Глава 1 Этика коммунистической идеи
Глава 1
Этика коммунистической идеи
Моральный релятивизм и мораль фанатиков. Революционная целесообразность и личная совесть. Право на преступление.
Тяжкие преступления, которыми запятнал себя Сталин и его соратники, достаточно известны. К ним вполне примёнимо обозначение созданное для гитлеровского национал-социализма: преступления против человечности.
Объяснять их личными свойствами И. В. Сталина, однако, так же неверно, как сваливать ответственность за преступления немецких национал-социалистов на личность Адольфа Гитлера. Преступный характер сталинской диктатуры — закономерное следствие развития марксизма-ленинизма и, прежде всего, марксистско-ленинской этики, этого плода противоречий, как внутри коммунистической теории, так и между этой теорией и практикой.
В резком противоречии с моральным релятивизмом марксистской теории, пафос первоначального коммунизма был пафосом самоотвержения и жертвенности. Он был /несом стремлением добиться поставленной цели чего бы это ни стоило. В благости этой цели не было никаких сомнений. Безусловно искренний пафос «Коммунистического манифеста» был пафосом освобождающего преображения ненавистной его творцам капиталистической действительности.
Самоотверженность зачинателей коммунистического движения и на Западе и в России была нравственно полноценной. Первые коммунисты и там и здесь не искали ничего для себя и готовы были пожертвовать всем ради торжества революции. Они были фанатиками и их мораль была прежде всего моралью фанатиков.
Моральный релятивизм, черным по белому записанный в марксистских книгах, никогда не воспринимался всерьез служителями коммунистической идеи. Их мораль исходила не из рационалистических, наукообразных положений исповедуемой ими теории, а из ее революционного пафоса, из ее верообразных утопических элементов.
Уже в «Коммунистическом манифесте», как только речь заходит о пролетариате и той правде, которую он несет миру, понятие правды абсолютизируется. Уже Маркс и Энгельс дают почувствовать, что во всей домарксовой истории человеческого рода истина была относительной, но лишь до тех пор, пока человечество не станет на дорогу коммунизма.
«Учение Маркса всесильно, потому что оно верно» — вот, как мы знаем, первый догмат, установленный Лениным и положивший начало современной коммунистической псевдо-религии. Формальное утверждение этого догмата было бы невозможно, если бы он не был эмоционально уже утвержден в пафосе тогдашнего коммунизма, в морали коммунистической идеи. Маркс и Энгельс еще любили говорить об относительности истины. Ленин догматизировал абсолютность коммунистической правды, совершенно соответственно содержащемуся в ней революционному пафосу.
Моральный релятивизм марксистской теории, отказ от общечеловеческой морали и признание нравственности одной из форм общественного сознания, проявлением классовых интересов при определенных исторических условиях, с самого начала был ограниченным. Марксизм проповедовал относительность морали для всех классов, кроме революционного пролетариата. Мораль последнего с самого начала была принята за абсолютную, потому что царство коммунизма может быть построено только революционным пролетариатом и это царство в иерархии этических ценностей является ценностью абсолютной, подобно раю в мусульманской и христианской религиях. Даже ранние марксисты только в сознании исповедовали моральный релятивизм, бессознательно уже они были моральными абсолютистами.
Убежденный коммунист верил в истинность своей идеи с неменьшим пафосом, чем верил в Коран правоверный мусульманин эпохи расцвета ислама. Здесь находим мы то же разделение на верных и неверных, на пролетариев по происхождению и по духу и на буржуа по происхождению и по духу, то же стремление вести священную войну против неверных.
В этом фанатизме была только одна, свойственная, впрочем, и всякому фанатизму, нравственно достойная черта — преданность своей идее, готовность пожертвовать собой во имя идеи.
Хотя сами коммунисты и отрицали верообразность своей убежденности, но по существу своему коммунизм входил в души своих последователей как новая ортодоксальная религия, которая призвана заменить христианство. Главный источник силы тогдашнего революционного движения лежал в вере одушевлявшей его адептов. Но в этой фанатической вере таился и главный источник будущей аморальности. Ибо ради окончательной победы своей идеи коммунист был готов не только на жертву, но и на преступление. Он относился с совершенным пренебрежением к созданным в течение веков моральным принципам, к правам человека, к верности данному слову, к свободе совести, к ценности человеческой жизни… Сравнение с исламом здесь становится невыгодным для коммунизма. Последовательному коммунисту с самого начала незнакомо уважение к противнику; и он с самого начала не признавал даже минимума общечеловеческой морали. Отрицание общечеловеческих ценностей очень скоро приняло форму своего рода «принципа вседозволенности», принципиальной безжалостности. Для последовательного коммуниста начала революции совершить кражу, убийство, предательство было только вопросом целесообразности, не означало никакого нарушения нравственного закона, существование которого он, опираясь на материализм и релятивизм марксовой теории, решительно отрицал.
