Нижнее фойе
Странная все-таки штука — актерская судьба в театре. То взлеты, то падения. Оно, с одной стороны, вроде и понятно. Тут все, как в жизни — свои пригорки и ручейки. Но с другой стороны… Если в жизни непредсказуемость человеческой судьбы закономерна: и рождение, и смерть, и краткий промежуток между ними запланирован не тобой и над всем властвует закон предопределенности, то тут… К примеру, поступает молодой актер в театр, начинает служение святому искусству. Все у актера есть: и молодость, и талант, и желание работать. Да что говорить, другой такой скотины, которая бы сама мечтала залезть в ярмо и поволочить воз потяжелее и подальше, во всем тягловом братстве не сыщешь. Везет и радуется. А уж когда кнутом его подстегнут, то радости предела нет: «Спасибо, родной, — говорит он погоняльщику, — не забыл меня, направил на торный путь».
Живет таким образом актер, тянет воз, радуется сам и радует других, и вдруг — бац!.. Что-то случается. Что — он и сам поначалу не понимает. Шаг от шагу воз его становится все легче и легче. Оглядывается — что за чертовщина: кладь, к которой он приноровился, исчезла! А потом его вовсе из ярма выпрягают: «Иди, пасись»… И стоит он, покинутый, как конь вещего Олега: куда пойти? чем заняться? У Олегова коня хоть пенсион был. И отборное зерно, и вода ключевая. А тут… И, главное, причин такой внезапной метаморфозы в своей жизни актер отыскать, ну хоть ты убей, не может. Все, кажется, при нем осталось: и то, и другое, и третье, а поди ж ты… Нет, он, конечно, понимает, что причины были, но уж больно они некрасиво смотрятся. Так некрасиво, что и вспоминать об этом не хочется. Так и живет актер вполноги: что-то поигрывает, зарплату какую-то получает, а радости в жизни нет. Хоть плачь, хоть скачь, хоть в запой кидайся. Примеров тому несть числа.
Нет, не подумайте, что мы себя имеем в виду, Боже избави! Что значат наши мелкие царапины по сравнению с теми драматическими моментами в судьбах замечательных актеров.
Чтобы не забираться в «гибельные выси», прикоснемся на мгновение и с великими извинениями к творческому пути одного из ярчайших мхатовских актеров-«стариков» Анатолия Петровича Кторова.
Я благодарен судьбе, что она дала мне возможность около двадцати лет быть в одном театре с этим удивительным человеком. Дала возможность наблюдать его творчество, участвовать вместе с ним в одних и тех же спектаклях, слушать его воспоминания, смеяться его остротам и необычным оговоркам на сцене.
Анатолий Петрович Кторов!.. Само звучание этого имени напоминает звучание серебряной трубы в чистом морозном воздухе. Довоенный советский зритель протирал глазами дырки в полотнищах экранов, без конца посещая фильмы с его участием: «Процесс о трех миллионах», «Праздник святого Йоргена» и, конечно, «Бесприданницу» с кторовским Паратовым. Спросите любую нашу женщину, успевшую по своему возрасту захватить эпоху кинотеатров и фотоателье, спросите, что ей больше всего запомнилось в фильме «Бесприданница»? И она, голову даю на отсечение, без промедления ответит: это когда Паратов бросает в грязь перед Ларисой свою великолепную меховую шубу. И туманятся женские глаза несбыточной мечтой видеть у себя под ногами не то чтобы бобровую или енотовую шубу, а хотя бы стеганую телогрейку или бобриковое послевоенное пальто.
Я вот все думаю, что же было необычного в кторовском жесте с шубой, что он так запомнился всем видевшим это картину? Были ведь и другие примеры в таком же роде: летели под ноги женщинам и шубы, и плащи, и рединготы. Да и другие Паратовы возникали на экранах, проделывали тот же самый меховой фокус, а начинаешь вспоминать — и нечего вспомнить. Как дождевой пузырь на луже: вот он есть, а вот его и нет. Мне могут сказать: таков уж актерский талант. Да, конечно… Но! Быть «живым» на сцене или на экране — это еще не талант. Если брать во главу этот принцип, то тогда «живее» кошки и быть ничего не может. Прижился как-то у нас в театре бесхозный котенок. Прикормили его женщины из буфета. Ночами он дрых у плиты в тепле, но как только начинались утренние репетиции, он первым являлся на сцену. И уж тут… все на него только и глядели, что он вытворял на святых подмостках. Режиссер чуть не плакал: весь репетиционный план шел коту под хвост.
