Глава 4 Нравственный облик советского человека

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 4

Нравственный облик советского человека

Жажда комфорта и право на достойное существование. Любовь к родине и советский патриотизм. Идеалы и ценности советского человека. Советский характер.

Понять нравственный облик советского человека возможно лишь в том случае, если отдать себе отчет, что он выкован в условиях активной несвободы, то есть в особом мире, совершенно непохожем на мир начала XX века в России или на мир современных демократических государств. В этом мире сохранить человеческую душу чрезвычайно трудная задача, которую советский человек разрешил.

В результате в советской России существует две нравственности: официальная и тайная. Официальная социалистическая нравственность содержит в себе установки власти, которые она считает обязательными для советского гражданина; на словах и чрезвычайно громко она признается всеми. Она является чистейшей фикцией и внутренне почти целиком отвергается всем населением советской державы. Однако эта фикция, как, впрочем, и всякая фикция, не проходит бесследно для отвергающего ее человеческого сознания, но давит на душу беспрерывно.

Впрочем, в одном естественном пункте официальная нравственность принимается населением, и в высшей степени интересно посмотреть, что же это За пункт? Рассуждения советского человека протекают по такой, приблизительно, схеме: «Конечно, все что нам рассказывают, — это ложь и должно быть отвергнуто как вздор, весь этот социалистический гуманизм и Павлик Морозов. Но вот партийное агитаторы говорят: нельзя жить только для себя, нужно служить чему-то другому. Тут они правы. Конечно, не тому, чему они сами кланяются, а другому, но без служения нельзя».

Было бы величайшей ошибкой полагать, что идеей служения русский народ обязан большевикам. Просто тут ранний большевизм перекликается с исконной русской традицией. Эта потребность служения у лучших комсомольцев была в свое время очень сильно выражена. Они ошиблись в выборе ценности, и в этом их трагедия. Когда они рвали с коммунизмом, разрыв этот был у них радикален: отвергалось все. Но идея служения осталась.

«Надо служить рад ее» — это одна заповедь советской неофициальной нравственности. «Надо любить людей и относится к ним по-человечески» — другая заповедь. Заповеди эти могут не исполняться и в огромном большинстве случаев не исполняются. Но они признаются и признаются не на показ, а в силу непоколебимого внутреннего убеждения.

В связи с этим культ героев российской государственности — Суворова, Кутузова, Александра Невского, Богдана Хмельницкого — мало говорит уму и сердцу советского человека. Задуман был этот культ как могучее пропагандное средство. Важно было советскую власть представить как продолжательницу российской имперской традиции. Замысел дал осечку. Советский человек уважает этих героев, но сердцем он тянется к другому, и подражать он хотел бы не им.

Зато образы революционеров год от году становятся ближе и дороже советскому человеку. Декабристы, Герцен, Софья Перовская, Желябов перекликаются с заветными его чувствами. Образы этих людей, светлые для советского человека, зовут к борьбе против тирании. Советский человек подставляет на место царского самодержавия — коммунистическую диктатуру, а на место героев и мучеников революции — себя.

С этой точки зрения совершенно неважно, имеет ли народ дело с подлинными образами революционных деятелей, или с их стилизацией. Образы эти приобрели огромную динамическую силу и мобилизованы на дело российского освобождения. Их слова и дела призывают к борьбе. Сталин затем и канонизировал Суворова, Кутузова, Нахимова, чтобы идее социальной правды и человечности противопоставить идею великой империи. Советский человек не особенно пленился этой идеей. Но идее социальной правды он остался верен и по-новому свежо и сильно осознал ее как идею подлинной человечности. И, конечно, образы русских революционеров, которым готов отдать свое сердце советский человек, далеки от соответствия оригиналам, а функциональная их нагрузка создана потребностями эпохи. Но факт возрождения революционных симпатий остается несомненным и значение его трудно преувеличить.

