Доктор Гулаго
Доктор Гулаго
Мысль изреченная есть срок
Последние судебные процессы над писателем Юрием Мухиным, обвиненным в экстремизме, напомнили мне 50-летней давности травлю Бориса Пастернака.
Сегодня нет публичного политика, который бы не заступился за покойного, не надавал за него отважных оплеух покойной тоже власти. «И тут началась истеричная травля Пастернака… Будущего нобелевского лауреата пинали ногами, приклеивая ему злобные ярлыки: «литературный сорняк», предатель, отщепенец», — в таких выражениях рисуется сейчас эта история. И кто-то крестится в суеверном ужасе: да, страшные то были времена, когда так обходились с бедными творцами!
Но «так» — это как именно? Действительно, за публикацию за границей крамольного романа «Доктор Живаго» власть в весьма топорной форме выразила Пастернаку чисто символическое порицание. Но — и все! Никаких реальных топоров, судов, тяжких телесных повреждений — всего того, что применяется сейчас к инакопишущим, к нему не применялось.
Мало того, за ним сохранили царский особняк в Переделкино, его обеспечили доходной переводческой работой, пьесы в его переводах шли по всей стране, давая значительные отчисления… Да, исключили из Союза писателей — но не из Литфонда. И если первое служило чисто статусным признанием, в чем ставший классиком при жизни Пастернак и не нуждался, второе даровало такой список благ, что травимый мог кататься как сыр в масле! Спроси любого нынешнего писателя, согласился бы он на такую травлю? Да счел бы за верх счастья!
Кстати роман «Доктор Живаго» — очень слабый, по сути это свод черновых материалов к гениальным «Стихам из романа». Но три четверти «Литературной газеты» за 25.10.1958 г. были посвящены его подробнейшему пересказу и разбору. Неважно, что под знаком минус; Федин, Симонов и другие «подписанты» это наверняка отлично понимали, делая опальному собрату ту шумиху, без которой ему бы не видать Нобелевской как своих ушей.
И сам он за месяц до смерти написал: «По слепому случаю судьбы мне посчастливилось высказаться полностью, и то, что есть самое лучшее в нас — художник — оказался в моем случае не затертым и не растоптанным».
Теперь взглянем на случай с Мухиным. За те же самые «слова, слова, слова» ему лепят реальный срок. А уж о том, чтобы материально поддержать, как Советская власть поддерживала Высоцкого, Аксенова, Окуджаву и других крамолов, живших в СССР как те же сыры в масле, нет и речи! Нынешняя власть, напротив, научилась инквизиторским манером именно затирать таких и растаптывать. Самых неподдающихся — лишать свободы по суду и жизни без суда.
Но отчего такая разность в отношении к писателям вчерашних бонз и нынешних? Ведь и вчерашние имели всю возможность растоптать любого — но как-то исподволь хранили и лелеяли былых еретиков. К их сочинениям всякий желающий имел не очень сложный доступ; я, например, в студенчестве свободно доставал и читал эти манившие своей запретностью «Живаго» и «ГУЛАГ».
Почему же сегодня Мухина, не более крамольного для власти демократов, чем для советской Пастернак, тащат под уголовные статьи? И ни один ахматовский и пастернаковский заступник не взорвется оплеухами в адрес чинящих эту откровенную расправу!
Оставим за скобками личную подлость лизоблюдов, привыкших пинать прошлую власть и лизать анал любой наличной. Дело не в них, а в ней, которой, очевидно, Мухин с его еретическими книгами не может быть по вкусу. И даже не в ее литературных вкусах, а совсем в ином.
Советская традиция поддержки литературы шла от «кровопийцы» Сталина, который сделал для родной культуры и науки столько, сколько ни один другой правитель мира. Дома творчества, дачные поселки, лучшие квартиры, творческие союзы и командировки, гонорарные журналы — вся эта мощная инфраструктура, как свое Сколково тех лет, была создана по его указке.
Но он ничего не делал просто так. И, значит, видел некий важный смысл в немалых, при всех тяготах страны, вложениях в эту сферу. В частности в «не нужных» пролетариату Пастернака, Шостаковича, Прокофьева и так далее. Но для чего тогда они были ему нужны?
На волне борьбы с врагами народа, безоговорочно поддержанной народом, он мог избавиться от таких мастеров крамолы как Зощенко с Булгаковым одним чирком ногтя. И оставить лишь несколько Демьянов Бедных, мастерски слагавших конъюнктурные стихи — как сейчас оставлены несколько Донцовых и Пелевиных. Но вместо того как раз окоротил Демьяна Бедного — по поводу его подобострастной книги-издевательства над Библией. Лично занимался булгаковским трудоустройством и публикацией шолоховского «Тихого Дона», сочтенного сперва антисоветским.
