Глава 2 Мышление советского человека
Глава 2
Мышление советского человека
Принцип партийности и партийный заказ. Стратегичность мышления советского человека. Автогенные и гетерогенные элементы его творческого акта.
Весьма действенным фактором в образовании сознательности советского человека является навязанный ему условиями жизни и коммунистической теорией тип мышления, который мы хотели бы назвать «стратегическим». Этот, принципиально рассудочный, принципиально прикладной тип мышления сводит человеческую мысль на степень средства для достижения всегда конкретных и всегда временных целей и вносит свою немалую лепту в сужение и без того сдавленного активной несвободой советского сознания. Он с самого начала был свойствен, прежде всего, самому большевизму и только вторично, рикошетом, главным образом в силу созданных большевиками условий, захватил советского человека.
Говоря о советских людях в плане анализа их мышления, мы отнюдь не имеем в виду тот тип людей, для которых мышление и открываемые им познавательные ценности составляют главный смысл жизни. Представители этого типа встречаются среди ныне живущих россиян не чаще и не реже, чем среди представителей любого другого народа в любую другую эпоху. Эти подвижники мысли, эти алчущие и жаждущие правды, которым только в Нагорной проповеди обетовано, что они будут насыщены, продолжают и сейчас свое великое дело.
Ибо человек познавательного склада не может не мыслить, как подлинный писатель не может не писать, как птица не может не петь весной.
Судьба таких людей подобна только судьбе религиозно одаренных граждан Советского Союза, двойственная им бескорыстная жажда истины не оставляет возможности самообмана. Они могут только механически проживать на территории СССР. Их путь один — внутренняя эмиграция. Некоторым из них удается устроить себе незаметное место в советской науке, в музее, в архиве, в лаборатории и работать над частными проблемами, заботливо обходя все принципиальное, все основное и главное, с отвращением позволяя активу гримировать себя под сочувствующих строительству коммунизма беспартийных товарищей.
Основной кадр советских ученых составляют уже другие, может быть, не менее одаренные, но не обуреваемые жаждой правды люди. Эти уже вступают на путь самообмана. Они усваивают себе необходимую «стратегичность мысли», приспосабливают свой творческий акт к задачам, которые ставят перед ними партия и правительство и только контрабандой протаскивают в своих работах наиболее дорогие для них, порой высокоценные, творческие идеи.
Двойственное отношение к истине и к возможности познания истины, столь характерное для первоначального марксизма, было в значительной мере искренним. Оно было несомо верой в то, что все ученые — лицемеры и обманщики, кроме коммунистических первоучителей Маркса и Энгельса. Противоречивость этой веры преодолевалась горячим чувством революционера. Но долго продолжаться она не могла и с необходимостью была преображена Лениным и Сталиным в механическое сосуществование двух начал; догматического, утверждающего незыблемую и несомненную истинность всего того, что будет угодно объявить истиной партии, правительству и лично тов. Сталину, и релятивистического, открыто формулируемого только для невыгодных коммунизму истин, но втайне действительного и для самих сталинцев.
Это второе начало называется «принципом партийности» и выражается известной формулировкой «идеология есть оружие в классовой борьбе» и столь важным в коммунистической теории «критерием практики», когда правильность той или иной мысли оценивается с точки зрения ее практического значения.
Характернейшей особенностью ленинского типа мышления была с самого начала партийность самого понятия истины. Сталинское же мышление служит не разысканию истины — ему с ней просто нечего делать — оно подчинено категории целесообразности, в интересах которой даже прямая ложь может быть объявлена истиной.
Такой тип мышления мы и называем условно стратегическим. Его задача — не исследование и анализ, а расчет. Оно уместно там, где истина вовсе не нужна. Им пользуется домашняя хозяйка, когда думает о том, что ей лучше купить к обеду, но им же пользуется генерал, разрабатывающий план сражения, дипломат, стремящийся к заключению выгодного договора, и школьник, ищущий способа надуть своего учителя.