Очень характерно для советского человека презрение к внешней нравственности, то есть к тому, что общепризнано, к нормам, принципам, правилам поведения. Советский человек действует так, как будто ему первому в мире приходится решать нравственные вопросы за собственный страх и риск и от случая к случаю. Черта эта имеет свое положительное значение, а также и несомненные опасности. Но надо думать, что она преходящая.

Видеть в этом проявлении, лишенном всяких формальных определений нравственности, выражение особенностей русской души нет никаких оснований. Причины этого явления просты и ясны.

Проявление подлинной нравственности в Советском Союзе есть нарушение норм, ибо советское государство противно нравственности. И это нарушение норм совершается непрерывно в огромных размерах. Закрыть во время глаза, сделать незаконную поблажку, пустить в ход «липу», опоздать или поспешить, предупредить, забыть, замолвить слово, дать адресок, применить одну из миллионов форм блата, просто рискнуть, и подчас многим, чтобы спасти другого от несчастья, — таковы бесчисленные проявления дружбы, человеколюбия, просто человеческого участия. Без этих проявлений жизнь в СССР стала бы невозможна.

Конечно, проявлений эгоизма, подсиживания, даже предательства (впрочем, чаще вполне вынужденного) в СССР сколько угодно. Это очень понятно: это соответствует дурным инстинктам человека и это всячески поощряется властью. Но вот добрые проявления человеческого сердца никем не поощряются и не могут принести советскому гражданину никаких выгод, зато влекут за собой самые тягостные последствия. И тем не менее эти проявления совершаются беспрерывно. Вспомним, что мы говорили о непрерывном преодолении страха в советской стране.

Нигде нравственные акты не свободны более, чем в современной России; нигде их природа не является более чистой, т. е. более свободной от влияния посторонних мотивов: корысти, лицемерия, одобрения или неодобрения общественного мнения и т. п.

Эта беспримесность нравственных мотивов советского человека кладет на его нравственный облик особый отпечаток. Он, собственно, следует не принципам. Ибо принцип расцветает в атмосфере права, а не бесправия. В концлагерной жизни (ибо вся Россия не что иное, как концлагерь) действует не принцип, а сердечный порыв. Поэтому для советского человека совесть — единственный источник его морали. Советское право советский человек презирает, ибо ясно видит его безнравственную природу. Не слишком высоко ставит он и нормы внешней нравственности: что прикажете делать с заповедью «не укради», если не воровать (у государства) значит погибнуть? Но зато, когда заговорит сердце, тогда нормой от голоса совести не отделаешься. Ибо норма — одно, а чрезвычайный случай — другое, а под солнцем сталинской конституции жизнь состоит из чрезвычайных случаев, и чтобы помочь человеку по-настоящему, нужно и себя подвергнуть немалому риску и не одну норму нарушить. В лабиринте запутаннейших отношений в Советском Союзе норма не светит, а чадит. И человек в каждом отдельном случае обращается к собственной совести.

Советский человек не боится греха и совершает его чрезвычайно легко. Это совершенно естественно: в условиях активной несвободы слишком усердное воздержание от греха неизбежно и быстро приводит к физической гибели. Но греху советский человек не служит. Злое он творит без наслаждения грехом. Он просто не чувствует своей вины, вернее слишком легко оправдывает ее тем, что поведение его вынужденное. Оно и в самом деле в огромном большинстве случаев определяется необходимостью спасения живота. Советскому человеку приходится выбирать не между грехом и воздержанием от него, но между грехом и гибелью или, по крайней мере, весьма ощутимым приближением к ней.

Зато добро советский человек творит без мысли о заслуге, просто по влечению сердца. И он часто творит его. Советская жизнь дает ему для этого огромное количество поводов, которые отсутствуют в налаженной и комфортабельной жизни Запада. Зато она и грозит ему бедами и несчастиями за каждое доброе дело. И он пренебрегает этими угрозами с такой легкостью, которая едва понятна для западного человека.

При этом советский человек не просто творит доброе дело, он творит его с большим мастерством. Он проявляет изумительную чуткость к чужой потребности и всегда индивидуализирует свое доброе дело. Он не облегчает себе задачи, не отмахивается от tfee наиболее для себя легким жестом благожелательности, он любит разрешить трудную задачу, он равняется по чужой беде, а не по своему удобству.