Склонность зачинателей большевизма к нравственной вседозволенности происходила, однако, не из своекорыстия, а опять-таки из фанатизма. Преступление, совершаемое в интересах революции просто не считалось ими за преступление, тем более, что они чувствовали за собой достаточно своих единомышленников, которые одобряли их поведение и готовы были содействовать ему. Коммунистическая мораль того времени не прощала только одного: измены Делу Революции. Убежденный коммунист тех дней привык подчинять свою совесть предмету своего служения и потому все больше и больше терял чувство нравственной ответственности.
Этика раннего коммунизма может быть поэтому обозначена, как этика «революционной целесообразности», причем понятие «революционной целесообразности», то есть полезности в достижении целей революции» по мере внутреннего становления большевизма стало все определеннее расшифровываться как укрепление диктатуры пролетариата. Именно это определение, а не подсказанное марксистской доктриной определение коммунистической этики как одного из видов коллективного утилитаризма отражает ее существо, ибо оно сразу выводит нас на главную дорогу ее дальнейшего развития.
Экономические ценности в первоначальном марксизме претендовали на центральное положение, так как политика по марксистской доктрине лишь оформляет тенденции развития производительных сил.
Но практика очень скоро показала большевикам, что для успеха их дела отнюдь не следует считаться с наличным состоянием производительных сил. Достаточно вспомнить о революции в России, одной из наиболее отсталых в экономическом отношении европейских стран. Главное различие между ленинизмом-сталинизмом и классическим марксизмом состоит как раз в примате политики над экономикой. «Без низвержения устарелого политического режима дальнейшее развитие производительных сил, экономических основ общества, невозможно. Поэтому вопрос власти, политической власти есть основной вопрос всякой революции». «Политика есть концентрированное выражение экономики». «Политика не может не иметь преимущества перед экономикой». (Ленин).
Но политика есть прежде всего стремление к организованной власти над людьми. Соответственно этому уже ленинский большевизм преисполнен волей к власти, и этика его стала этикой абсолютного властвования. Повторяем, даже в условных терминах коммунистической фразеологии, определение «этика революционной целесообразности» для марксизма в действии, то есть для большевизма, существеннее чем прежнее определение марксистской этики как «коллективного утилитаризма». Ибо то, что приближает торжество нужно для блага рабочего социализма, а не то, что класса, а тем паче для его сегодняшних потребностей соответствует ленинскому пониманию нравственности.
Такое положение есть результат той смены верховной ценности, которая характеризует развитие большевизма от раннего его этапа к современному сталинскому. Воодушевлявшая первоначально коммунистов идея коммуны, грядущего бесклассового общества, послужила как бы трамплином для этой подмены, ибо именно пафос раннего большевизма, его стремление создать коммунистическое общество чего бы это ни стоило, открыл двери для той этики вседозволенности, которая одна только вполне соответствует сталинской воле к тотальному властвованию и активной несвободе.
«Цель оправдывает средства» — гениальная формулировка Макиавелли нигде не употреблялась большевиками (для основоположников большевизма она была связана с абсолютизмом и фидеизмом), но именно она является уже при Ленине неписаной нормой их поведения. Наличие своего рода «принципа вседозволенности» пронизывает собой всю ленинскую и сталинскую практику, для которой теоретические формулировки служат, как мы уже знаем, либо полезной фикцией, либо своеобразным шифром. «Принцип вседозволенности» зашифрован ленинскими фразами об «издержках революции», оправдываемых «революционной целесообразностью», то есть полезностью для достижения цели.
Принцип вседозволенности во имя революционной целесообразности очень скоро придал коммунистической морали еще один ее существенный признак — категорический характер и максимализм ее требований, который ясно чувствуется уже у Маркса и составляет затем основу ленинской позиции на втором съезде РСДРП, то есть у колыбели большевизма. Он выразился тогда в требовании, чтобы каждый член партии активно участвовал в работе на революцию, безоговорочно выполняя указания руководства партии. Этот максимализм, моральное содержание которого постепенно стало принимать все более и более фиктивный характер, играет и теперь огромную роль, выражаясь в требовании стопроцентной преданности делу Ленина-Сталина, в культе перегруженности, в перевыполнении всякого рода плановых заданий, в необычайных, требующих сверхчеловеческих сил «достижениях» и, наконец, в той беспощадности (отнюдь не фиктивной), с которой сталинская власть относится как к своим врагам, так и своим служителям.