Значит, возвращаясь к сути вопроса, дело не в одном таланте. Он только окошко, в которое можно подсмотреть ЭПОХУ. То время, в котором герои не просто живут, пьют, едят, носят красивые одежды, но еще любят, страдают, борются и, главное, думают! О своем предназначении в этой жизни, о судьбах страны и, в конечном счете, как герои Толстого и Достоевского, о судьбах мира и человечества! За всеми героями Кторова вставала эта эпоха. Почти за всеми. Достаточно хотя бы вспомнить его старика Болконского в фильме «Война и мир». Многие из актеров там хорошо играли, а екатерининско-александровская эпоха реяла только над одним старым князем. Ярко, сочно, так, что рукой хотелось потрогать ее носителя. И… меркли в свете кторовского образа все остальные актерские удачи, как мало нужные предутренние свечи.
Но я, собственно, хотел поговорить о необычной актерской судьбе Анатолия Петровича, вместе со страной претерпевшей и взлеты, и падения в изломанные революционные годы.
Сын главного химика морозовских мануфактур Викторова, он, отбросив первый слог родительской фамилии, становится актером Кторовым. В семнадцатом году поступает в знаменитый театр Корша и работает в нем вплоть до 1932 года.
Театр Корша был знаменит своими актерами. Там в разные годы служили П. Н. Орленев, В. Н. Давыдов, В. О. Топорков, Е. М. Шатрова, Н. М. Радин, М. М. Блюменталь-Тамарина, В. Н. Попова. Блестящее актерское созвездие во главе с режиссером Н. Н. Синельниковым. Основной особенностью этого театра было то, что там каждую неделю ставили новую пьесу. Каждонедельная премьера! В среде московской интеллигенции считалось хорошим тоном быть участником этих театральных праздников. Ну а для актеров это была беспримерная школа формирования собственного профессионального «я». Играли в основном под суфлера.
За неделю текст роли, особенно главной роли, выучить, конечно, было невозможно. Анатолий Петрович как-то рассказывал, как однажды после удачной премьеры, выходя кланяться восторженно кричащему залу, Топорков, держа его за руку, тихонько сказал: «Толя, а спектакль вроде неплохо принимается… Надо бы пьесочку проче-е-сть!..»
Молодые актеры играли много, играли хорошо, были кумирами московских зрителей вплоть… Вплоть до 1932 года, когда правящая власть вдруг ни с того ни с сего (а может, и с того и с сего) закрывает легендарный театр. Обвинив его черт знает в каких грехах. Бесхозных актеров подбирают другие театры. Топорков и Кторов попадают во МХАТ. И вот тут, беря затасканный словесный прием, творческая жизнь в театре Анатолия Петровича Кторова, мягко говоря, приостанавливается. (Вспоминаются невольно слова булгаковского Мастера о своем первом и единственном романе: «И я вышел в жизнь, держа его в руках, и тогда жизнь моя кончилась…».)
Во МХАТе Кторова посадили на голодный творческий паек. Нет, какие-то роли ему давали. Небольшие, малозначащие, не отвечающие его творческому складу. (Исключение — Джозеф в «Школе злословия» Шеридана.) И вся эта вялотекущая жизнь длилась в течение чуть ли не тридцати лет! Вдумайтесь только — ТРИДЦАТЬ лет! Бывали периоды, когда по пять-шесть лет он не получал ни одной новой роли. В конце пятидесятых он твердо решил уйти из театра. Хватит! Пора на пенсию!
Не знаю, успел ли он подать заявление об уходе, но тут случилось то, что редко случается в актерской судьбе: ему дали главную роль! В новой пьесе! И какую роль! Бернарда Шоу в пьесе Килти «Милый лжец»!