Нужны были они ему, я думаю, как эталоны некой высшей, внеконъюнктурной истины — как те, что хранятся в Палате мер и весов и не участвуют никак в прямом производстве. Но без них оно на какой-то стадии развития становится принципиально невозможным.
Такими эталонами и служили Пастернак, Ахматова, Булгаков. И при всех гонениях на них — чтобы «жизнь медом не казалась» и не отрывались в своем масляном катании от всей страны — они хранились свято и снабжались всяким доп-пайком. Среди таких «чистых художников», не входивших в Бухаринские и другие заговоры, особняком стоит «русский Данте» Мандельштам, уничтоженный по неясному мотиву. Случай с ним, безусловно, Сталина не красит — даже несмотря на то, что этот задира, известный своей оплеухой Алексею Толстому и плутнями с ЧК, сам признавал за собой какую-то вину:
И к нему, в его сердцевину,
Я без пропуска в Кремль вошел,
Расстояний прорвав холстину,
Головою повинной тяжел.
Но это — исключение. Большинство творцов, включая вернувшегося в СССР при Сталине композитора Прокофьева, могло сказать о себе словами Пастернака, что они оказались «не затертыми и не растоптанными».
Они и дальше досаждали власти, были и дерзкими, и неудобными, но необходимыми, с их творческим зарядом, для созидания — как необходим опасный изотоп для действующего реактора. Ну а для бездействующего он, конечно, только лишняя обуза, и его надо как можно глубже и скорей зарыть.
И сейчас в таких, как Мухин, изотопах просто нет нужды — если загашен тот реактор, для которого они могли бы служить возбуждающим началом. Страна больше не строится, свои автопром, станкопром, авиапром уничтожаются и замещаются иностранными производствами. Зачем тогда зря возбуждать мозги, которые один черт не к чему приложить — кроме как к возможным бунтам против той же власти? От них одна помеха — как от жалящих пчел или гадящих коров, когда покончено с добычей меда и молока.
И именно за это, я считаю, а не за какие-то словесные пассажи, Мухин и пошел под суд.
Он никакой, конечно, не экстремист — а лишь упрямо мыслящий писатель, толкающий, подобно Томасу Мору и Кампанелле, свою идею «идеального государства делократов». И если бы наше государство строилось, было б не так важно, совпадают его мысли с генеральным планом или нет. Важно, что он генерирует эту мысль, создает благую для любого дела конкуренцию — как учит вековая мудрость: «Бойся не супротивщиков, а потатчиков!»
Но если никакого дела нет, а есть одна туфта, эти супротивщики становятся классическими лишними людьми. А все лишнее не так, так сяк выводится из человеческого и общественного организма.
Государство, вырождающееся в чисто репрессивную модель, неизбежно стремится убить саму мысль — и конструкторскую, и политическую, и общественную. Так ему легче править безмозглым, не работающим, не зарабатывающим, а лишь хитрящим и ворующим обществом. Ибо такое общество, насквозь замаранное и опущенное, и против такой власти не попрет.
Я здесь нарочно не касаюсь самих обвинений, предъявленных Мухину по закону «О противодействии экстремистской деятельности». Поскольку сам этот закон, в котором экстремизм определяется «согласно дышлу» — уже какое-то совсем дремучее средневековье. Вроде иезуитского закона о ведьмах, по которому можно было карать кого угодно и за что угодно, и одним из признаков ведьмы считалось уменье плавать, за которое тащили на костер.
По нашему же «экстремистскому» закону следовало бы упечь чуть не всех наших прошлых классиков. Пушкина — за «Гавриилиаду», оду «Вольность», стихи к декабристам и другие, им сродни. Гоголь ушел бы за употребление слова «жид» в негативном смысле, Лермонтов — за возбуждение ненависти к правящему классу. Салтыкову-Щедрину сидеть не пересидеть за откровенное глумление над властью, Некрасову — за бунтовские призывы, Леониду Андрееву — за «Рассказ о семи повешенных», Горькому — за роман «Мать», Куприну — за его антисемитские заносы. Ну и так далее.
Можно, конечно, над этим только посмеяться: «Кто ж их посадит? Они же — памятники!» Но как быть живым писателям в стране, усердно называющей себя демократической, если любая изреченная в крамольном слове мысль отдает все более реальным сроком?