Само собой разумеется, что эго стратегическое мышление есть мышление прикладное. Оно уместно только там, где мысль должна решать задачу практического характера и может претендовать лишь на нахождение наиболее выгодного решения, но отнюдь не на установление истины. Оно относительно (как и все прикладное), так как оно оперирует готовыми знаниями об истине, которую не оно открыло, и терпит провал, если эти знания оказываются не соответствующими действительности.
Склонность к стратегическому мышлению характерна уже для Маркса, написавшего, как известно, «Коммунистический манифест» за добрых десять лет до того, как ему стали ясны основные мысли «Капитала» и выдвинувшего «критерий практики» в качестве основного критерия истины вообще. Но не менее характерно и то, что именуя Маркса и Энгельса великими учеными и мыслителями, большевики всегда напирали на то, что Ленин был «величайшим стратегом». Поворот к сознательно стратегическому мышлению начался именно с него и неизменный провал всех его стратегических идей и прогнозов следует объяснять не слабостью его мысли (мысль его была сильной и людей убеждать он умел), а лишь тем, что он всегда исходил из ложных предпосылок, что его знания об истине были мнимыми знаниями. Скажем в скобках, что с людьми, неспособными пересмотреть свои убеждения даже там, где они явно вступают в противоречие с действительностью, да к тому же обуреваемыми еще и страстным желанием господствовать над жизнью, иначе и не бывает.
В условиях хотя бы относительной свободы отказ от ненужного чистого мышления в пользу стратегического приводит к обмелению истоков культуры и к обеднению мысли, постепенно забывающей целый ряд якобы ненужных навыков.
В условиях тоталитаризма он приводит к худшему, к созданию фиктивных псевдоистин, нужных только в качестве оружия в борьбе, только в качестве средства для уничтожения самого интереса к объективной истине. В результате наука в СССР переходит к планомерному творчеству фикций. В сталинском замысле прикладные науки должны были бы служить, в конечном счете, производству оружия, а чистые науки — производству фикций.
Фикции эти, какими бы нелепыми они ни казались со стороны, в действительности в высшей степени целесообразны, так как они служат определенной цели, а именно утверждению активной несвободы, как единственной возможной формы тотального властвования над миром. Они служат этой цели и непосредственно, и посредством обслуживания второстепенных, временных и всегда побочных целей, возникающих на пути сталинизма к мировому господству. Только поэтому существующие в настоящее время в Советском Союзе фикции преходящи. По миновании надобности они без церемонии выбрасываются и заменяются новыми. Ведь фикция — это ложь, в принудительном порядке выдаваемая за истину. По миновании надобности она объявляется лишь тем, чем она всегда и была, то есть ложью. Развенчание фикций, отслуживших свой срок, единственная форма, которой Сталин послужил истине. Но и это служение было вынуждено обстоятельствами.
В основе сталинского мышления лежит категория целесообразности. Но что такое целесообразность не вообще, а в ее конкретном проявлении? Каковы методы ее определения? Кто имеет право пользоваться этими методами? Кто имеет право определять, что ошибочно и что правильно?
Общий ответ на эти вопросы всем хорошо известен: целесообразно то, что служит делу Ленина-Сталина. Конкретные же ответы на зти вопросы с абсолютной гарантией их правильности может дать Сталин, и только он один. На нем, следовательно, лежит вся полнота ответственности за его собственное дело, а от помощников, от больших до самых малых, лежит только ответственность исполнителей. От этих исполнителей в виде полезного качества требуется иногда и мышление. Но мышление это должно быть партийным, то есть чисто стратегическим, должно решать только практические, поставленные властью задачи и решать их только в духе партии, правительства и лично тов. Сталина.
Нелепость и преступность этой точки зрения советский человек прекрасно понимает. Об этом свидетельствует ряд едких анекдотов о непогрешимости вождя. Но думать над этой темой дальше советский человек боигся и, понимая нелепость абсолютизации стратегического мышления (ибо стратегическое мышление грех не само по себе, а только в его абсолютизированном виде), он на практике предан этому греху и не смеет от него отречься. Мышление советского человека сформировалось под давлением сталинизма. Влияние сталинизма на мышление советского человека сильнее его влияния на чувства и волю. Именно на этом фронте борьбы за душу советского человека ему удалось достигнуть наибольших успехов.
