Глава 1 Сталинский фикционализм и русский язык
Глава 1
Сталинский фикционализм и русский язык
Неологизмы, переосмысления и шаблоны. Тройное значение слов. Фиктивный и подлинный смысл партийного словоговорения.
Необычайная узость коммунистической псевдо-религии, её принципиальная ущербность с одной стороны, её целесообразная лицемерность с Другой, ведут к переосмыслению целого ряда понятий. Вместе с тем советская партийно-государственная практика вносит в жизнь немало как абстрактных идей и ценностей (часто псевдо-идей и псевдо-ценностей), так и совершенно конкретных предметов, нуждающихся порой в адекватном, а порой только в приблизительном и условном речевом оформлении. Целый ряд дальнейших понятий приобретает в атмосфере активной несвободы новую эмоциональную окраску, иной раз действительную, иной раз мнимую, а иной — и ту и другую вместе.
Поскольку все эти процессы протекают на материале живого великорусского языка, или соответственно на живых же языках других подвластных Сталину народов, сложившиеся до революции образы и смыслы тоже продолжают жить, беспорядочно переплетаясь с новыми, внесенными большевиками смыслами и образами. Слова приобретают двойное, тройное, а иногда и четверное значение.
Всё это вместе и составляет своеобразный «советский» язык, никому до конца не понятный и никем еще в этом аспекте не исследованный. Нам стоит на нем остановится, ибо дух сталинизма отражается в нем гораздо более стихийно, чем в официальной доктрине, как в кривом зеркале искажающей все, что оформяется ею.
Этот «советский язык» есть не что иное, как вызванное сталинизмом катастрофическое окостенение языка, окостенение, протекающее весьма сложными и кривыми путями.
Прежде всего, язык творится лишь отчасти сталинизмом. Его развитие есть результат взаимоотношения власть — подвластные, красной нитью проходящего через всю советскую жизнь.
Современный советский словарь (понимая здесь под ним лишь неологизмы и переосмысления) не есть поэтому только язык сталинских мифов и фикций. Он отражает разом как фиктивное содержание нового понятия, так и отношение к нему власти и подвластных, и его тайный, эзотерический смысл.
Кстати, количество собственно неологизмов, т. е. чистых новообразований в современном русском языке, не так уж велико, если не считать, разумеется, всевозможных сокращений. Те из новых слов, которые внесены народным словотворчеством, вроде авоськи, болельщика, вошебойки — обычно превосходны, отражая, главным образом, стихию советского быта. Насаждаемые сверху, такие, скажем, как абортарий, беседчик, затейник — значительно хуже, но относительно немногочисленны.
Гораздо распространеннее морфологические новообразования, главным образом, префиксальные, как безаварийность, безотказность, внеплановость, завышать — занижать и т. д. Они мало свойственны Духу русского языка и, может быть, как раз поэтому звучат определенно по-советски. Именно они отражают давление власти на население. Их источник — трескучий партийно-административный жаргон, до отказа насыщаемый столь характерными для советской власти элементами лозунгообразного приказа, основанного на фикции.
Мы не будем останавливаться на сокращениях, поток которых, кстати сказать, в последние годы значительно поиссяк. Многие из них, выступившие в свое время в подчеркнуто номинативной функции, остались затем не у дел. Например, буквенные сокращения типа ВСНХ, ГИХЛ, ЦЕКУБУ и т. д., отчасти и слоговые: ГлавГум, и прочие главки, Центроснаб, Наркомпочтель и др. в том же роде. Систематические переименования советских учреждений, несомненно, тоже сыграли здесь свою роль.
Немецкого типа склеивания, напротив, хоть и в значительной мере искусственно введены в русскую языковую систему, оказались весьма продуктивными — все эти колхозы, агитпункты, партбилеты, бесконечные образования с авио, — авто-, гос-, кож-, хоз-, в начале, главным образом, слова. Эта категория слов жизненна потому, что большинство из них обозначает новые совершенно реальные предметы, созданные большевиками и требующие точного словесного обозначения. Колхозы, агитпункты, госпоставки и хозрасчеты не фикции, а действительно новые предметы и отношения, не существовавшие до советской власти и существующие только в условиях социализма.