Вслед за «Милым лжецом» судьба посылает Анатолию Петровичу еще одну роль. И. М. Раевский на сцене филиала ставит спектакль по пьесе Ариадны и Петра Тур «Чрезвычайный посол». Пьеса откровенно слабая, откровенно, ну, советская, этакая революционная однодневка. Век таких пьес обычно бывает коротким: отыграют спектакль сезон-другой и… в архив. Так было бы и с этим произведением А. и П. Тур, если бы… Если бы в спектакле, поставленном все тем же Иосифом Моисеевичем Раевским, две основных роли не исполняли два мхатовских титана последних лет: Ангелина Осиповна Степанова и Анатолий Петрович Кторов.
Как сидел на нем королевский фрак! Никто из мхатовских «стариков» не умел так носить парадную одежду, как Анатолий Петрович. Сказать, что фрак «сидит на нем как влитой» — значит не сказать ничего. Попробовал бы он сидеть на нем по-другому! А между тем в обыденной своей жизни Кторов предпочитал, как говорят, «просторные одежды». Летом заношенный какой-нибудь костюмчик совершенно затрапезного вида. Зимой — длинное, чуть ли не до пят пальто, вытертая шапка, суконные боты, именуемые в быту «прощай, молодость». Такое впечатление, что помимо сцены он никогда не обращал внимания на такие мелочи, как собственный внешний вид, и следовал неписаному правилу русских кавалергардов: настоящий шик — отсутствие всякого шика.
Терпеть не мог он и всяческих общественных мероприятий. Ни на одном собрании, будь то открытое партийное или закрытое профсоюзное, ни в передних, ни в задних рядах переполненного зала нельзя было увидеть чеканного римского кторовского профиля. Он существовал как бы в другом измерении.
Вспоминаются в связи с этим летние гастроли конца шестидесятых в бывшем Свердловске. Гостиница «Урал». На лестничной площадке второго этажа кучкуется взволнованная группа молодых мхатовских актеров. Волнение вызвано тем, что за закрытыми дверями директорского «люкса» решается судьба нашего товарища Жоры Епифанцева. Накануне Георгий Епифанцев, будучи в состоянии крепкого подпития, учинил дебош в гостиничном ресторане, а также и в других местах, как-то: в коридорах гостиницы и в номерах, как в его личном, так и в тех, где жили не совсем знакомые оному Епифанцеву люди. Начался этот дебош в первой половине дня и закончился с небольшими перерывами глубокой ночью. Был причинен материальный ущерб: побита посуда, поломана мебель, разбито напольное зеркало в старинной ореховой раме.
Причину дебоша понять, в общем, было можно. Перед самыми гастролями вышел на телеэкраны страны многосерийный фильм по известнейшему роману Шишкова «Угрюм-река». Главную роль Прохора Громова сыграл в нем, как вы верно догадались, Жора Епифанцев. Глубоко войдя в психологию и характер созидаемого им образа, Жора не успел к началу гастролей полностью выйти из него. Купеческая широта, размах, пренебрежительное отношение к общепринятым ценностям мещанской морали продолжали довлеть над ним еще какое-то время и после съемок фильма, что и вылилось в вышеописанное противостояние Георгия Епифанцева и окружающего общества.
Надо сказать, что товарищи его по театру тут же откликнулись на это неординарное событие. Каждый по-разному, исходя из характера, таланта и взгляда на мир. К примеру, Борис Николаевич Ливанов, услышав перипетии этой скандальной истории, коротко подытожил: «Угрюм-рука!» Сжато, лапидарно, по-ливановски!
Никита Семенович Кондратьев, наш мхатовский Пимен от сатиры и юмора, разразился поэтической строфой:
Два Жоржа нынче на виду —
Один у нас, другой во Франции.
Но там воюет Помпиду,
У нас бушует Епифанцев.
(Никита Семенович читал газеты и был поэтому в курсе кампании по выборам президента Франции.)
А дирекция театра прозаически собрала с утра «актив» и вызвала «на ковер» виновника скандальной эпопеи. Мы же, его друзья, толпились на площадке второго этажа, тщетно пытаясь из-за закрытых массивных гостиничных дверей уловить хоть что-то удобопонятное из той словесной экзекуции, что происходила в директорском номере.
— Пацаны, урки, привет! — Снизу легко, изящно, не касаясь перил, поднимался по лестнице Анатолий Петрович.
Мы вразнобой поздоровались.