Правда, советские ученые и теперь нередко пытаются уклониться от служения сталинскому идеалу науки. Борьба за научную мысль в СССР велась героическая и большой кровью, но тяга к знанию, столь характерная для русского народа до и в первые годы революции, довольно скоро была подменена тягой к квалификации.
Советский человек понимает, что квалификация нужна ему для того, чтобы удерживаться на поверхности столь бурного в СССР житейского моря. Но он понимает также (хоть, может быть, об этом и не думает), что мышление, руководимое понятием истины, опасно для советской власти. С этой опасностью борется власть, но с нею же из чистого инстинкта самосохранения борются и подвластные. «Размышление об истине, говорит советский человек, — да ведь оно опасно. Не мысли, завещал нам Бухарин. Толку все равно не будет, а обременишь себя разными уклонами, после и носись с ними». И советский человек решительным образом накладывает свое вето. Это вето тайно произносится в миллионах душ. Само это вето — преступление, ибо оно свидетельствует о факте возникновения «соблазна истиной», факте, который был бы ужасен для сталинской власти, если бы как раз с ним советский человек не справлялся куда проще и легче, чем с аналогичным ему и уже известным нам соблазном добром.
На службе, на производстве, в области науки и искусства мышление советского человека находится под мудрым руководством партии и правительства и вынуждено безотказно служить делу Ленин а-Сталина и оперировать фикциями. Дома оно состоит на службе у инстинкта самосохранения. Думать об истине для среднего советского человека, в лучшем случае, роскошь, может быть и в самом деле непозволительная, в худшем — очень часто, почти всегда — преступление.
Тип мышления советского человека нужно поэтому определить тоже как стратегический. И для него образцом является не умственная работа ученого, а умственная работа офицера генерального штаба. Жизнь ставит перед советским человеком не проблемы, а задачи, и правильность их решения оценивается не степенью соответствия их объективной истине, а практическим успехом. К объективной истине у советского человека сохранилось очень мало вкуса; зато практические задачи решать он — великий мастер, так как вынужден решать их множество в течение всей своей жизни.
Стратегическое мышление способно высоко оценить мысль «удачную», «правильную», что значит полезную для достижения цели. Стратегически ориентированный человек видит в мысли именно «оружие в борьбе», инструмент для достижения цели — и ничего больше. Он готов оценить и истину, если она может быть ему полезна, но для бесполезной истины у него нет ничего, кроме презрения.
Уже Ленин мыслил исключительно стратегически. Советский человек тоже мыслит, главным образом, стратегически. Значит ли это, что он ленинец?
На этот вопрос мы отвечаем «нет!» и отвечаем так потому, что если ленинский принцип партийности делает мышление стратегическим, то это вовсе не значит, что всякое стратегическое мышление направлено на ленинские цели. Бытийственное ядро как ленинского, так и сталинского большевизма лежит вовсе не в мышлении, а в воле, в той воле к тотальному властвованию, которой он одержим и которая одна только ставит ему цели и, следовательно, определяет содержание его мышления.
Стратегическое мышление есть мышление прикладное, мышление служебное, оно служит вне его самого лежащим целям, и критерий его лежит не в мысли, а в воле. Потому то и предлагаемые им решения обладают только относительной правильностью, то есть правильностью по отношению к извне поставленной цели. Они и должны быть только наиболее выгодны, наиболее правильны, наиболее верны по отношению к этой цели, отношение же их к истине всегда вторично.
Советский человек с его стратегическим мышлением был бы ленинцем и сталинцем в том случае, если бы он ставил себе ленинские и сталинские цели, то есть бескорыстно и искренне желал бы творить дело Ленина-Сталина. Но этого как раз нет. Стратегическое мышление советского человека поставлено на службу не Сталину, а стремлению выжить хотя бы и при Сталине, сохранить себя вопреки сталинщине.
