Введение

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Введение

Источники знания о советской действительности. Методологические предпосылки нашей работы. Аксиологический метод.

Эпоха Сталина столь близкое прошлое, что для изучения ее, наряду с привычным историку письменным материалом, можно обратиться к живым свидетелям. Делая это в ходе работы над очерками, мы, разумеется, отдавали себе отчет в субъективности всякого очевидца. К счастью, однако, в конце сороковых и начале пятидесятых годов, когда вырабатывались основные концепции очерков, мы были окружены не только живыми свидетелями тогда еще даже не прошлой эпохи. В своем исследовании мы могли опираться и на анализ предметов материальной культуры, на язык того времени, на фольклор, на различные документы и акты, на личные письма и иные записи личного и делового характера, словом на целый ряд источников, данные которых, — если они получены в результате методологически правильной их обработки, — научно бесспорны.

Сравнение данных этих источников с тем, что рассказывают о советской жизни официальные публикации, сразу же позволяет с полной очевидностью установить в последних факт систематической и целеустремленной фальсификации.

Уже предметы материальной культуры Советского Союза, особенно если сравнить их с аналогичными изделиями дореволюционной России или современной Европы, без труда позволяют установить, что высказывания советских авторов о качестве, стиле, цене и всех прочих свойствах советских товаров рисуют их куда более распространенными, более дешевыми и более удобными в употреблении, чем они есть. Постоянные, гипнотизирующие читателя повторения советской печати о «бурном росте благосостояния широких трудящихся масс» и о «счастливой и зажиточной жизни» в СССР оказываются в прямом и совершенно очевидном противоречии с данными, получаемыми из непосредственного изучения первоисточника — самих предметов благосостояния. Факт и, что еще важнее, чрезвычайное постоянство, хочется сказать «настойчивость» этого противоречия, исключающая в нем элемент случайности, будучи однажды установленным, становится в силу своей бесспорной научной достоверности, методологическим критерием для оценки советских высказываний об СССР, по меньшей мере в области быта и техники.

К аналогичным выводам приводят исследователя и наблюдения за развитием языка сталинского периода. Значение таких слов как «агитировать», «добровольно», «законность» в советском словоупотреблении совершенно ясно показывает, что мы имеем дело с миром иных понятий, чем дореволюционная Россия или современная Европа, а следовательно и с миром иной действительности. Сравнение же семантического содержания многих выражений и оборотов в бытовом и официальном советском языке подтверждает со своей стороны то, что дает и сравнение предметов материальной культуры с их описанием у советских авторов: в СССР существуют два мира — мир действительный и мир кажущийся, мир подлинной советской действительности и мир ее официального описания.

Нетрудно раскрыть ту же самую закономерность в соотношении данных мемуарной литературы, и прямого наблюдения, с одной стороны, и описаний советской действительности, сделанных по заданию партии и правительства — с другой. Изучение достаточно богатого мемуарного материала, наблюдение за поведением советских людей и непредвзятый опрос их с несомненностью показывают, что советские люди вовсе не таковы, какими они описываются, что между образом преданного советскому строю, бодрого, жизнерадостного и готового пожертвовать собой во имя коммунистических идеалов положительного героя советской литературы и действительными убеждениями и поведением советского гражданина дистанция огромного размера и совершенно определенного характера.

Разрыв между советской действительностью и официальным описанием ее очевиден из сравнительного рассмотрения любых источников. Будучи последовательно проведенным, это сравнение дает безусловное основание для определения, когда и каким образом описание искажает действительность. И если в создаваемых по воле советской власти источниках действительность отражается как бы в кривом зеркале, то сравнение этого отображения с отражением, пусть даже неполным, но полученным из независящих от этой воли источников, позволяет определить «радиус кривизны» этого «зеркала», т. е. найти методический ключ для оценки и использования также и кривого изображения.

Различение между миром советской действительности и его описанием большевиками есть фундаментальная методологическая предпосылка, а анализ взаимоотношения между тем и другим — важнейшая задача исследования, отдающего себе отчет в источниках добываемых знаний. Пренебрежение этим анализом делает невозможной четкую отработку основных понятий, характеризующих природу сталинской власти, влечет исследователя по пути неосновательного доверия к коммунистической фразеологии и приводит лишь к наукообразному оформлению ходячих мнений-мифов, коренящихся в неуменьи осознать принципиальные отличия сталинизма от других политических явлений как прошлого, так и современности и в неосознанной уверенности в том, что, так или иначе, жизнь в Советском Союзе сводится к комбинациям элементов прежней русской и современной европейской жизни.