Для него доброе дело отнюдь не предмет морального комфорта, оно существует не для него, а для того, кто в нем нуждается.

Рассказывают, что зимой 1945-46 года советские солдаты снабжали немецкие семьи, с которыми они были в приятельских отношениях, дровами и углем. На своих горбах таскали они топливо, сразу определив, в чем больше всего нуждаются страдающие от холода немцы.

Нравственный мир советского человека примитивен. (Мы говорим о большинстве; люди большой моральной одаренности и чуткости встречаются в Советском Союзе ничуть не реже, чем в других странах, но ведь большинства они нигде не составляют.) Иногда кажется, что у советского человека вообще нет никакого морального кодекса, а руководствуется он в своем поведении вдохновением: сегодня так, а завтра совсем иначе. Но он не нигилист. Природу нравственности он ощущает свежо и сильно.

Любопытно, что советский человек лишен психологии завоевателя. Стоит только сравнить победителя француза или немца с русским, чтобы в глаза бросилась огромная разница. Те горды победой, смотрят на занятие страны, как на добычу, благодарны своей власти за военную славу и возможность поживиться за чужой счет.

Эти чувства советская власть хотела вызвать и у своих солдат, но без всякого успеха. Конечно, советский солдат далеко не образец гражданской добродетели и отнюдь не прочь поживиться трофеями. Он же и отощал свыше меры на сталинских харчах и родные у него в колхозе не сыты. Но даже набезобразничав, он же потом ворчит на начальство: «Бот безобразие какое: дисциплины мало. А начальство, чем бы смотреть, само теми же делами занимается. Непорядок…» Сам, может, грабил и насиловал, а потом жаль: «Как на нас смотреть будут? Начальство у нас не туда глядит».

Присоединение Прибалтики русского солдата не обрадовало, империалистических чувств не пробудило. Доминирующие чувства — жалость и сочувствие к местному населению. И глубокий реализм; «Эх, и жили они без нас, да вот мы протянули им руку помощи…» Уничтожающая ирония по отношению к большевистской фикции соединяется с полной свободой от шовинизма: его нет и следа. Но и виновным себя перед балтийцами солдат не чувствует и совесть его спокойна: «наше дело маленькое, а нас разве спрашивают, кабы наша воля…» Относительно будущего страны он не строит себе никаких иллюзий: «узнают они нашу светлую жизнь» — говорит он без тени злорадства. И ему по-настоящему грустно при мысли, что сталинщина уже не ограничивается пределами России. В эстонцах и латышах он видит товарищей по несчастью и немедленно включает их в число соотечественников. Такая аннексия, конечно, ничего общего с империалистической идеологией не имеет.

Советский Союз — страна, где ежедневно и ежечасно совершаются в молчании героические дела. Совершаются не помпезными героями, а рядовыми людьми. Обойти эти дела, говоря о нравственном облике советского человека, невозможно.

Вот типичная драма советской семьи: муж едет «на Курильские острова». За катастрофой иногда следует развод, продиктованный часто требованиями самосохранения. Иногда дело не ограничивается разводом: в газетах появляются письма, в которых жена отрекается от мужа, дети — от отца. Кто знает советские условия, тот не посмеет бросить камень в жену и детей.

Но вот другие примеры: ни жена, ни дети не отрекаются, хотя это грозит им самыми тяжелыми последствиями. И жена, бросив комнату в столице (комната в столице — мечта миллионов!), едет в глушь ссылки и там в ближайшей к концлагерю деревеньке хоронит себя на многие годы. Статистики фактов женского самоотвержения нет в Советском Союзе, но кое-что о них все же известно. Или жена, связанная детьми, остается дома, воспитывает детей и шлет посылки мужу; чего это ей стоит, знает только она. Такой брак стоит тысяч буржуазных благополучных браков, и их в России немало.

