Камень, ножницы, бумага

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Камень, ножницы, бумага

Телевидение – самое вероломное из СМИ. Его главный инструмент воздействия – изображение. Есть тысячи способов перекроить на экране красавицу в чудовище, умного – в дурака. И оно ими пользуется. Наедет камера на лицо человека так, что нижняя челюсть заполнит весь кадр, и о чем бы он ни говорил, зритель не воспримет ни слова. Он будет следить за артикуляцией, выискивать во рту коронки, рассматривать поры и прыщики. Президента никогда не возьмут крупно, все обращения – только на нейтральном среднем плане, чтобы картинка не забивала текст.

На канале у Невзорова меня упорно пытались снимать снизу. Оператор садился на корточки, чуть ли не ложился на пол. Моя пресс-секретарь врывалась на площадку и требовала сменить ракурс. Ее посылали и продолжали пластаться у моих ног. На профессиональном сленге этот негативный ракурс называется «поза памятника». С его помощью создается образ каменного монстра.

Чтобы поколебать веру зрителя в чьи-то заявления, обещания, разоблачения, достаточно журналисту вместе с камерой занять такое положение, чтобы тот, кто заявляет, обещает, разоблачает, находился чуть ниже камеры и был вынужден смотреть в объектив или исподлобья, или снизу вверх. И, какими бы волевыми и правдивыми ни были лицо и интонация, по ту сторону экрана возникнет ощущение неубедительности, скрытности и неуверенности.

Ослабить впечатление от выступления можно, убрав из кадра оратора на самых острых и ударных высказываниях, а вместо него дав зал или панораму окрестностей. Внимание, естественно, переключится на свежую картинку, а человек будет сотрясать воздух, не подозревая, что сотрясает его впустую.

Незаметно влияет на отношение к персонажу и размещение внутри кадра. Вас сдвинули влево, так, чтобы на экране вы оказались напротив зоны сердца телезрителя? При прямом обращении к нему вы будете рождать в нем, о чем бы ни говорили, невольную тревогу и желание защититься. И не надо никакого двадцать пятого кадра.

Те, чьи речи и правота не должны вызывать сомнения, всегда сидят строго по центру. Это место для державных поздравлений, проповедей, отречений, Глеба Павловского и Михаила Леонтьева.

Особая привилегия телевидения, которая развязывает ему руки и позволяет творить чудеса фальсификации, – право выпускать программы на экран, не визируя их у тех, кто в них снимался. Газеты обязаны перед публикацией согласовывать свои интервью с теми, кто им эти интервью давал. А телевидение не обязано. Зачем визировать подлинный документ? Вот перед вами человек, он сам говорит свои слова. Ну и что же, что на монтаже кое-что вырезали, а то, что осталось после кастрации, так удачно склеили, что вместо обвинительной речи получилась защитная, или наоборот, или не получилось вообще никакой. Главное, чтобы на стыках голова не слишком заметно дергалась. Хотя и это не вопрос: все швы отлично маскируются перебивочками, панорамочками, каким-нибудь пикантным крупнячком. Например, товарищ рассуждает о преобразовании страны, в котором он намерен принять самое деятельное участие, а камера – раз! – и сосредоточится на стариковских кальсонах, выглянувших из-под брюк. Какие тебе, дедушка, преобразования? Сиди уже на печи, о душе думай.

На телевидении нельзя расслабиться ни на секунду. Любое неосторожное движение подкараулят, зафиксируют и доведут до гротеска. В обычной жизни мы не замечаем, как кто-то почесал нос или снял с кофточки пылинку. А тут сняла эту проклятую пылинку один раз, а на монтаже тебя заставят обираться всю передачу, повторами превратив случайный жест в хрестоматийный симптом психопатии.

В парламенте часто сверху снимали скрытой камерой. Заснул депутат – его тут же запечатлели и выдали в эфир. Народ хохочет и возмущается. А посиди-ка целый день, послушай-ка бешеное количество законов, большая часть которых не по твоему профилю. Вот они и вырубаются, бедные. Да и над кем смеетесь? Над собой смеетесь.