Полный отказ от каких бы то ни было этических норм по отношению к противнику и к «чужим» совершенно естественно привел к отказу от этических норм и по отношению к «своим». Требования руководства к членам партии приняли постепенно императивный характер. Личная совесть партийца должна была замолчать, когда заговорило полным голосом партийное руководство.
Принцип вседозволенности для рядового члена партии оказался на практике приказом безоговорочно выполнять требования руководства. В порядке выполнения этих требований (такое положение вещей вошло в полную силу уже только после революции) члену партии дозволяется любое нарушение как нравственных, так и правовых норм, но дозволяется оно лишь в порядке выполнения требований руководства. Уклонение от этих требований, это как раз единственное, что ему не дозволено. Указания партийного руководства становятся на место нравственных норм и личной совести, рассматриваемых как «пережитки капитализма в сознании».
Руководство партии берет на себя установление должного и недолжного, революционно целесообразного и «играющего на руку классовому врагу». Беспрекословное выполнение его решений — вот единственное реальное требование коммунистической партийной морали.
Специфически мессианский характер коммунистической идеи, требовавший безоговорочного принесения прошлого и настоящего в жертву будущему, первоначально лежал в одушевлении грядущим блаженным «царством свободы», но с развитием большевизма постепенно застыл в форме слепого исполнения «указаний товарища Сталина», который один во всей вселенной, обладает ныне способностью безошибочного определения должного и недолжного.
Сказанное дает нам уже основание сделать вывод: уже мораль коммунистической идеи представляла собой с формальной стороны подобие теономной морали, которая требует подчинения Божьей воле, даже если эта воля требует от человека невозможного. Христианское утверждение «невозможное для человека возможно для Бога» находит соответствующее выражение у коммунистов — «нет таких крепостей, которые не могли бы взять большевики».
Коммунизм, как мы уже знаем, по своей природе верообразен, отсюда и мораль его с самого начала обнаруживает своеобразные черты лицемерного сходства с религиозной моралью. Но мы уже знаем также, что не следует проводить эту параллель слишком далеко, потому что в коммунизме отсутствует основной мотив всякой религии — вера в иной мир и чувство ответственности перед этим миром. И все же, повторяем, этика большевизма, особенно в раннем периоде его становления, имеет точку соприкосновения с религиозной этикой, точнее с этикой того типа религиозного фанатизма, который прикрывает как раз сомнение в вере, если не прямо неверие.
Грань между первоначальной этикой коммунистической идеи и этикой позднейшего сталинизма здесь проходит совершенно ясно: в коммунистическую идею можно было верить; в современную догматику верить уже совершенно невозможно. Мораль современного большевизма есть не что иное, как лицемерная имитация фанатизма. Она подобна теономной морали, но подобие это лицемерно и не может пойти дальше формы.
Как с точки зрения раннего, так и с точки зрения позднего большевизма нравственно достойно то, что «революционно целесообразно». Но если суждение о том, что целесообразно и что нецелесообразно у фанатика коммунистической идеи осуществлялось личной совестью, то для современного большевика «революционная целесообразность» устанавливается в Политбюро ЦК ВКП(б) и в форме «указаний партии, правительства и. лично товарища Сталина» «спускаются» к нему для беспрекословного проведения в жизнь, независимо от того, что говорит ему совесть. Личный совестный акт, еще живой для служителей коммунистической идеи, упраздняется для члена сталинской партии. Искренний энтузиазм строителей нового мира подменяется казенной имитацией восторженного согласия с полученными указаниями.
Стремление к построению нового мира и к созданию нового человека, свободного от «пережитков капитализма в сознании», уже у Маркса соединено со стремлением уничтожить капиталистический мир и переделать человечество, не останавливаясь перед полным искоренением классово чуждых элементов. Можно смело сказать, что большевизм с самого начала был больше устремлен к уничтожению старого мира, чем воодушевлен пафосом построения новой культуры, контуры которой были большевикам того времени крайне неясны.