Любопытный перегиб в словотворчестве этого типа представляли собой, теперь уже прекратившиеся попытки обольшевичивания языка словами типа пролет-литература, индпошив, кожпальто, ячкаша и др.; поскольку эти неологизмы не отражали ни новых фиктивных, ни новых реальных понятий, они просуществовали недолго и умерли в младенчестве. Очищение от них языка произошло параллельно с отмиранием ранне-большевистской революционной идеологии и с переходом от мифов к фикциям.
Знаменитая «дискуссия о языке», проведенная по инициативе партии и объявившая войну разжигавшейся в двадцатые годы самой же партией враждебности к «литературности» речи и к «интеллигентности» фразеологии, с изумительной легкостью положила конец хаотическому словотворчеству первого периода революции, и в частности наплыву бесконечных вульгаризмов, особенно в языке молодежи и так называемой «молодежной литературы». Болтология (ленинское словечко!), буза, бузотёр, гаврилка, загнуть, заначить, засыпаться, хахаль, шухер и т. п. за редким исключением исчезают из языка.
С переходом от раннего большевизма к сталинскому его этапу, в результате сталинской революции сверху внимание власти переключилось со словотворчества на творчество речевых шаблонов, попытки революционизации языка уступили место всё усиливающемуся процессу его окостенения, созданию речевых шаблонов и трафаретов.
Положительный вклад большевизма в русский словарь в узком смысле этого слова, по сравнению с произведенными им социальными сдвигами, вовсе не велик. Появились новые понятия, реальные (колхоз, госпоставки), и фикционалистические (запланировать, проработать), некоторые из этих понятий обозначены новыми словами, но далеко не все и даже не большинство.
Словарь не отражает полностью советского духовного мира. Многие новые слова незначительны по своему содержанию; с другой стороны, многие из самых существенных сторон системы находят выражение в старых словах, правда, взятых в измененном значении. Советский язык никак нельзя сводить к словарю. Советский язык это русский язык, сравнительно мало обремененный неологизмами, но внутренне деформированный стихией активной несвободы.
Советский язык не свободен; это в нем главное. В изучении его надо исходить именно из этой его несвободы.
Основное направление давления, которое оказывается сталинизмом на язык, лежит вообще не в плане словотворчества, а в плане переосмысления уже наличествующих слов, причем переосмысление это означает по большей части перекрытие прежнего смысла новым, двойным смыслом: 1) экзотерическим, порой фикционалистическим, порой совершенно фиктивным и 2) эзотерическим, тайным, но действительным. Прежний смысл слова при этом не исчезает бесследно, но продолжает жить в виде драгоценного для пропаганды эмоционального обертона и не менее драгоценного источника ложного его понимания и оценки.
Замечательно, что для обозначения чистых фикций в сталинизме, за редчайшим исключением (вредительство, самокритика) нет новых слов. Фиктивное значение, как правило, приобретают старые слова, иногда вышедшие уже было из употребления, причем одновременно с этим фиктивным значением они приобретают еще и второй смысл. Эволюция таких терминов, как свобода, гуманность, прогресс, преданность, дружба, честь, могут служить здесь достаточно убедительными примерами.
Повторим еще раз: словотворчество в СССР бедно, и тот, кто захотел бы составить представление о русской революции путем изучения советских неологизмов достиг бы цели только для раннего его периода. Для выражения своих понятий большевики сталинской эпохи пользуются готовыми словами, а не создают новых. Такие выражения, как «морально-политическое единство советского народа», «животворный советский патриотизм», «низкопоклонство перед иностранщиной», «безродные космополиты, эти беспачпортные бродяги в человечестве» и множество подобных сами по себе не вызывают особой тревоги за судьбу русского языка. В своих формулировках, быстро становящихся речевыми штампами, сталинизм охотно пользуется словами с несколько даже устарелым колоритом: бдительность, двурушничество, доблесть и т. д.