Мышление советского человека служит ему как раз оружием в борьбе со сталинизмом. Будучи большевистским по форме, оно оказывается антибольшевистским по цели. Оно с успехом для его носителя разрешает задачи наиболее выгодного и безнаказанного нарушения советских законов, фальсификции отчетности, разбазаривания социалистической собственности. Оно используется советским человеком в основном для того, чтобы дать государству поменьше, а себе урвать побольше от скудных в условиях бурного роста благосостояния трудящихся житейских благ, до которых голодный советский человек чрезвычайно большой охотник.
Большинство советских людей живет, вынуждено жить, главным образом, личными интересами, так как служение свободно избранным ценностям в СССР невозможно. Указаниям партии и правительства оно подчиняется только постольку, поскольку это необходимо в интересах самосохранения. Мышление его до последней степени рационализировано и находится в тупике. Оно является стратегическим не по природе (история русской мысли свидетельствует скорее об обратном), а в результате трагических внешних условий, делающих чистое мышление не только бесполезным, но и опасным. Истина, добро, красота в условиях активной несвободы, ведь, постоянные источники соблазна послужить им.
Поведение советского человека, поскольку оно определяется его мышлением, есть поведение конъюнктурное. Оно есть поведение существа, в каждом своем движении вынужденного приспосабливаться к внешней, в большинстве случаев, враждебной ему стихии. Но, приспосабливаясь, это существо упорно не желает подчиняться. Оно выкручивается и вывертывается с поистине сверхчеловеческой ловкостью; оно внешне и внутренне приспосабливается, хитрит и юлит, обманывает и власть и себя самого, когда это кажется ему целесообразным, изобретает тысячи вечно новых, но и вечно тех же форм блата, туфты, очковтирательства, семейственности, халтуры и пр. и пр. и пр., ко не покоряется.
Да, конечно, сознательность как явное узаконенное лицемерие — это нехорошо. Да, приспосабливание своей внутренней жизни к этому лицемерию — тоже нехорошо. И мышление, употребляемое только для того, чтобы надуть власть, — нехорошо, и коррупция (не побоимся именно так назвать систему всеобщего воровства, перестраховки и надувательства) — нехорошо. Да, советский человек, особенно в своем мышлении, совершенно лишен принципиальности, он мыслит по целям и приспосабливается к конъюнктуре. Да, он нечестен даже с самим собой и собственными усилиями заполняет свое сознание мусором трансформированной сознательности.
Но, перечисляя пороки советского человека, не будем забывать каким режимом они ему привиты. Не будем забывать также, что они суть, прежде всего, защитная оболочка его упорно не сдающегося «я». И изучая его душевную жизнь, будем удивляться не тому, что он плох, а тому как он еще изумительно хорош, сколько честности, сколько правдивости и сколько подлинной человечности сумел он отстоять и (теперь это можно сказать уже с полной уверенностью) навсегда отстоять у бесчеловечной власти! Ведь, приспособившись к сталинизму и даже, если можно здесь употребить это слово, даже «сжившись» с ним, он не стал ни носителем, ни покорным рабом сталинской власти. В его душе хранится некая святыня, не позволяющая ему сделать это. Понять ее их того, что он говорит, обычно нельзя. Для этого надо идти глубже, надо погрузиться в полусознательные, иногда вполне бессознательные сферы его души, попытаться понять его эмоциональные и волевые импульсы и, в первую очередь, его творческий акт.
Творческий акт советского человека по заданию власти должен был бы носить тот же стратегический характер, что и его мышление. Ведь творить в какой бы то ни было области советский человек должен тоже не по собственному усмотрению, а лишь партийно, то есть выполняя «задания партии, правительства и лично великого Сталина».
Взять хотя бы художественную литературу. В самом деле: уже с 1934 года, с I съезда советских писателей, объявившего их «инженерами душ», в служебно-пропагандистской задаче литературно-художественного творчества, в заказе, предъявляемом советским мастерам пера, уточнены все стандарты. «Угодишь, — наградим, не угодишь, — мой меч — твоя голова с плеч!» В такой, примерно, фольклорной формуле выражается категоричность, с которой авторы обязаны следовать стандартам партийного заказа.
В творчестве советских людей (не только литературном) внимательный исследователь должен поэтому особенно резко различать два плана: план заказанного автору и план субъективно авторского, не подвергнувшегося непосредственному искажению заказом, собственно творческого.