Призыв к революции, хотя бы во имя строительства нового мира, есть уже призыв к разрушению, ибо в момент революционного взрыва страсть к разрушению безусловно сильнее, чем вОля к созиданию. Обозначение коммунизма, как «евангелия нененависти» — больше, чем литературное преувеличение. Ибо, что такое призыв к революции, как не объявление войны всей «буржуазной» культуре? Причем объявление войны тотальной, когда «классово чуждые» пролетариату элементы должны быть лишены всех их социальных, политических, экономических, культурных функций, вполне обезоружены и полностью искоренены. Коммунистическая теория в этом пункте является лишь зашифрованным выражением большевистской практики; если выбросить из нее превращенные в фикции понятия пролетариата, буржуазии, классовой борьбы, революционности, построения социализма и т. п., пафос ненависти обнаруживается совершенно ясно как основная нравственная сила большевизма, присутствие которой сказывается уже в «Коммунистическом манифесте». От «экспроприации экспроприаторов» Маркса до «грабь награбленное» Ленина только один, вполне естественный и вовсе не широкий шаг. Следующий шаг от фанатического энтузиазма ленинской ненависти к холодному и систематическому сталинскому террору есть только логическое следствие. Как бы далеко ни ушла практика Сталина от теории Маркса, разница не так велика, как это может порой казаться.
Как Раскольников по своей совести присвоил себе право на убийство старухи-ростовщицы, так и большевики присвоили себе право на ликвидацию буржуазии, а затем и кулака «как класса», или, в расшифрованной форме, право на уничтожение всего небольшевистского. Право на преступление — основополагающий принцип большевистской нравственности, к которому нам, в силу его огромного практического значения, еще предстоит вернуться.
Борьба между пролетариатом и буржуазией, согласно марксистской теории носит тотальный характер. Это борьба — не на жизнь, а на смерть. Эта борьба может кончиться только уничтожением одного из противников. Если марксизм и не отрицал великих заслуг капиталистической культуры, то в процессе борьбы между пролетариатом и буржуазией, то по ленинской догме вся правда находится на стороне пролетариата. Первоначально из этого положения возникает двойная мораль, одна по отношению к «своим» (пролетариат), другая по отношению к «чужим», безжалостная только к буржуазии и ко всем общественным группам, которые противостоят революционному пролетариату. Культ этой двойной морали особенно характерен для раннего коммунизма, но держался в большевистской практике по крайней мере до середины тридцатых годов и исчез только с окончательным установлением сталинизма.
Совершенно так же, как в духе расовой теории нравственно хорошим признается все, что идет на благо «избранной расы», и «низшие расы» должны послужить только объектом для ее господства, вследствие чего по отношению к ним не обязательно соблюдение каких бы то ни было нравственных норм, так же коммунизм стал рассматривать своих противников как людей неполноценных. Если ты «классово чуждый элемент», ты исключен из состава «прогрессивного человечества». И в случае победы коммунизма ты не должен ожидать пощады. Сталинизм может тебя использовать для своих целей. Но как только надобность в тебе миновала, с тобой будет покончено, раз ты «чуждый», а следовательно враждебный элемент.
Всякая двойная мораль в конечном счете всегда сводится к одному основному положению: «если украдут мою корову, — это плохо, но если я украду чужую корову, — это хорошо». Всякая двойная мораль, если это не мораль примитива, лишена основного признака нравственного закона, его универсальности. Недаром коммунистическая мораль уже в теории есть «классовая мораль» и только в перспективе отдаленного будущего, после ликвидации классовых различий, приобретает общечеловеческий характер. Классики коммунизма принципиально отрицают общечеловеческую мораль, утверждая, что нормы морали обусловлены исторически и каждому общественному классу свойственны особые морально-этические воззрения.
Это утверждение больше, чем традиционный этический релятивизм, учение об относительности нравственных ценностей. Традиционный этический релятивизм обязывает к терпимости, коммунистическая же мораль с самого начала исполнена принципиальной нетерпимости. Пролетариат есть для нее единственный класс, способный быть носителем истины. Поэтому пролетарская мораль, есть высшая форма морали. Пролетариат (расшифруем: руководство партии) имеет право и даже обязан в ходе своей борьбы переступать через все препятствия и быть безжалостным к противникам; он имеет право преступать любые законы. Марксизм-ленинизм учит, что противоречия могут быть устранены только на пути борьбы. «Чтобы не ошибиться в политике, нужно проводить непримиримую классовую пролетарскую политику» учит в «Кратком курсе», тов. Сталин.
Двойная мораль, однако, жива и действенна только до тех пор, пока она согрета искренней любовью к «своим». Ранние коммунисты поначалу действительно сочувствовали рабочим и возлагали на них большие надежды. Это сочувствие сменилось равнодушием и даже презрением, как только обнаружилось, что «рабочий класс сам по себе не может пойти дальше тред-юнионизма» (Ленин). Диктатура пролетариата не была и не могла быть осуществлена. Она оказалась фикцией уже в самый момент революции и была подменена диктатурой большевиков над всем населением России, в том числе и над пролетариатом. Пролетарии, особенно после революции, становились большевикам все более и более чужими. Забота о них, проявляемая советской властью в первое десятилетие после революции, там где она не была пустой демагогией, носила характер воспоминания о когда-то живом увлечении.