В последнем периоде своего развития советский словарь вообще имеет тенденцию к сближению со словарем Союза Русского Народа и иногда даже перекликается с афишками Ростопчина: та же нарочитая вульгарная нерачительность, та же напыщенно-эмоциональная сусальность.
Переосмысление слов в интересах большевистского их употребления в основном идет по двум линиям. Во-первых, как мы уже упомянули, все понятия об идеалах и ценностях приобретают новое содержание. Во-вторых, целый ряд слов как бы наново осваивается и приобретает весьма характерный про- или антисоветский эмоциональный оборот.
Процесс переосмысления совершенно естественно начался вместе с зарождением марксизма, (слова свобода, демократия, диктатура, например, переосмыслены уже Энгельсом), но не закончен еще и сейчас. Он захватывает постепенно все слова, означающие ценности и идеалы, как положительные, так и отрицательные.
Такие понятия, как законность, мораль, долг, справедливость, постепенно втягиваются в процесс переосмысления. Вместе с большевизмом появляются революционная законность, классовая мораль, пролетарский долг и т. д. Это уже первый этап переосмысления. Ибо между законностью вообще (или формально, буржуазной законностью) и новой революционной законностью ложится непереходимая грань. Смысл, казалось бы исключаемый самим понятием законности прекрасно укладывается в понятие «законности революционной». И не только укладывается, но и заполняет его совершенно, изгоняя прежнее «буржуазное» понятие. Прямо противоположно всеобщему в наше время пониманию законности «революционная законность» оказалась тем самым, на основе чего возможно, скажем, двух подсудимых, обвиненных в совершенно одинаковых преступлениях, судить совершенно по-разному: одного — осудить, а другого, принимая во внимание его пролетарское происхождение, — оправдать.
Со временем, параллельно с отказом от классовой политики внутри СССР, определение «революционная» отпало и переосмысленное понятие «законности» стало означать уже законность вообще. Господствующая же в странах загнивающего капитализма «формалистическая буржуазная законность», не перестав быть относительным антиподом столь же относительной «революционной» или «пролетарской законности», естественно предстала как издевательство над священным человеческому сердцу понятием законности вообще. Таков примерно ход переосмысления понятия в плане позднейшего сталинского фикционализма. За этим планом, однако, скрывается, как мы уже хорошо знаем, реальный эзотерический план, определяющий второе, столь же эзотерическое и столь же реальное, содержание нового понятия. В этом плане законность для сталинизма тоже не произвол, но воля партии, (или воля Сталина), облаченная в законообразные формы постольку, поскольку партия сочла это необходимым.
Это значение переосмысления, разумеется, должно быть хорошо известно всем советским юристам, но тем не менее должно оставаться условно тайным, т. е. нигде не высказывается в обнаженной форме. Применение «законности», особенно во всяких «кампаниях по борьбе», целиком определяется именно эзотерическим содержанием переосмысленного понятия, в то время как употребление слова «законность» допустимо только в его фиктивном значении, эмоционально перекликающимся с первоначальным, формально «буржуазным» и формально же вытесненным из сознания советского человека. В порядке непременно и громко выражаемой фикции советская законность отнюдь не есть законообразно оформленный диктаторский произвол, но именно законность, во вполне первоначальном смысле слова, причем законность, имеющая место в самой прогрессивной стране в мире в условиях морально-политического единства советского народа и т. д. и т. д.
«Законность» в словоупотреблении сталинского времени, таким образом; 1) слово-сигнал к производству определенных действий, ничего не имеющих общего ни с первоначальным, ни с офикциона-лизированным значением того же слова; 2) слово-заклинание, стремящееся вызвать в воспринимающем его субъекте определенные, нужные сталинизму настроения и эмоции и, наконец, 3) слово-фальшивка, маскирующее подлинное положение вещей.
Второй вид переосмысления слов носит совершенно иной характер. Оно касается уже не содержания понятия, а его эмоциональной окраски.