Вообще запечатлеть дружбу и любовь героическим поступком или многолетним героическим поведением поводов в СССР совершенно достаточно. Многие от этих поводов, конечно, бегут, но поразительно велико число людей, которые даже не думают о бегстве. Бытового героизма во всех слоях населения современной России реченька бездонная…

Служение ценности для советского человека понятие совершенно бесспорное. Но как обстоит дело с выбором этих ценностей?

Тут беспрерывно совершаются огромные ошибки. Не будем говорить о героизме Чапаевых, повторенном красными партизанами периода немецкой оккупации или о героизме лучшей части комсомола, проявленном во время первой пятилетки. Эта последняя ошибка, едва ли когда-нибудь повторится.

В этике у советского человека нет осознанного руководящего принципа. Он творит от случая к случаю, повинуясь довольно прихотливым требованиям своей совести. Совесть — муза его нравственного поведения, и если она помогает ему подчас создавать шедевры, то нередко оставляет его на положении беспризорного. Это отнюдь не связано с вечными свойствами русской души. Ведь в нравственном отношении современный русский человек предоставлен самому себе; единственное воспитание, которое он получает, — за редчайшим исключением, — воспитание сталинское, то есть безнравственное; быта в России нет, он разрушен до основания, быть нравственным в СССР значит в глазах власти быть преступником. И то, что советский народ не превратился и, по-видимому, не превратится в народ моральных уродов — одно из величайших чудес нашего времени.

С эстетикой дело обстоит совсем плохо. Одолевает безвкусица. Это даже не совсем понятно: русская история показывает наличие у русского народа иногда очень большого вкуса. И теперь еще не умерли в СССР традиции великого искусства. Но советского человека тянет к Есенину, в нем много дешевой сентиментальности. Однако это в области художественного восприятия, а отнюдь не в жизни.

Под сознательным хамством и внешней грубостью в глубине советской души живет лирическая нежность, правда, выражаемая нередко в сентиментальных и пошлых формах. Едва ли есть еще одна страна в мире, в которой так любили бы поэзию. Не только молодежь, но и взрослые, вполне умудренные опытом советской жизни, если не пишут, то очень охотно читают и переписывают стихи, часто плохие, но это — другой вопрос. Потребность советского человека в лирике, несомненно, свидетельствует о его интравертированности. Впрочем, воздержимся от каких-либо выводов по этому поводу. Лирика же военных лет это явление, едва понятное в своей неожиданной нежности.

Едва ли какой нибудь другой народ способен создать подобную военную лирику. Во всяком случае ни у одного из них ничего подобного нет. Не бранная слава, не подвиги, не ненависть к врагу, не опьянение битвой составляют содержание русской военной лирики. И, конечно, упоминание о Сталине прозвучало бы в этих стихах, как кощунство. Но «и в холодной землянке тепло» (эту «Землянку» с восторгом пела вся Россия) не от забот партии и великого Сталина, а лишь от мысли о глазах далекой возлюбленной. Боец хочет верить, что он не погибнет, а спасет его сила любви, с которой ждет его любимая девушка.

И разве не удивительно, что именно один из сталинских активистов — Констатин Симонов — автор нежнейших стихов о мистической силе женской любви? Его сознательность побудила его написать «русский вопрос». Его подсознание (в разрешенный, о, конечно, только в разрешенный момент!) подарило ему, вероятно неожиданно для него самого, решительное утверждение сверхприродной силы любви: «ожиданием своим ты спасла меня»… Ведь не мудростью сталинского руководства, не превосходством Советской армии над фашистскими захватчиками, не совершенством советского строя, а только ожиданием, тем ожиданием любящего человеческого сердца, которое есть непрестанная безмолвная молитва о спасении любимого…