Думается, что именно этой уверенностью объясняется пренебрежение многих авторов как систематической критикой источников, так и выработкой терминологии. Термины «социализм», «коммунизм», «класс», «демократия», «прогресс», «реформы», «советский», «русский» и многие другие употребляются в самых фантастических сочетаниях и смешиваются самым неожиданным образом. В советском словоупотреблении, напротив, они используются с большой точностью, хоть далеко не всегда в согласии с их словарным значением. Последовательное и систематическое изучение партийной терминологии и фразеологии и раскрытие на ее основе характерных особенностей советской жизни, несомненно, должно рассматриваться, как одна из важнейших предпосылок и существеннейших задач исследования.

Как в создании собственной терминологии, так и в анализе наиболее характерных для современной литературы терминологических промахов и перемешиваний понятий мы, разумеется, не могли пойти дальше самых элементарных основ. Но даже и этих основ оказалось достаточно, чтобы установить по меньшей мере, чем сталинизм не является, и сделать несколько дальнейших методологических выводов, которыми мы также воспользовались в нашей работе. Остановимся лишь на нескольких методологически наиболее поучительных заблуждениях.

Прежде всего, здесь проявляется некритическое стремление оценивать формы выражения/ духовной жизни сталинского периода точно так жё, как царской России или любой другой некоммунистической страны. Авторы, совершающие эту ошибку, естественно оказываются в плену многочисленных и легко доступных официальных источников и не склонны особенно проверять их на базе других, несравненно более бедных и трудно доступных. Они не видят принципиальной разницы между сведениями, публикуемыми в какой-нибудь английской или немецкой газете и утверждениями советской печати.

Вопрос о происхождении и значении ясно видимого из сравнения источников несоотвествия советской действительности ее описанию не стоит перед этой категорией исследователей. Официальные утверждения партии и правительства принимаются ими на веру, а если разрыв между словом и делом в СССР и не проходит для них вполне незамеченным, то поправки к советским источникам вносятся лишь от случая к случаю, в порядке методологически непродуманных оговорок. Соотношение между реальными отношениями страны и власти и описанием этих взаимоотношений самой властью, предполагается ими аналогичным тому, которое имеет место в системе европейской культуры. Основная черта советского строя, разрыв между «базисом» и «надстройкой», между отраженной в предметах материальной культуры, языке, деловых документах и свидетельствах очевидцев действительностью и ее изображением в коммунистической теории и пропаганде представляется им явлением несущественным и не достойным специального анализа. В результате мысль их оказывается не в состоянии выпутаться из лабиринта коммунистических мифов и фикций и пускается в безнадежное странствование по нему, не различая «самого демократического в мире строя» ни от демократии, ни от диктатуры, а «бурного роста благосостояния широких трудящихся масс» от «трудностей роста» и нищеты совершенно явной и несомненной.

Культуру, аналогичную европейской, по молчаливому убеждению этой категории исследователей, следует объяснять, пользуясь европейской терминологией, сталинизм рассматривать как «демократизм особого типа», как «радикальное социальное реформаторство» или как «государственный капитализм»; изменения в хозяйственной и социальной жизни, как «прогресс» или «эволюцию», а советских людей как поставленных в несколько измененные социально-политические условия датчан или голландцев. Всё, происходящее в СССР, при таком подходе рисуется как попытка реформировать огромную страну, создать в ней мощную промышленность или по-новому подвести народ к участию в государственной жизни.

Смешение понятий «большевизм», «коммунизм», «демократизм», «социализм», «советская власть», «государственный капитализм», «социальное реформаторство» есть, нам кажется, однако, не только плод излишнего доверия к источникам и печального терминологического заблуждения. Он прежде всего результат некритической веры в существование неких неизменных социально-политических положений, выражаемых понятиями неизменно сохраняющими один и тот же смысл. Работы этого типа грешат против основного методологического требования современного историзма: мерить каждое историческое явление его собственной мерой и выражать его по возможности в его собственных понятиях. Признание безусловного своеобразия сталинской эпохи, стремление понять основные ее отличия от любых других явлений прошлого и современности и выработка способной выразить это своеобразие терминологии суть безусловные требования научного исследования советской действительности.