На советском языке резолюции или приветствия, например, обязательно зачитываются; о работе с кем-нибудь непременно договариваются; дела, бумаги или нового сотрудника оформляют; какую-либо комиссию, учреждение, производственный процесс организуют или организовывают; вопрос или книгу прорабатывают. Почему, спрашивается, приветствие нужно именно зачитать, а не прочитать или огласить? Зачитать всегда значило, во-первых, начать процесс чтения («он сперва стеснялся, а потом зачитал уверенно и бойко»); во-вторых задержать у себя и не вернуть взятое для прочтения («приятель зачитал мою книгу»). Шаблон «зачитать», в плане чисто языковом в новом его употреблении, без всякой нужды вытесняет употребление обычных «прочитать», «огласить» и без нужды же увеличивает лексическую омонимию. Ведь прочитывающий или оглашающий резолюцию человек, это просто человек, пользующийся русским языком, мировоззрение его и политические убеждения в словах прочитать или огласить никак не отражаются. Если же он ту же резолюцию зачитывает, если он приемлет новый (пусть совершенно ненужный и неудачный, но новый советский) термин, он тем самым демонстрирует свою советскость, показывает, что он советский человек, что он друг советской власти и радостно поддерживает ее мероприятия. Словечко зачитать означает отнюдь не фикцию — люди зачитывают действительные документы, — но оно становится фикционалистическим, оно принимает в качестве обертона струю сталинского фикционализма. Человек, заменяющий им прежние выражения прочитать и огласить, зтой самой заменой активно проявляет свою несвободу, показывает, что исповедует веру в сталинские мифы и фикции.
Одновременно употребление выражений прочитать или (сохрани, Боже!) огласить резолюцию или постановление становится контрреволюционным: оно означает, что данный гражданин не желает употреблять советские выражения, что он держится за тот по внешности нейтральный и аполитичный, но по существу враждебный советскому строю язык, на котором говорили люди времен господства буржуазии, что он не советский человек, что он не признает, что советская власть поступает прекрасно, заменяя слово прочитать или огласить собственным словечком зачитать, что он, может быть, несогласен и с самой резолюцией, что он, следовательно, сомневается в правильности генеральной линии партии и т. д. и т. д. Употребление новых советских речевых шаблонов, становится, таким образом, демонстрацией преданности советскому строю; неупотребление — демонстрацией враждебности.
Поставленный перед такого рода выбором советский человек вообще, а член ВКП(б) в особенности, даже если он обладает развитым чувством языка и хорошей культурой речи, не колеблясь, принимает навязываемые ему шаблоны. Не стоит и говорить об употреблении, например, таких шаблонов, как оформить или организовать, вытесняющих целые группы разнородных по семантике слов.
Определение глубины и силы влияния активной несвободы на русский язык — дело будущих ученых. Это влияние, повторяем, составляет только один из факторов еще совершенно неизученного развития русского языка под советской властью. Но основное направление и формы этого влияния совершенно ясны уже и сейчас: некоторое обогащение словаря терминами, означающими новые явления и отношения, по большей части вполне конкретного порядка, изгнание ряда понятий, почему-либо ненужных большевизму (соблазн, грех и др.), переосмысление слое, означающих идеалы и ценности и, наконец, постепенное вытеснение из языка синонимических выражений, ограничение его семантики, введение все более жестких словесных шаблонов, свидетельствующих только о преданности говорящего советскому строю, в пределе — полная ликвидация речевой свободы.
Сталинизм, совершенно согласно своей природе, нуждается не в живых мыслях и чувствах, а лишь в предписанных выражениях мнимых мыслей и мнимых чувств, предписанных партией, правительством и лично тов. Сталиным. Джордж Оруэлл («1984») со свойственным ему пророческим дарованием говорит об упрощенном, обедненном, стандартизированном языке тоталитаризма. Именно предельное окостенение речи, превращение ее в набор готовых формулировок — основное направление влияния сталинизма на развитие языка. И если бы тот же самый язык не употреблялся одновременно и для выражения эзотерических стремлений сталинизма, он, конечно, очень скоро выродился бы в совершенно пустое словоговорение, в изречение никому не нужных заклинаний.