Очень интересен и сложен тот психологический комплекс советского человека, в который входит его любовь к комфорту. Комфорта он не знает, но тянется к нему чрезвычайно. Сама эта тяга представляет собой загадку. Предметы комфорта имеют над его душой неодолимую власть. Самое представление о комфорте у советского человека своеобразно. Часы, патефон, велосипед — это в его глазах предметы комфорта. Чтобы приобрести их, он способен на настоящие жертвы. Велосипед — предмет гордости владельца и зависти знакомых — будет висеть в его комнате на стене (больше поместить его негде) и владелец будет им только редко, по выходным дням, пользоваться. Очарование этого до последней степени условного комфорта заключается в его резком контрасте с привычной нищетой. Во время войны с Финляндией впечатление, произведенное линией Maннергейма, было ничтожным по сравнению с впечатлением от финского комфорта. Часы! Пылесосы! Электрические печи! Шерстяное белье! Обувь! А какой краской покрыты двери! «Я нарочно соскоблил немного и привез». Не было конца перечислению предметов, поразивших воображение именно своим назначением служить удобству человека. «Как удобно и как просто. Живут же люди!» Знакомство с миром неслыханного комфорта затронуло особенно болезненную струну в душе советского человека, нанесло ему новую жестокую травму. Замечательно, что интересовали его преимущественно предметы массового комфорта («Очень просто и у нас могли бы производить!»), все исключительное в этой области нисколько его не интересовало.

Эта тяга к комфорту, кажется нам, объясняется не только беспросветной нуждой, которой так много в Советском Союзе. Она есть своеобразно траксформированное утверждение человеческого достоинства. Она есть священное убеждение в том, что человек не имеет права жить нищим, потому что он царь природы, и весь мир ему на потребу. Предметы комфорта в его глазах — символы зажиточной, достойной человека жизни. Он остро переживает унизительность нищеты и, протягивая руку к комфорту, видит в нем не столько материальное удобство, сколько спасение от унижения.

Что тяга к комфорту не есть элементарная жажда обогащения, подтверждается еще и тем, что комфорт воспринимается не как личная, а как национальная проблема. Личные потребности немедленно связываются с общими. — «Наладить бы массовое производство… для народа необходимо. И стоило бы пустяки…» Только в порядке массового производства и дешевого сбыта и можно разрешить проблему комфорта, а не посредством рвачества и всеобщей свалки. Это советский человек (по крайней мере теоретически) превосходно понимает.

О том же говорит и то обстоятельство, что с жаждой комфорта у советского человека сочетается удивительная свобода от власти вещей. Он легко отрешается от своего достояния; было бы только ради чего. Он презирает, не безусловно, но с определенной точки зрения, и эти самые вещи: «барахло». Обозначить как барахло он может и золото и бриллианты: «погиб человек из-за барахла», с оттенком неодобрения к погибшему. Еще больше он презирает людей, рабствующих вещам, находящихся у вещей в безусловном подчинении: «барахольщики». Слово это — одно из самых презрительных в современном русском языке.

Обобщая отношение советского человека к комфорту, кажется, можно сказать, что он признает комфорт за очень большую ценность, может быть за большую, чем следовало бы, бессознательно чуя в комфорте средство утверждения достоинства человека. Проблема комфорта, с его точки зрения, может быть разрешена только в национальном масштабе и обязательно должна быть разрешена. Но эта ценность, однако, отнюдь не величайшая и при столкновении с ценностью более высокого порядка, должна быть принесена в жертву ей без малейшего колебания.

Другой не менее сложный и не менее характерный нравственный комплекс советского человека — это его любовь к родине.

Анализ этого чувства чрезвычайно осложняется тем, что оно в значительной степени входит в сферу показной сознательности, что оно эксплуатируется сталинской властью, а потому стимулируется ею. Оно является составным элементом не только реального, но и фиктивного советского человека. Иными словами, каждый советский гражданин обязан быть патриотом и обязан демонстрировать свою привязанность ко всему комплексу идей, составляющих понятие «советской родины», начиная от уважения к Александру Невскому и Суворову и кончая горячей любовью к партии, правительству и лично великому Сталину. В патриотизме советского человека элементы фикций сплетены с элементами совершенно реальной любви к совершенно реальной родине и отделить одно от другого отнюдь не легко, тем более, что нередко весьма громогласно выражая свои патриотические чувства, он и сам толком не знает, где кончается его искренность и начинается ложь перед властью и, главное, перед самим собой.