Против этого требования грешат, однако, не только те, кто, идя по пути своего рода «вульгарного социологизма» смешивают сталинизм с радикальным социальным реформаторством. Непростительна и ошибка других авторов, которые, независимо от их уменья обращаться с источниками, впадают в «вульгарный историзм» и рассматривают советский период как прямолинейное развитие русской истории, а сталинизм как естественное порождение русского духа.

Авторы этого типа обычно строят свои книги на историческом материале. Вместе с тем особенности советской эпохи ими отнюдь не улавливаются, а понятия «СССР», «Россия», «советский», «коммунистический», «русский» употребляются чуть ли не как однозначные.

Это смешение понятий, как, впрочем, и только что рассмотренное, есть результат не только пренебрежения к критике источников и недостаточного внимания к терминологии, но прежде всего увлечения категорией сходства в описании социально-исторических явлений. В основе концепций, порождаемых этим увлечением, лежит предположение, будто настоящее полностью детерминировано прошлым, но не всем прошлым, а лишь отдельными его элементами. Определение этих элементов производится на основании сравнения прошлого с настоящим и выделения из того и другого сходных явлений, которые, именно в силу этого сходства, и принимаются за характерные и существенные. Масштабом исторической значимости при таком подходе становится степень сходства. Сходные явления расцениваются как основные и первичные, несходные отбрасываются как вторичные и несущественные. Внимание приковывается к элементам сходства, оно как бы заворожено категорией сходства. При анализе любого явления или события, такой исследователь прежде всего принимается в историческом материале выискивать сходные явления и события и, если ему (что почти всегда случается) удается обнаружить те или иные элементы сходства, поспешно объявляет их характернейшими чертами, если не первого, то уж, во всяком случае, второго по времени явления. Несходное отбрасьшается при этом прочь, как несущественное.

Не научный анализ, а предвзятая вера в то, что советская власть есть продукт российского исторического развития и ничего больше, мешает исследователю усмотреть глубокий перелом, внесенный в Россию Октябрьским переворотом и то сопротивление, на которое наткнулась в ней коммунистическая идея.

Между тем, как раз это сопротивление, этот конфликт между большевизмом и Россией (понимая здесь под словом «Россия» геополитическое, этническое и духовное месторазвитие большевизма) есть, однако, совершенно очевидный факт, который легко усмотреть из любых источников нашего знания о любом периоде советской действительности. При Сталине он обозначался как «обострение классовой борьбы». Усмотрение его есть безусловно необходимая методологическая предпосылка, а анализ характера, форм и тенденций его развития — необходимейшая и, вероятно, важнейшая задача исследования.

Еще одной фундаментальной методологической ошибкой в изучении советской действительности является убеждение в том, что строительство коммунизма в СССР есть социально-политический эксперимент, смелая попытка создания новых, более совершенных форм человеческого общежития, от которых КПСС, в случае окончательной неудачи, способна отказаться.

Взгляд на коммунистическое строительство как на эксперимент, отождествление коммунизма с социальным экспериментаторством в основе своей свободно от методологических ошибок, рассмотренных нами выше. Оно не только не считает период советской власти прямолинейным развитием процесса русской истории, но отчетливо видит противоборство, в котором партийное руководство находится с российской стихией. Именно из факта этого противоборства оно склонно, однако, сделать вывод о неизбежной неудаче «эксперимента», о постоянном отступлении власти перед желаниями народа и требованиями жизни и, следовательно, об «эволюции», «конвергенции» и возвращении страны в русло «нормального развития».

Убеждение в том, что строительство коммунизма в СССР есть лишь грандиозный эксперимент, отнюдь не всегда закрывает исследователю глаза на конфликт сталинизма с его месторазвитием и на важнейшие противоречия между словом и делом в практике советской власти. Оно вовсе не обязательно влечет за собою убеждение в ценности реформ, произведенных коммунистами в России, и отнюдь не берет на веру все достижения, о которых они заявляют. Но оно полностью сливается с разобранными выше направлениями в другом фундаментальном предположении: в непоколебимой уверенности, что коммунисты суть люди доброй воли, желающие осчастливить человечество, и что именно поэтому они будут рано или поздно вынуждены отказаться от своего неудавшегося эксперимента.