Истоки этого второго плана следует искать: субъективно — в неотменимом стремлении человека к подлинному, не фиктивному самоутверждению и самораскрытию; объективно — в изначальной внутренней свободе творческого акта. Искать этой свободы, вопреки и в обход партийного заказа, естественно для каждого творца так же, как естественно человеку, которому приказали все время ходить на цыпочках, ступать все же на полную ступню, когда надсмотрщики отворачиваются.
Совершенно очевидно, что подавляющее большинство тем и их интерпретаций, навязываемых в качестве творческих объектов советскому писателю, внутренне чужды последнему, инородны его таланту и вносятся в его творчество как гетерогенные ему элементы.
Гетерогенна и чужда в советской литературе тема счастливой и зажиточной жизни, радости и энтузиазма социалистического труда, потому что творческие впечатления писателя фиксируют лишь нищету, усталость и отчаяние; враждебна ему героика предательства, потому что этой героики он органически, а стало быть и творчески, ощутить не может; враждебна вообще обязательность воспевания фикций, потому что, будучи по самой своей природе не художественным вымыслом, а политическим лицемерием, эти фикции не образуют и не могут образовать «поэтической» (по выражению Белинского) действительности — естественного объекта художественного творчества.
«Поэтической», автогенной его творческому акту остается для художника лишь та действительность, в которой принудительные коэффициенты партийного осмысления и обобщения вынесены за скобки творчества. Подлинное, без партийно-пропагандного грима, кипение жизни; страдания, страсти и чаяния людей, не переосмысленная партийно любовь, не подгоняемая искусственно мечта о счастье — словом, всё, что как объект творческих ощущений в соединении с творческим «я» художника, только и может быть гармонически претворенным в художестве.
Десять лет спустя после смерти Сталина, когда творчество советских людей получит известный выход в «Самиздате», в переписывании и передаче из рук в руки отброшенных партийной цензурой художественных произведений, неизвестный поэт напишет:
«Лакирую действительность —
Исправляю стихи.
Перечесть удивительно:
И смирны и тихи,
И не только покорны
Всем законам страны, —
Соответствуют норме!
Расписанью верны!..
Чтоб дорога прямая
Привела их к рублю,
Я им руки ломаю,
Я им ноги рублю.
Выдаю с головою,
Лакирую и лгу.
Все же кое-что скрою,
Кое-что сберегу.
Самых сильных и бравых
Никому не отдам.
Я еще без поправок
Эту книгу издам!»
Появление в издательстве «Посев» в 1970 году произведений Анатолия Кузнецова и Виктора Некрасова без цензурных поправок чрезвычайно характерно.
Лишенный возможности выбора творческого объекта в целом, советский писатель, тем не менее, стремится отбирать мозаичные элементы созвучного ему автогенного в чужеродном ассортименте творческих заготовок партийного заказа. Именно этим объясняется, что во многих советских романах, повестях и поэмах, среди бледных композиций заказанного, встречаются фрагменты подлинного мастерства. Именно в этом направлении осуществляются подневольным художником робкие поиски творческой свободы.
Отталкивание от гетерогенного (часто совершенно неосознанное) есть основное творческое сопротивление советского человека активной несвободе. Оно выражается либо в полном молчании (внутренняя эмиграция), либо в весьма интересных, нередко сложных приемах обхода партийного задания, совершенно стихийно возникающих не только в литературе, но во всех решительно областях человеческого творчества.
Один из не частых, но показательных приемов такого обхода — выбор автором темы прошлого. Автор в таких случаях, нарушая основной параграф партийной инструкции («тема современности — важнейшая тема советской литературы»), знает, что ему неизбежно придется фальсифицировать историю, но предпочитает подрумянивание минувших былей облыгиванию настоящего: подрумянивать приходится все же сравнительно немногое, остальное оказывается возможным сохранить в системе художественной правды. Как пример, назовем два романа К. Федина — «Первые радости» и «Необыкновенное лето». Федин загримировал в «стопроцентных сталинцев» персонажи революционеров (Кирилл, Рагозин), облик же артиста Пастухова, например, местами дан вовсе без грима, как и целая галерея других, не центральных по замыслу и совсем не обескровленных «методом» образов.