Для активиста исповедуемый им советский патриотизм есть, прежде всего, средство самообмана и самооправдания; для сознательного же врага советской власти его любовь к родине зачастую Должна расцениваться как патриотизм российский, вполне антисоветский по содержанию.

Средний советский человек находится между Этими двумя полюсами. Патриотизм его, в своей основе просто российский, обременен большим или меньшим количеством «советских» элементов. Отношение отдельных людей к отдельным идеям, объединенным в комплексе «советской родины» вполне индивидуально и имеет бесконечное количество вариаций.

Используя «советские» элементы комплекса — любовь к советским песенкам, советскому спорту, отдельным героям Советского Союза (получившим свои отличия не за стахановские рекорды, а за подвиги в Отечественной войне), к московскому метро или Художественному театру (с прицепкой имени Горького), — партия весьма успешно обыгрывает любовь советского человека к своей родине и народу, облекая ее в ризы советского патриотизма и приклеивая к ней вполне фиктивную любовь к делу Ленина-Сталина, строительству коммунизма и даже к органам государственной безопасности.

Большую роль здесь играет лелеемая в комплексе советского патриотизма гордость различными достижениями, в которой советскому человеку предлагается компенсация его рабского и униженного положения. Власть предлагает ему гордиться тем, что это якобы он совершил великую революцию, он построил мощную промышленность, он освоил Сибирь и север, он создал сильнейшую в мире армию, он добился победы над Германией… Советский человек прекрасно знает, что великая революция принесла ему рабство, что мощная промышленность не в состоянии снабдить его лишней парой штанов, что освоение необжитых районов стоило миллионов жизней, что сильнейшая в мире армия лишь орудие порабощения, что победа в Отечественной войне «лезет ему, как говорится, боком». Достижения советской власти стоили ему, однако, таких трудов и жертв, что он не допускает даже мысли о том, что они вообще никому не нужны. Отречься от них значило бы для него окончательно обессмыслить и свое собственное существование. И он гордится якобы «своими» достижениями, оправдывая хотя в какой-то мере перед самим собой свое участие в них.

И в тоталитарном государстве он продолжает чувствовать себя сыном великого народа, призванного совершить великие дела. И даже признавая, что какой нибудь Беломорско-Балтийский канал в сущности совершенно бесполезное сооружение, он все же гордится тем, что русские люди сумели прокопать его, пусть даже в качестве зэков, и пусть даже ценой тысяч и тысяч жизней.

Вероятно, каждый москвич отлично знает, как строилось московское метро и более или менее ясно понимает, что эта роскошь России не по карману. И все-таки он гордится тем, что под его городом проложена эта подземная дорога. Он с удовольствием прохаживается по ее роскошным станциям и гонит от себя мысль, что для того, чтобы не опоздать на работу, ему было бы достаточно простой железобетонной коробки, а средства истраченные на порфир и мрамор могли бы пойти на жилищное строительство и избавить от необходимости ютиться с женой и тещей в одной комнате.

Советский человек знает, что вместо Норильского медно-никелевого комбината можно было бы построить добрый десяток текстильных фабрик… и гордится тем, что только Советский Союз имеет мощные металлургические предприятия за полярным кругом. Материально никакой никель не в состоянии компенсировать пары. штанов, но психологически такая компенсация вполне возможна. Гордость советскими достижениями и есть эта компенсация.

В период немецкой оккупации легко было наблюдать, как миллионы советских людей, ненавидящих большевизм и в своей среде открыто его осуждающих, защищали советские достижения перед лицом не только иностранцев, но и старых русских эмигрантов. Защищали не потому, что они совершены под мудрым водительством партии, правительства и лично товарища Сталина, но потому, что они совершены силами русского народа и должны, следовательно, свидетельствовать, что это великий народ.

