II.
II.
Оспаривать тот факт, что Лимонов в лучшие свои годы сочинил изрядное количество замечательной русской прозы, сейчас уже не найдется охотников. Литературная среда, отрицавшая его, равно советская и антисоветская, давным-давно сгинула - в то время как «Дневник неудачника», «Американские каникулы» и «Харьковская трилогия», не говоря уж о первом романе, по-прежнему любимы старыми и свежими мальчиками и девочками, «бунтующими» и не очень. Достоинства всех этих романов и рассказов, кажется, очевидны, но на всякий случай заново перечислим их.
Лимонов придумал своего героя - близкого родственника персонажей Сэлинджера и Достоевского, племянника всевозможных революционных поэтов и антипода шестидесятников, в то же время близкого им тем скульптурным отношением к собственной биографии, которое не допускает бессобытийного и аккуратного прозябания за письменным столом и требует непременного вмешательства в ход истории. Демонстративно безнравственный, поверхностно циничный, этот литературный негодяй на самом деле куда больше интересуется моралью, исторической и бытовой, нежели «чистой эстетикой». Все лимоновские сюжеты посвящены, конечно же, вовсе не «сексу, преступникам и белым костюмам», но - преодолению инерции, мелочности, тавтологичной заурядности, заложенной в человеческой природе, созиданию античного почти что героя, решительного и трагического, из любого подсобного материала, на любом подвернувшемся политическом или географическом фоне. Манхэттенский ли он скиталец, парижский литератор или московский национал-большевик - все они у Лимонова восстают против энтропии и причудливым образом схожи в этом с автобиографическим героем книг Солженицына; Эдичка ведь тоже несомненный Теленок. Да-да, Эдуард Вениаминович и Александр Исаевич вообще-то не чужие друг другу авторы, оба они не горазды в полной мере «придумывать», зато и тот, и другой подарили нашей словесности по отменному alter ego, легко узнаваемому, вечно сражающемуся с предательством повседневности, каждый раз едва не гибнущему под ударами судьбы и, надо думать, теперь уже окончательно бессмертному.
Лимонов создал себе уникальную, только ему подходящую интонацию. Настроение его прозы как будто бы легко имитировать, но это только так кажется, ибо глубину ей придает особый рецепт, простой и в то же время сложноуловимый. Дело в том, что лимоновская стилистика - вовсе не такая злодейка, какой выглядит. Для нее оказываются органичными не только собственный блеск и чужие пороки, но и родное несовершенство, и страдания посторонних. Не чуждая насмешливости, ярости, безжалостности и злорадства, его надменная фраза то и дело переворачивается самоиронией, театральное высокомерие и напор сменяются растерянностью и поражением. Хваленая агрессивность разбойника-Эдуарда мало того, что вызывающе беззащитна, но часто только для того и нужна, чтобы вовремя оттенить, подчеркнуть то неожиданно заботливое внимание, которое уделяет он вроде бы и обруганным, и осмеянным тысячу раз подробностям и персонажам. Многие начинающие бестии пытались подражать «хулигану» в Лимонове, но никто из них и близко не смог полюбить так, как он - в этом смысле и та самая, знаменитая гей-сцена с черным бандитом Крисом из «Эдички», за которую его много лет будут осуждать разнообразные свиномордии, есть прежде всего отрывок, удивительный своей нежностью и подлинной эмоцией, а совсем не пощечина общественному вкусу. Теперь, когда эротические пассажи Лимонова выглядят прежде всего трогательно и старомодно, хорошо видно, что автор их волнуется, а не эпатирует, не издевается, но - любит.
Вместе с тем, Эдуарда Вениаминовича часто обвиняют в подростковой радикальности его писательского характера, в том, что проза его - вопиюще пубертатная, так и оставшаяся в тинэйджерском стремлении погромче хлопнуть дверями, помахать ножичком, назло обывателю то вспомнить Гитлера, то посочувствовать педофилам и манькам-убийцам, то помечтать о расстрелах и египетских казнях на голову власти, буржуазии и неверной подруге. Возможно. Не буду упорствовать, доказывая, что все эти нарочитые ужасы говорят скорее об интеллигентной непорочности лимоновского протагониста, нежели о склонностях несовершеннолетнего рецидивиста. Что подлинная душевная незрелость свойственна скорее какому-нибудь провинциальному литературному льву, в твидовом пиджаке и с трубкой, велеречиво рассуждающему в эфире прогрессивного радио о том, что «лимоновцев надо сажать, сажать». Пусть его, каждый ведь судит в меру ума, Богом данного. Важнее другое: за внешним радикализмом отдельных сентенций, за подростковым порывом схватить автомат и бежать хоть в тайгу, хоть в пустыню никто не увидел в сочинениях Лимонова удивительной взрослости его эстетического строя, взрослости синтаксиса, композиции, литературных приемов. В лучших его текстах практически нет лишних слов, нет пустого манерничанья, нет той подражательной, невыносимой второсортности, что свойственна подавляющему большинству среднеинтеллигентных русских литераторов. Откройте роман какого-нибудь горе-лауреата Букеровской премии, дайте себе труд ознакомиться хоть с тремя-четырьмя абзацами, написанными кем-то из тех, кого хвалит критика и кто составляет «литературный процесс». Везде будет одно и то же: карликовые прусты, набоковы и джойсы семенящими шажками побегут к вам, обдавая вас запахом многочисленных метафор, торопливо складывая к вашим ногам все, что им так дорого - сны, зеркала, двойников etc. Сверху эта куча будет придавлена придаточными предложениями, и попробуйте только загавкать, что вам не нравится десятой свежести модернизм. Живо попадете в неинтеллигентные люди, а то и в тоталитарные большевики. Вот эта джойсятина с гарниром из вареного набокова и есть самый настоящий литературный пубертат, следствие катастрофической невзрослости тех, кто берется запузыривать свой тонкий высокодуховный внутренний мир в трехлитровые банки авангардных романов. У Лимонова же, напротив, с писательским возрастом все в порядке: сдержанная и трезвая аскетичность его письма намекает на то, что автор кое-что прожил, понял и отредактировал, прежде чем украсить собой русскую литературу.
Наконец, вещи его воодушевляют еще и потому, что с их помощью нам открывается вид на не открытые до него родной речью пейзажи. Благодаря Лимонову оживают прописанные отныне в России люди и образы, которых до него никто из здешних романистов не видел, не переводил на наши деньги и не уносил с собой в памяти. Мелкие гангстеры давно вычищенной Джулиани 42-й улицы, выпавшие из времени эмигранты, проститутки, панк-клубы, где недоросли с ирокезами и зелеными волосами топчутся невдалеке от Андрея Вознесенского, зловещие углы Алфавитного города, Адовой кухни и Бауэри, само потустороннее обаяние воспетого Скорсезе и Лу Ридом Нью-Йорка 1970-х - теперь все это пестрое, пылкое и неугомонное хозяйство существует в том же словесном ряду, в том же невидимом мире, где по соседству прячутся и трактир с Мармеладовым, и гимназия с Передоновым, и подмосковная дачка с мамлеевскими шатунами, и приговское Беляево, и ерофеевская электричка, и холинский барак.
Именно Лимонов сделал Манхэттен частью всемирной литературной России - после него уже можно было, приезжая туда, не только выведывать неизвестное, но и узнавать свое.