Более обычным является прием гетерогенного обрамления темы, по природе своей автогенной, творческой. Таков, например, рассказ К. Паустовского «Шиповник». Девушка, только что окончившая техникум, едет на лесопосадки. Всходя на пароход, она думает только о суховеях, от которых придется «закрывать собственным телом» молодые деревца, об «угрюмом начальнике в черной куртке» и тому подобных обязательных вещах. Приехав на место, яростно сажает в солончаки акации, пока не прилетает к ней летчик, встреченный ею на пароходе во время пути. Вот история о том, как девушка с этим летчиком познакомилась, как вместе сходили они на берег и любовались зарослями шиповника по сторонам прибрежной тропы и составляет творческое содержание рассказика. В лесопосадочную рамку это творческое вставлено совершенно условно, без всякой с нею внутренней связи: девушка с таким же успехом могла бы окончить техникум по животноводству и заниматься внедрением передовых методов повышения удоя. Замаскированная шаблоном оправы вставка написана зато правдиво и хорошо.
Столь четкое разграничение заказанного, гетерогенного, и творческого, автогенного таланту автора практически, однако, встречается не часто; подлинно свое, подлинно художественное представлено обычно незначительными оазисами в унылой пустыне предписанного автору целого.
Нередко, тем не менее, эти оазисы суть подлинно живые оазисы, освежающие хоть частично и окружающую пустыню. Совершенно понятно, что каждый автор (и каждый читатель) отдыхают душой, вступая в них, и ищут в них творческой и художественной компенсации фальши создаваемого и воспринимаемого целого. Очень часто они более или менее сознательно допускаемые властью более или менее безобидные отдушины. Вышеприведенные примеры относятся именно к этой категории.
Но иногда эти отдушины, подлинная жизнь души и подлинное творчество оказываются пригодньгми и для эксплуатации их властью. Тогда они санкционируются сверху и открывают перед творцом драгоценную для него возможность сближения автогенного с гетерогенным, творческого с заданным.
Основные темы современного советского творчества, в которых сближение или даже совпадение автогенного с гетерогенным осуществляется, это, прежде всего, темы патриотизма и мира.
Патриотизм советский отличен, разумеется, от патриотизма в его общепринятом понимании, но само ощущение родины, ее души, ее природы — элемент органический, автогенный для всех (и даже тоталитарного) видов осмысления патриотизма. Именно этим объясняется значительное количество подлинно творческого в советской поззии и советской прозе, вдохновленных патриотическим подъемом военных лет. В той же мере и желание мира не может не быть органическим для большинства советских людей, переживших ужасы последней войны, и если даже с коммунистической интерпретацией кампании мира они полностью не согласны, — страх перед новой войной остр и у власти, и у населения.
Темы патриотизма и мира позволяют циклам автогенного и гетерогенного совпадать, если не центрами, то сегментами настолько крупного размера, что читатель иной раз фальши партийного заказа не ощущает совсем. Тем сильнее его впечатление (тем сильнее, добавим в скобках, и запланированное пропагандное воздействие).
Стратегичность в значительной мере достигнутая советским человеком по предписанию власти в области рассудочных актов, немедленно покидает его, как только его деятельность начинает принимать активно творческий характер. Подлинное человеческое «я», выражающее себя в творчестве, остается у советского человека совершенно таким же, каким оно было до того, как он стал «советским».
Природа творческого акта и в условиях активной несвободы остается неизменной. И только в порядке надстройки возносится над ним фальшивый мир фикций. И только в порядке редкого исключения, редкой удачи удается советскому художнику преображение его в мир мечты, часто очень дешевой, слащаво-сентиментальной или бодряческой, примерами которой могут служить популярные песенки: «Катюша», «Широка страна моя родная», «Москва», «На закате ходит парень» и т. п.
Почему советские люди, особенно молодые, в общем охотно поют эти песенки, — проблема уже не творческого акта, а художественного восприятия и эстетического вкуса советского человека. Мы скажем кое-что об этом ниже.