династия Бабура (его настоящее aulad, отродье) создала империю, отличительной чертой которой был именно политеизм. Более того, в годы ее расцвета внук Бабура Акбар создал новое религиозное течение — дин-и иллахи, соединившее в себе все лучшие достижения индийской духовности[134]. Противники их на это обычно возражают тем, что последний из Моголов — Аурангзеб, — немало постаравшийся, чтобы разрушить труды своих предков, прошелся по стране огнем и мечом, уничтожив множество индуистских храмов. (Некоторые шедевры архитектурного индуистского искусства, например храмовый комплекс Кхаджурахо, с его эротическими скульптурными барельефами, уцелели только благодаря тому, что во времена Аурангзеба были малоизвестны и не отмечались на картах.)
Кто же такой Бабур: ученый или варвар, поэт, любующийся природой, или воин, не знающий жалости? Ответ можно найти в «Бабур-наме», но этот ответ, наверное, мало кого устроит, поскольку из книги следует, что Бабур был и тем и другим. Можно также сказать, что спор, который ведется сейчас внутри ислама и, насколько я понимаю, велся на протяжении всей его истории, с самого начала и до наших дней, между консерваторами и реформистами, между его агрессивным, ориентированным на мужчину, жестким мировоззрением и благородной, глубокой, сложной культурой, нашедшей свое отражение в книгах, музыке и философии, передает ту противоречивую двойственность, которую пытаются понять его современные толкователи и которая передает суть внутреннего конфликта Бабура. И тот и другой Бабур — настоящий, и, самое удивительное, он (судя по «Бабур-наме») умел приводить свои части в гармонию. Когда Бабур начинает размышлять, заглядывая в свое сердце, он часто грустен, но те темные облачка, которые печалят его, не кажутся отражением внутренней бури. Чаще всего причина в разлуке. Первый падишах империи Великих Моголов сам был изгнанником и тосковал по дому. Душа его рвалась в края, откуда он пришел, в сегодняшний Афганистан.
Та новая роль, которую Афганистан играет в мире после 11 сентября 2001 года, заставляет нас по-иному читать некоторые места «Бабур-наме». Самая интересная в ней для нас глава — об Индии, поскольку из нее мы узнаем о возникновении империи, просуществовавшей двести лет, до британского завоевания, от ее строителя. Но потом доходишь до воспоминаний об Афганистане и вдруг замираешь. Эти названия, от Кондуза до Кабула, только что звучали в военных репортажах. А рассказы о вероломстве тогдашних правителей, кажется, проливают свет на события сегодняшнего дня. Бабур ко всему этому на удивление снисходителен. (Понятно, что в его времена самым правильным для человека, погубившего чьего-либо отца, было где-нибудь затаиться и придумать способ отправить на тот свет и его подрастающих детей, поскольку в головах этих деток бродили те же мысли.)
Но Бабур любил эту землю предателей и предательств. Почитайте, как он пишет про Кабул, «мелкий захолустный городишко», какими живыми деталями украшает описание самых обычных вещей. «В конце канала есть удобное уединенное место под названием Галкана, куда часто ездят повеселиться». Не без изысков описывает тут Бабур разгульные пирушки. «Вино в Кабуле хмельное. Вино со склонов горы Хвайе-Хаванд-Саид крепче других». Бабур превозносит кабульские фрукты, пренебрежительно упоминая лишь дыни, восхваляет горные зеленые склоны, где нет мух, тогда как в долине мух полно — невозможно отдохнуть. Горные дороги и перевалы, названия которых мелькали в сегодняшних ночных новостях, в репортажах о недавних боях с талибами и «Аль-Кайдой», описаны у него во всех подробностях. Там шмыгают ондатры, вспархивают куропатки. Целый мир оживает перед глазами.
В Индии, которую Бабур не любил, его писательский талант становится еще ярче. Порой он повторяет чужие фантазии. «Говорят… есть слоны высотой в десять ярдов»[135]. Но обычно он все же говорит о том, что видел своими глазами. «[Носороги] на удивление ловко орудуют своим рогом… На охоте один [из носорогов] отбросил на длину копья лошадь слуги по имени Махсуд. Слугу с тех пор называли Махсуд Носорог». Бабур описывает местных коров, обезьян, птиц, фрукты, с уважением отзывается о «великолепной» системе счета[136] и об «изумительной» системе мер и весов, но тем не менее здешний край его раздражает. «Никакого очарования здесь нет. Люди некрасивые… их ремесла и искусства не знают ни гармонии, ни симметрии… Нет льда… Нет ванн». Он любит муссоны и не любит высокую влажность. Любит зиму и не любит пыль. Лето здесь не такое жаркое, как в Кандагаре или Балке, хотя это как раз хорошо. Его восхищают «искусные мастера всех ремесел». Но богатство он ценит выше всего. «Единственное, чем хорош Индостан, — это тем, что в этой огромной стране везде много золота и много денег».
Противоречивость Бабура хорошо видна в его описании взятия Шандери в 1528 году. Сначала он приводит кровавые подробности гибели множества «неверных» и описывает, по-видимому, массовое самоубийство, которое совершили одновременно двести или триста человек. («Они гибли один за другим, добровольно подставляя шеи одному из них, которому дали меч… Гора из отрубленных голов неверных выросла на горном склоне с северо-западной стороны от Шандери».) И тут же, через три предложения, мы читаем: «Шандери — прекрасное место. Вокруг множество быстрых речек… Есть озеро… знаменитое на весь Индостан своей сладкой, хорошей водой. Озеро и впрямь очень красивое…»
Среди его современников Бабур более всего схож с западным мыслителем флорентийцем Никколо Макиавелли. Холодное спокойствие, с которым оба принимали требования власти, которые сегодня назвали бы Realpolitik[137], сочеталось в обоих с глубинной культурой и литературным даром, не говоря о любви, нередко чрезмерной, к женщинам и вину. Конечно, Бабур был правителем империи, и, в отличие от автора «Государя», у него была возможность проверить на практике то, о чем он писал; тогда как жизнь республиканца Макиавелли, знавшего тюрьму и пытки, была полна тревог. Но оба против воли были изгнанниками, а как писатели оба наделены (возможно, к несчастью) тем ясным видением, какое со стороны нередко кажется безнравственным; как и голая правда.
Первая автобиография в исламской литературе, «Бабур-наме», написана на чагатайском[138] языке, на котором говорил предок Бабура. Темир-и-Ланг, «хромой Темир», более известный на Западе под именем Тамерлан. Перевод ее, сделанный Уиллером М. Тэкстоном, читается до того легко и свободно (после совершенно неадекватной версии Беверидж) и снабжен таким множеством комментариев переводчика, что, видимо, его можно считать окончательным. Из комментариев мы узнаем детали, каких нет у Бабура, например, о формах персидского стиха, о касыде и газели, об остроконечных монгольских шапках, о той части небосвода, в которой видна звезда Канопус. Переводчик не боится спорить с Бабуром. Когда тот, рассуждая о происхождении названия провинции Ламган, пишет, что оно произошло от «Ламкана», исламского варианта имени Ламех, Тэкстон ему возражает: «Тут Бабур ошибается, топонимы с окончаниями „хан“ и „кван“ иранского происхождения». Бабур наверняка остался бы им доволен. Великий перевод способен подарить национальной литературе — буквально открыть для нее — великую книгу, так что Тэкстон сделал английской литературе блестящий подарок, открыв для нее своим переводом одну из лучших книг мирового литературного наследия.
Январь 2002 года.
Перев. Т. Чернышева.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.