Для условного выражения действительных велений сталинизма, однако, вовсе не нужен богатый и точный язык, здесь вполне достаточно того же небольшого количества стандартных формул, приобретающих лишь новое значение.
Чрезвычайную важность приобретают в этом аспекте уже не слова, а внешние обстоятельства, когда, кем, как, в каком контексте, кому, в присутствии кого и т. д. изрекается данная формула. Смысл сказанного может резко меняться в зависимости от всех этих условий. Собственно партийный язык в какой-то мере снова сближается с синкретическим праязыком, означавшим одним словом, иногда одним звуком целый ряд различных понятий.
Нападки на современный советский русский язык, указания на то, что он засорен инострэнными словами, изуродован сокращениями, обезображен вульгаризмами, может быть, и верны, но поверхностны. Обвинять сталинизм в том, что он засорил или изуродовал русский язык то же, что плакать по прекрасным волосам отрубленной головы. Сталинизм не уродует и не засоряет язык — он его губит.
Ибо язык есть прежде всего форма бытия человеческого духа. Дух же дышит свободой. Заставляя язык рабствовать, превращая его в средство для сокрытия или искажения действительных чувств и мыслей, сталинизм не просто опустошает язык, не просто обедняет его синонимию и уродует его семантику, но убивает самую речевую субстанцию, подменяет язык заклинаниеобразными лексическими и фразеологическими шаблонами, речевым оформлением фикций.
Советский человек призывается к большевистской бдительности, к умению давать решительный отпор всяческим искривлениям, вражеским и вредительским выпадам или вылазкам. Он должен уметь выявить и разоблачить замаскировавшихся врагов народа, срывщиков социалистического труда. Он по-стахановски включается в ряды борцов за выполнение плана, мобилизует все силы или резервы на преодоление трудностей, ликвидацию узких мест и прорывов, изживание недостатков. Он внедряет ударные, скоростные методы в процесс производства, повышает производительность труда. Встречает с одушевлением или энтузиазмом постановления или решения партии и правительства. Добивается высоких показателей, рекордного перевыполнения плана, возможного только на основе мудрого руководства… и т. д. и т. д.
В пределе сталинизм нуждается вовсе не в языке, а в ясно очерченной системе речевых шаблонов. Шаблонизация языка, как средство шаблонизации мыслей и чувств, есть одно из характернейших проявлений сталинской редакции активной несвободы. Шаблонизация эта утверждается сверху вниз. Шаблоны создаются в Кремле и затем «спускаются на низы». Достаточно просмотреть советскую печать — центральные газеты, областные, районные, стенные — и процесс утверждения шаблона станет ясен.
Неудачное словотворчество, там, где оно не имеет политического, или, что в области языка практически одно и то же, фикционалистического значения, до сих пор с успехом выбрасывается из языка — на и лучшее доказательство тому, что русский язык еще жив и способен к сопротивлению. Такие перлы, как, скажем, загсироваться (расписаться в ЗАГСе), молнировать (послать телеграмму-молнию), бесхозный скот, жидкотекучий состав, крысонепроницаемость зданий не остаются в языке, так как не поддерживаются трафаретным императивом. А вот: актуальный, конкретно, конста(н)тировать, нагрузка, направление (канцелярская бумажка), разворот, чистка, увязка, учеба — все это укрепилось и повторяется с исключительной настойчивостью, совершенно вытесняя равноценные, но не шаблонизированные выражения.
Слово активный, например, именно потому, что оно имеет советский оттенок, вытесняет из языка не имеющие этого оттенка слова: деятельный, энергичный, предприимчивый, любознательный и т. д.
Вследствие назойливости и частоты употребления, эти фаворизируемые шаблоны постепенно теряют семантическую полноту и очерченность, стираются, как ходячая монета, и их выразительность стремится к нулю.