Советский патриотизм в своей основе не что иное, как российский патриотизм, изуродованный элементами компенсации собственного рабства у советской системы. Самый факт патриотизма свидетельствует поэтому не только о том, что в современной России жива и сильна природная любовь человека к родине. Он свидетельствует еще, что этот человек чувствует себя глубоко оскорбленным и униженным активной несвободой, что он с Этим не примирился и не примирится никогда. И если он вынужден идти по пути ложной компенсации, то самый этот путь говорит, что ему есть что компенсировать, что он тянется к предложенному ему суррогату только потому, что полноценный патриотизм остается для него недостижимой мечтой.

Фикция цветущей советской родины и животворного советского патриотизма при таких условиях перестает быть голой фикцией. Она превращается в идеал, к которому тянется измученная душа советского народа. О, он прекрасно знает, этот несчастнейший в мире народ, что Советский Союз вовсе не прекрасная, вовсе не свободная, вовсе не богатая и вовсе не счастливая страна! Но когда он поет «Широка страна моя родная» — он горячо желает, чтобы человек дышал в ней действительно вольно. Утверждаемая лишь в качестве подлой и пошлой фикции свобода преображается в его душе в свободу чаемую, в тот самый идеал свободы, ради которого стоит жить и благодаря которому дышать становится и в самом деле хоть немножко вольнее.

Политически советский патриотизм до сих пор оказывал сталинизму ценные услуги. Но нравственно он означает как раз конец сталинщины. Любовь к родине и желание видеть ее свободной, богатой и счастливой есть величайшая святыня в сердце советского человека. Именно в его патриотизме таятся его идеалы и его подлинное знание о подлинной свободе, подлинном счастье и своем нравственном долге по отношению к ним.

Два основных стремления определяют собой, таким образом, духовный характер советского человека: воля к достойной жизни (выражающаяся обычно в виде жажды комфорта) и желание служить родине (принимающее часто уродливый облик советского патриотизма). Именно эти стремления диктуют ему его идеалы и определяют его иерархию ценностей.

Действительного воплощения эти идеалы в условиях сталинского властвования не имеют и иметь не могут. Сталинизм стремится, однако, их эксплуатировать и делает это в форме целесообразных фикций. Советский человек отлично знает, что счастливая и зажиточная жизнь — это фикция. Но фикция эта выражает его идеал. Он хотел бы, чтобы жизнь действительно стала и зажиточной и счастливой. Так же хорошо знает он цену гарантий солнечной Сталинской конституции. Но и эта фикция есть для него мечта и задание: он горячо желает пользоваться действительной свободой.

Мир мифов и фикций в известной своей части есть мир идеалов и ценностей советского человека. Он не может быть реализован в системе сталинского властвования. Он — мир мечты, непереходимой пропастью отделенный от жизненной действительности. Но тянется человек к своей мечте. И, распевая бравурный мотивчик о дружбе трех танкистов, «экипажа машины боевой», даже сексот, только что написавший донос об антисоветском выпаде своего «Друга», мысленно тянется к дружбе, вовсе не сталинской и вовсе не социалистической. А в пошловатой песенке «Катюша» советский человек воспевает не охрану сталинских границ, а святыню женской любви и верности… И охотно поет советский человек советские песенки, выбирая из них элементы собственной мечты и наслаждаясь именно этими элементами.

Изложенное выше дает возможность сделать грубый набросок его эмпирического характера.

Специфические условия существования помогают возникновению и закреплению некоторых черт, свойственных всем советским людям, независимо от того, к какому слою советского общества они принадлежат. Эти черты, прежде всего:

1) Разрыв между внешним поведением и внутренними переживаниями. Между первым и вторым нет соответствия. Первое часто бывает нарочито подчеркнутым. Вторые — тщательно скрываются. В искусстве скрывать свои подлинные чувства советские люди достигают настоящей виртуозности.

2) Разрыв между обществом и личностью. Интимная жизнь в Советском Союзе стремится оторваться от общественной. Внешне советский человек самый экстравертированный в мире, внутренне — самый интравертированный.

3) Советский человек живет под вечным страхом, страхом, который часто достигает предельной силы и который совершенно обоснован. Страх этот глубоко деформирует личность. Советский человек — это человек, деформированный страхом. Но одной деформацией личности дело не ограничивается. В самых недостанных глубинах ее рождается протест против активной несвободы сталинского строя, и зреют силы, непредвиденные сталинской системой воздействия на психику. Истерзанный страхом советский человек непрерывно эгог страх преодолевает.