Стараниями журналистов российский парламент выглядит как филиал программы «Аншлаг» – сборище клоунов и идиотов, которые непрерывно дерутся, зевают, ковыряются в носу. Но парламент потому так и смешон, что он открыт. Как ковыряют в носу в Белом доме, никто не видит. Попробуй туда попасть: аккредитация, регламент, строем зашли, по команде включили камеры, по команде выключили, строем вышли, чугунные ворота захлопнули – и до свидания. А если снимете что-то не то или не так, завтра снимут и вас, и того оператора, и того редактора. Увольняют и за меньшее – за неудачный ракурс, за невыгодный свет. В Кремле ворота еще выше и что в носах – еще загадочнее.

Меня в парламенте спасало то, что я со времен работы в вузе умею спать с открытыми глазами, и, если на секунду отключалась, от неподвижного взгляда казалась особенно вдумчивой и сосредоточенной. С чем безуспешно боролась и борюсь, так это с привычкой, когда мне совсем уж скучно, рассматривать ногти и опускать голову. Щеки сразу стекают, вид мрачный, постаревший. Спохватываюсь – подыми веки, Ирина, подыми себе веки! – а уже поздно: довольный оператор отводит объектив.

На Западе у публичных персон отточено каждое движение. Они никогда не сядут на студийной программе в фас к журналисту и в профиль к камере – исчезает объем, из кадра откачивается воздух, человек становится плоским, как бумажная аппликация. Всегда анфас, всегда чуть-чуть боком. Они никогда не позволят засунуть себя между двумя ведущими, чтобы не мотать головой, словно лошадь на привязи. В 1992 году, муштруя нас, молодых российских политиков, американские политтехнологи твердили из занятия в занятие: плевать на то, о чем вас спрашивают. Вы в эфире не для того, чтобы удовлетворить журналиста. Пусть себе жужжит. Вы в эфире для того, чтобы общаться с миллионной аудиторией, которая в этот момент жует, целуется, ссорится, пьет, болтает по телефону, моет посуду. Поэтому на телевидении не надо никакой философии, никакой зауми, на одно выступление – одна мысль, а лучше не мысль, а слоган, который вбиваете в зрителя как гвоздь.

Действительно, что бы ты ни говорил по телевизору, главное – образ. В свое время в Америке проводились первые дебаты между двумя кандидатами в президенты. Никсон против Кеннеди. Они транслировались по радио и телевизору, и отсчитывались рейтинги. Кеннеди сделали загар и надели ярко-голубую рубашку под цвет глаз. На экране он выглядел голливудской мечтой Америки – загар, молодость и красота. А Никсон был очень умным, но намного старше и не такой телегеничный. В дебатах на телевидении с огромным отрывом победил Кеннеди, а на радио победил Никсон. В безоговорочной доминанте визуального ряда над смысловым я убедилась и на собственном опыте.

В 1993 году в московских округах уже появилось кабельное телевидение, и мой предвыборный штаб заключил договор с орехово-борисовской студией. Передачи шли в прямом эфире по самому незамысловатому сценарию. Сначала я очень, как мне казалось, доходчивым и простым языком знакомила зрителей со своей депутатской программой: я собиралась сражаться за то, чтобы мамы получали от государства пособия в размере средней заработной платы, поскольку воспитать ребенка – такой же труд. А потом зрители должны были звонить и задавать свои вопросы. По теме выступления, которая злободневна для многих. Они, действительно, звонили, но волновали их совсем не пособия: а почему я всегда в черном? У меня – траур? А кто я по национальности? А где я прописана? Я поняла, что меня не слышат и не хотят слышать. И тогда мои ребята придумали ролик и дешевый, и сердитый. Они посадили меня на фоне российского флага. Сзади, чтобы флаг трепетал, на него дули феном. Я застывала в профиль, за мной развевалось знамя, звучала бравурная музыка типа марша «Прощание славянки». Я была похожа на Мао. Музыка смолкала, я поворачивала голову и чеканила лозунг: «Я за то, чтобы женщины получали пособие, только тогда Россия возродится». И все. Натуральный агитплакат советской эпохи. И рейтинг пополз вверх!

У нас этой техникой гениально владеют Жириновский и Зюганов. Заявленная тема не волнует ни того, ни другого. И с ограничения стратегических вооружений, и с экологической катастрофы, и с профессиональной армии Зюганов через две минуты свернет на «растоптанную страну, уничтоженную антинародными реформами», а Жириновский сразу начнет выкрикивать то, с чем пришел. Позвали поговорить о живописи? Какая, к чертовой матери, живопись, когда мусульмане рожают, а мы не рожаем? Русские бабы – вон из политики! Все – в койку, все – на кухню, все – рожать! Россия – великая страна! Никакой демократии! В койку и рожать! Ты, ты и ты с грудями в рюшках – быстро встали и поехали отсюда ложиться в койку и рожать! Деньги на такси возьмете у Чубайса…

Это правильно. Это действенно. Но я так не умею. Да и не хочу.