Язык не просто опустошается, он умирает. Слова — понятия, превращаются в слова-сигналы, слова-заклинания и слова-фальшивки. В семантической структуре созданных или (что чаще) переосмысленных слов появляется совершенно новая функция, отсутствующая в словах небольшевистских. Назовем эту функцию фикционалистической. Сталинизация языка не есть его засорение или уродование — оно есть его фикционализация. Сталинизм не просто портит русский язык, он мертвит его, превращая живые слова в бездушные обозначения, в безжизненные фальшивки. Сочувствующий, непартийный большевик, ударничество, вредительство, враг народа и т. д. и т. д. — легион условных обозначений, легион фикций, легион заведомо фальшивых понятий. За ними идут целые словосочетания, фразеологические обороты, тоже условного содержания. Тоже фальшивки, но не вполне мертвецы, потому что еще ничего, пожалуй, когда советский гражданин становится на трудовую вахту или включается в ряды борцов за выполнение плана, пожалуй, еще ничего, пока он мобилизует силы или резервы на преодоление трудностей, на ликвидацию узких мест и прорывов, изживание недостатков, пока он внедряет новаторские и скоростные методы, повышает производительность и обеспечивает выполнение государственного или партийного задания. Страшнее, когда его призывают к большевистской бдительности, к уменью давать решительный отпор всяческим искривлениям, вражеским и вредительским выпадам или вылазкам, страшнее, если он должен уметь выявить и разоблачить замаскировавшихся врагов нашего советского стpoя, наймитов империалистических разведок. И страшно, когда он взволнованно или с энтузиазмом встречает мудрые или исторические решения, с негодованием или возмущением или гневно протестует против реакционных происков, с воодушевлением становится в ряды борцов за мир, включается в движение патриотов или честных (простых) людей всего мира, укрепляет подлинную демократию, доблестно выступает в защиту свободы, прогресса, права, гуманности, героически жертвует собой во имя человечества, свободы, Родины.
Страшно, когда прогрессивными или передовыми именуются только взгляды, на данном этапе одобренные партией, правительством и лично тов. И. В. Сталиным, когда слово предательство или измена может употребляться только для обозначения ухода от коммунизма и никогда не наоборот, страшно, когда общественным мнением именуются нужные власти фикции, демократией — активная несвобода советских выборов, а добровольностью или свободой — готовность с лицемерным восторгом принять на себя дополнительные нагрузки, не ожидая приемов принудительного воздействия. Страшно, когда высокое и святое используется для вымогательства, когда слово не раскрывает, а прикрывает смысл…
Из высоких и светлых слов, означающих идеалы и ценности, сталинизм вынимает их душу и надевает их оболочку, как маску, прикрывающую часто вполне противоположный смысл. И неудивительно, что слова «добровольно» и «светлое будущее» советский человек нередко употребляет в насмешку. А о смысле прекрасных слов «добрая воля» никому и в голову не приходит задуматься.
Для некоторых процесс ограбления речи исчерпан. Для некоторых за ограблением слов последовало ограбление души. Можно встретить этих ограбленных в партийных кабинетах, можно видеть их составляющими доклады, можно видеть их пишущими статьи для «Правды» и «Коммуниста», можно читать сфабрикованные ими стихи, повести и романы, можно слышать их голоса с трибун конференций и съездов, с театральных подмостков и в радиопередачах. Из уст какого-нибудь парторга, говорящего, скажем, о подписке на заем очередной пятилетки, слов а-фальшивки мертвящим дождем сыплются на головы слушателей. Наиболее характерно здесь то, что докладчик сам совершенно не верит тому, что говорит. И знает, что слушатели это знают и сами не верят ему. И все же он, этот докладчик, смакует себе мертвые слова и торжествует. И думает при этом примерно следующее: «Знаю, мол, что вы мне не верите и понимаете, что я пустяки говорю. Но мне нужно от вас то-то и то-то и, видите: я отлично достигаю цели. Попробуйте-ка возразить, не согласиться, выразить сомнение, ну-ка!»