Направленность коммунизма к добру, особенно в сталинской его редакции, не есть, однако, нечто само собой разумеющееся. Оно не явствует ни из коммунистической теории, утверждающей производный характер нравственных ценностей, ни из практических мероприятий советской власти. И, независимо от субъективных стремлений и чувств отдельных членов коммунистических партий, объективная устремленность коммунизма к добру должна быть взята под методологическое сомнение. Отказ от предположения, что деятельность Сталина имела своей конечной целью усовершенствование и счастье людей, есть, с нашей точки зрения, непременное методологическое требование объективной оценки сталинского периода русской истории, a возможные ответы на вопрос «что же тогда было этой целью?» могут лечь в основу гипотез, плодотворность которых должна быть проверена исследовательской практикой.

Разумеется, изучение советской действительности отличается от занятий классической историей. Даже и сейчас, выпуская наш очерк вторым изданием, мы отчетливо сознаем, что описываем неизжитую еще эпоху, которая и сегодня еще может быть объектом непосредственного наблюдения и полем приложения методических приемов наук, занимающихся исследованием современной социальной действительности. Только крайняя ограниченность наших технических и материальных возможностей не позволила нам воспользоваться многими плодотворными и точными, но сложными и дорогостоящими методами современной социологии и психологии, превосходно разработанными приемами выборочного изучения (sampling) и анализа примеров (case study), прибегнуть к методам статистического анализа (кстати могущего дать очень много в изучении как раз фиктивной стороны советской жизни) и проверить наши построения при помощи психологического эксперимента. Тем более добросовестно мы старались придерживаться требований критического анализа материала и в полной мере применять сравнительный метод в том виде, в каком он разработан в современной исторической науке.

Мы не стремились установить в наших очерках, когда именно началась так называемая «эпоха культа», и когда она кончилась. Рубежи исторических периодов условны. Ставя себе задачу описать феномен сталинизма, мы ясно отдавали себе отчет, что многие стороны этого явления можно найти уже у Маркса и Энгельса. Но их можно найти и сейчас. Они сказываются и сегодня в каждом мероприятии советской власти и в каждой реакции советского народа. Они будут сказываться еще долго, и, оценивая то или иное явление окружающей его жизни, русский человек еще долго будет пользоваться как своеобразным масштабом определениями «как при Сталине» или «не как при Сталине». Не все, но многое из сказанного здесь относится еще к настоящему, и наше описание, сделанное для первого издания еще при жизни Сталина, мы решились оставить в настоящем времени, не смущаясь тем, что четырехчленная формула «Маркс — Энгельс — Ленин — Сталин» ныне снова стала трехчленной.

Тем не менее дух историософской интерпретации — признание неповторимой специфичности изучаемого культурно-исторического феномена и его принципиальной отличности от любого другого — положен в основу нашей работы. Необходимые же для этой интерпретации специальные понятия и термины мы стремились выработать на основе категорий смысла, цели и ценности и отношения к ним главных исторических деятелей эпохи, советской власти и советского народа.

Важнейшими для нас оказались понятия «мифа» и «фикции», раскрытие которых мы сочли необходимым произвести в первом же нашем очерке, поместив его, даже в нарушение классической строгости, прежде очерка о советском языке. В дальнейшем изложении нам понадобились еще специфические понятия «активной несвободы», «сознательности» и «стратегического мышления» для характеристики душевной жизни советского человека и понятия «руководящей верхушки», «советской знати», «актива» и «антисоветского элемента» или «внутренней эмиграции» в описании социальной структуры сталинского времени. В основном мы старались пользоваться советской терминологией, используя, понятно, не только экзотерический официальный, но и скрытый эзотерический смысл употребляемых слов и выражений, составляющий как раз характерную особенность советского словоупотребления.

Методологическое своеобразие наших очерков лежит, как нам кажется, в рассмотрении явлений духовного и душевного порядка, прежде всего, в их соотнесенности с теми или иными ценностями, в применении того, что можно было бы назвать «аксиологическим методом». Анализ природы сталинизма с точки зрения его отношения к ценностям составляет методологический фундамент предлагаемого труда. И если можно говорить здесь об определенном направлении мысли, его, соответственно этому, можно назвать «аксиологическим».