Во время газетных интервью у меня получается держать в уме, что я разговариваю не с журналистом, а с аудиторией, которая будет читать. Но в телевизионной студии это очень трудно. Там я забываю, что на меня смотрят миллионы, и начинаю спорить с собеседником, начинаю оправдываться перед ним, начинаю на него обижаться. Иногда, когда оппонент – умелый провокатор, на меня даже накатывает ярость. Температура понижается, сердце бухает медленно и тяжело, оно увеличивается, заполняет все тело, я начинаю говорить в его ритме – медленно и тяжело, с ельцинскими фирменными паузами. Они у Бориса Николаевича были очень длинными и действовали сокрушительно: «Я дума-аю… будет… так…» – и все, и пауза, и тяжелый взгляд. Народ цепенел и превращался в огромное ухо, которое пытается услышать – как же будет?

Во вменяемом состоянии я пользуюсь этой техникой на радио в персональных интервью. На телевидении оппозицию пускают только на дебаты, чтобы, с одной стороны, добиться иллюзии демократии, а с другой, не улучшать имидж: дебаты – это всегда спор, и на них сам жанр создает образ агрессивного человека. Спорить, удерживая голос в нижнем регистре и соблюдая паузы, мне сложно. Но если я впадаю в ярость, в какую-то секунду мозг отключается, включается подсознание, и нужный эффект достигается автоматически.

У меня был классический случай на «Барьере» у Соловьева. Моим противником был Рогозин. Он талантливый оратор: складненький, энергичный, глаз веселый, горит. Я не раз сталкивалась с ним на дружеских пирушках. Свой парень, все знает, все понимает, очень светский, не хочет никаких революций, никаких трагедий, не рвет на себе рубаху, желает буржуазной жизни и любит посещать иностранные государства, прежде всего развитые и демократические, которые захватывают Россию.

Я рассчитывала на жесткую, но красивую идеологическую дуэль. И вдруг на меня хлынул поток чернухи. Меня обвинили во всех грехах перестройки: в приватизации, в шоковой терапии, в дефолте и в том, что я меняю партии, как кофточки, а кофточки мне не идут, мне к лицу кимоно. Ни смысла, ни содержания, сплошные эмоции и хамство. Рогозин напирает, я молчу. А что делать? Мой голос выше, такого большого Рогозина мне не перекричать. Остается ждать, пока он выдохнется. Когда же он наконец устал, меня хватило на фразу:

– Вы занимаетесь демагогией, вместо того чтобы разговаривать по существу.

Так себе фраза. Вялая, никакая. На этом первый раунд закончился. В перерыве я сидела и тихо умирала. Единственное, за чем следила, – за спиной. Чтобы была идеально прямой. Идеально прямая спина обеспечивает спокойное выражение лица. Попыталась еще и улыбнуться. Не получилось.

Прозвенел гонг на второй раунд. Я вернулась к барьеру. Рогозин – тоже. Энергичный, отдохнувший, довольный. И тут меня накрыло. Говорят, я несла что-то про националистическую морду, которую растопчут сапогами три миллиона моих избирателей, про мужиков, которые достали всех в политике и которых надо гнать из нее поганой метлой. В общем, ни содержания, ни смысла, сплошные эмоции и хамство. Точь-в-точь Дмитрий Олегович в первом раунде. Все хамы совершенно теряются от зеркального хамства. И Рогозин растерялся. Что-то снова промычал про Гайдара и Чубайса. Я развернулась и пошла с ринга. Соловьев опешил:

– Ира, вы куда?

– За Гайдаром и Чубайсом.

Зал зааплодировал. Потом при монтаже все это вырезали. Жаль, интересно было бы посмотреть на себя со стороны в таком состоянии. На кого становлюсь похожа? Друзья уверяют, что на пантеру. Враги – что на базарную бабу. Лучше, чтобы на пантеру. Я обожаю этого зверя. Иногда мне очень хочется в него превратиться, как Настасья Кински в фильме «Люди-кошки». Ну хоть на минуточку. Одним прыжком мягко взять высоту. Преодолеть тяжесть собственного тела.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.