Фикция, выраженная на вполне соответствующем ей офикционализированном языке, становится сигналом к определенному поведению, своего рода раздражителем, вызывающим не понимание, а условный рефлекс.
Еще раз: если бы не эзотерический, тайный смысл, скрытый за внешней фальшивкой, советский язык очень скоро превратился бы в совершенно пустое слово говорение и вся речь нашего докладчика могла бы быть заменена краткой формулой: «Даешь 10 % заработка государству!» Советский язык нужен, однако, еще и потому, что на этом языке люди вынуждены договариваться также о деле, отнюдь не фиктивном и нередко вполне антигосударственном.
Настоящих знатоков большевистского языка, настоящих мастеров в его употреблении нужно искать поэтому не столько на митингах и в редакциях газет, сколько в кабинетах партийных работников. Ибо там люди не агитируют и не митингуют, а договариваются о серьезных и очень серьезных вещах при помощи именно стандартных, подчеркнуто грубоватых фраз (единственно оставшийся пролетаризм!), наполненных внешне очень выразительными и в то же время ничего не говорящими речевыми шаблонами, вроде: спустить на низы, взять на буксup, обеспечить условия, бдительно следить и т. п. Договоренность здесь всегда имеет две стороны: внешнюю, трескуче-официальную, в которой ни с чем не соразмерные похвалы и лесть перемежаются с безобразнейшими нападками, нередко совершенно клеветническими, и внутреннюю, касающуюся существа дела. В этом внутреннем взаимопонимании партработники проявляют изумительную изощренность, верную оценку своего положения и своей деятельности, уменье понять друг Друга с незначительного намека, и даже безо всякого намека, и цинизм ни с чем не сравнимый. Их разговоры между собой, даже за рюмкой водки, ведутся так, что неискушенный в местных делах и взаимоотношениях наблюдатель непременно должен посчитать их за идейнейших и жертвеннейших коммунистов, в то время как самим им совершенно ясно — хоть ни один из них не мог бы доказать этого ни одним произнесенным словом или совершенным действием, — что не только они, но и вообще решительно никто во всем Советском Союзе не верит ничему из того, что здесь говорится, что реальная живая жизнь не имеет ничего общего с официальным ее описанием, что лишь в интересах строжайшего этикета, отступление от которого карается жестоко, источается трескучее пустословие, в то время как думать и делать надо совсем другое, то, о чем никогда не говорится и так, как об зтом никогда не говорят.
Читая газету, а тем более очередные директивы, каждый советский бюрократ умеет сделать из прочитанного совершенно ясные выводы, о которых он, даже если бы захотел этого, не смог бы рассказать обыкновенными человеческими словами, но которые он зато прекрасно умеет облечь в надлежащее пустословие и о которых умеет дать понять всем тем, кому надлежит дать понять. Гибкость зтих людей необычайна. Она основана на уменьи каким-то особым, специально натренированным «классовым» чутьем различать, где именно проходит генеральная линия партии (т. е. чего собственно хочет начальство) и какие именно фразы следует говорить в существующих условиях. Набор этих фраз, впрочем, весьма небогат, и среди них есть немало подходящих к любой обстановке.
Искусство владения сталинским партийным языком начинается по существу там, где кончается словесное выражение мысли. Мимика, жест, манера держать себя, учет внешней обстановки, когда, кем и кому говорится та или иная фраза, решает здесь дело. Тайные мысли, мысли, которые строжайше запрещены, выражаются мертвыми шаблонами.
Трагедия активной несвободы языка не в засорении его чистоты, не в нарушении литературных норм. Она в принудительной подмене живых, порой необходимейших понятий, понятиями мертвыми, условными, фикционалистическими. Язык, у которого отнимают свободу, язык, который целеустремленно насилуется, беднеет не только в средствах внешней выразительности. Иссякают животворящие его силы, гибнет душа языка. На смену живой правде и широте приходит безжизненность трафарета, шаблона, штампа, фальшивки…
«И, как пчелы в улье запустелом,
Дурно пахнут мертвые слова».
(Н. Гумилев)