То же случилось и с партией. В конце концов для большевистской морали вообще не осталось «своих», и она перестала быть двойной моралью. Одновременно она потеряла последние искры сострадания. Она стала вполне непримиримой и вполне безжалостной.
Ранние марксисты, в том числе и Плеханов, и Ленин, считали последовательный детерминизм, разрушивший «вздорную побасенку о свободе воли», великой заслугой марксизма. Как и Ленину, ранним большевикам казалось, что в теории человеческих отношений, где до Маркса господствовала случайность, хаос и «так называемая свобода воли», только детерминизм способен навести порядок. Вслед за Марксом и Энгельсом они были убеждены в том, что до вступления в коммунистическое общество человек остается несвободным и только в финале мировой истории предсказывали «скачок из царства необходимости в царство свободы».
Но динамизм и бескомпромиссность, которые Ленин вложил в большевизм, несовместимы с полным отрицанием свободы воли. И в полемике с Михайловским, именно там, где он именует свободу воли «вздорной побасенкой», Ленин решительно настаивает на нравственной оценке человеческих поступков. Для него «идея детерминизма, устанавливая необходимость человеческих поступков, отвергая вздорную побасенку о свободе воли, нимало не уничтожает ни разума, ни совести человека, ни оценки его действий». К сожалению, Ленин не уточняет, как именно он мыслит себе возможность совести и, очевидно, все-таки нравственной оценки поступка, отвергая при этом «побасенку о свободе воли». Но будучи сам ярко выраженной волевой натурой, Ленин не только в практической деятельности, но и во всем, что им написано, обличал и порицал своих противников и хвалил своих единомышленников, как если бы, совершенно независимо от классовой принадлежности и исторических условий, они могли изменить свое поведение и несут за него ответственность.
Сталинский диамат находит тут, вполне в духе Ленина, выход в учении об обратном воздействии надстройки на базис, которое в сочетании с учением о мобилизующей и преобразующей роли идей возлагает нравственную ответственность на кого угодно и за что угодно. Индетерминизму в то же время бросается упрек в том, что он делает ответственность непонятной и невозможной, так как свободный человек становится игрушкой случая и собственных прихотей.
В результате в марксистской философско-партийной литературе уже до революции и особенно в первые годы после революции встречаются такие выражения как «моральная ответственность» и «революционная совесть». С установлением сталинского абсолютизма эта терминология начинает оттесняться на задний план и переосмысливается как «ответственность перед партией». Это весьма характерное изменение терминологии: оно показывает, что ответственность перед партией, как инструментом сталинского руководства упразднила ответственность перед ценностью революции. Иначе говоря, здесь не остается больше места для личной совести, даже в том смысле, в каком ранний большевизм сохранял это понятие. Теперь речь может идти только о партийной совести, точнее о совести исполнителя, а не свободного человека. Остатки совести заменяются страхом. И роль обвиняющей и наказующей совести переходит в функцию карательных органов.
Но мораль страха не может быть моралью в подлинном смысле слова. Поэтому, строго говоря, в сталинскую эпоху вообще нельзя говорить о моральной ответственности в подлинном смысле слова. Служебный аморализм коммунистической идеи, вседозволенность во имя конечной цели, сменяется аморализмом принципиальным, лишенным и пафоса самоотвержения по отношению к себе, и сострадания по отношению к другим, и личной совести как критерия должного и недолжного.
Первоначально верообразие убеждений, свойственное носителям коммунистической идеи, было подлинным верообразием. Сочетание фанатической верности с абсолютной беспринципностью, готовностью к жертве и к преступлению, при полном отсутствии своекорыстных мотивов и полном презрении к общепринятым понятиям о добре и зле, создавали, казалось, некий «новый антропологический тип», как его пытался обозначить Бердяев. Тип этот был действительно марксистским. (К нему, очевидно, принадлежал и сам Маркс.) Он отражал в себе основное противоречие научного социализма и очень скоро погиб (и должен был погибнуть), как только это противоречие оказалось лицом к лицу с жизненной практикой. Этика фанатика-бунтаря уступила место этике активного властепоклонника, единственными добродетелями которого являются преданность и бдительность, то есть активная покорность власти.