4) Психология советского человека это психология зависимости и унижения. Крайняя степень зависимости есть результат всемогущества государства, которое относится к гражданину как к средству для достижения своих целей. Государство — монопольный собственник на все средства производства и оно же — монопольный работодатель. Гражданину не предоставлено никаких прав. В числе других сотен тысяч или миллионов он может быть в плановом порядке уморен голодной смертью. Его бесправие — абсолютно; никакой защиты у него нет, и он очень хорошо понимает это.

Унижение его — безгранично. За малейшее проявление заботы о своих естественнейших и неотложнейших нуждах или нуждах семьи его осыпают оскорбительными наименованиями: рвач, лодырь, лет ун, пр огульщик, бра код ел, чуждый элемент и пр. За малейший неверный шаг в области идеологии он оказывается низкопоклонником перед иностранщиной, гнилым буржуазным объективистом, предельщиком, безродным космополитом, двурушником, а то и врагом народа. Его бьют смертным боем на допросах в МГБ, от него требуют оговоров себя и множества своих знакомых, его осыпают неслыханными оскорблениями. От него требуют лицемерного выражения преданности режиму и вождю и шумных восторгов перед теми порядками, от которых он страдает. Государство грубо вмешивается в его интимную жизнь. Он чувствует себя червем, который ежеминутно и без всякого повода может быть растоптан железной пятой власти.

5) Его психология есть в то же время психология нищеты. Быть вечно полураздетым, полуобутым, полуголодным, видеть полураздетой, полуобутой, полуголодной свою семью, вечно — дома, на службе, в очереди — думать о том, как бы извернуться, где бы достать лишний кусок. Знать, что без блата не обойтись, что блат — единственное спасение, и что блат несет риск нового страшного унижения. Быть больным и встретить грубый отказ в медицинской помощи и угрозу привлечь к ответственности за симуляцию. Все это — ежедневная трагедия миллионов людей.

6) Советский человек не потерял чувства собственного достоинства. Но оно жестоко оскорблено в нем и потому извращено. Оно поэтому проявляется иногда в неожиданных и странных формах. Иногда, например, оно выражается в отчаянных усилиях выполнить и перевыполнить заведомо невыполнимый план, — «чтобы доказать власти*,»; что доказать? бедняга и сам толком не знает. «Пусть видят каков я есть человек!» И ломает себе хребет, чтобы «доказать».

С этим чувством оскорбленного достоинства связана у советского человека психология обиды. Речь идет не о конкретной обиде: незаконно оштрафовали, не дали путевки в дом отдыха, снизили расценки… Нет, это та вечная, ядовитая обида, в основе которой лежит правильное или неправильное ощущение своей неполноценности. В этой обиде патология советской действительности, и этой патологии много, очень много в Советском Союзе.

С обидой этого типа связано сосредоточение внимания на самом себе, болезненный эгоцентризм. Эгоцентризм этот естественно влечет за собой неприязнь ко всему человеческому роду. Он должен бьш бы оказаться крайне губительным для альтруистических чувств.

7) Удивительным образом эгоцентризм этот оказывается поверхностным. Под ним (и это еще раз подтверждает нашу мысль о «благом подсознании») скрывается неугасимый инстинкт человеколюбия, щедрости, гостеприимства. Как выразилась одна умирающая от голода женщина, делясь тарелкой болтушки: «инстинкт гостеприимства должен умереть последним». По многократным свидетельствам немецких военнопленных, русский народ добр и человеколюбив. Немцам помогали охотно и много, уделяя помощь из своего голодного пайка и не помня страшного зла. Некоторые из них вернулись из советского плена преображенными. Это — мало кем замеченная, но тем не менее величайшая моральная победа, одержанная русским человеколюбием.

8) Что в советском человеке много подозрительности, цинизма и неверия в «высокое и прекрасное», это как нельзя более естествен