— Что происходит? Вид такой, словно, как кто-то из вас хорошо заметил, у вас посуду с утра не приняли.
Мы вкратце объяснили ситуацию.
— Значит, как я понимаю, происходит судилище над Епифанцевым? — уточнил Кторов.
— Да, и довольно серьезное.
Он помолчал, что-то обдумывая. Мы напряженно ждали, точно от того, что сейчас сделает Анатолий Петрович, может решиться Жоркина судьба.
— Но я надеюсь, у него достанет ума пообещать нашим старшим товарищам, что он никогда впредь этого делать не будет? — Кторов спросил это совершенно серьезно.
— Это-то он скажет, — промямлили мы.
— Ну, слава Богу! — облегченно выдохнул он и, улыбаясь, взлетел по лестнице на следующий этаж.
* * *
Так и жил рядом с нами этот удивительный человек, похожий на какую-то редкую, экзотическую птицу. Мы, конечно, осознавали, что он гений, но в текучке общей работы все эти человеческие отличия стирались, утрачивали свое торжественное содержание. Тем более что работал он по-прежнему мало. Его спектакли «Милый лжец» и «Чрезвычайный посол» были по прошествии времени сняты с репертуара, а новых работ у Анатолия Петровича не оказалось. В семьдесят втором, на второй год правления Ефремова, умирает И. М. Раевский, а у режиссеров «новой» мхатовской волны почему-то не обнаружилось желания поставить спектакль для Кторова. Неудобен он был как для старого, так и для нового начальства, хотя то, чему я был свидетелем, да и по многочисленным рассказам, работоспособнее актера, чем Анатолий Петрович, сыскать было трудно. Такова плата за свободу, за самостоятельный маршрут беззаконной планеты в кругу расчисленном светил.
Грустно все это, господа, согласитесь.
* * *
Закулисные помещения для актеров во всех театрах, за малым исключением, расположены примерно одинаково. Первый этаж — гримуборные мужские, второй — женские, ну а третий или, если он есть, четвертый — для массовки, если ее присутствие диктуется драматургической необходимостью. Длинную коридорную череду комнат в старом МХАТе ровно посередине разделяло уютное круглое фойе. Мягкие кресла, диваны, задернутые сероватыми холстинковыми чехлами, стол, пепельницы, графин с водой. На стенах — портреты основателей театра и первых «стариков». Сюда, перед тем как идти на сцену, уже переодетые и загримированные, стекаются, как ручейки в озеро, актеры. Поздороваться, посмотреть друг на друга, хлебнуть свежего ветра новостей. У актеров «со стажем» — свои, насиженные места. В первом кресле слева от входа обычно устраивался Анатолий Петрович Кторов. Дальше, в углу, было кресло Алексея Николаевича Грибова. Возле окна — место Виктора Яковлевича Станицына. Дальше, в другом углу, обычно полулежал, вытянув длинные ноги, Григорий Григорьевич Конский. Мы, молодые актеры, жались обычно на диване, на подлокотниках кресел или где придется, смотря по многолюдству спектакля.
Вьются сигаретные дымки, идет необязательный, малозначащий разговор, лишенный общего интереса. Первый звонок. Кто-то встает с насиженного места.
— Ты куда? Рано еще…
— Я начинаю. Собраться надо.
— Собираются только в баню, — это кто-то из «стариков».
— А правда, что Добронравов перед своим выходом на сцену любил анекдоты рассказывать?
— Он не только перед своим…
— Иосиф Моисеевич, вы ведь были участником гражданской?
— Был.
— А правду говорят, что в Красной Армии принят был тогда сухой закон?
— Может, и был, да кто ж его соблюдал.
Второй звонок. Все тянутся на сцену.
— Вернусь — расскажу.
Третий звонок. За кулисами наступает тишина. В темноте раздвигается тяжелый мхатовский занавес. Свет. Музыка. Начинается очередной спектакль. Господа актеры отдают на сцене лучшую часть своей души. Отдав, кто меньше, кто больше, смотря по значимости исполняемой роли, они вновь собираются в своем любимом закулисном фойе. Почин сделан, на душе веселее.
— Я служил при штабе армии, помогал выпускать армейскую газету, — продолжает прерванный разговор Раевский. — Народу при штабе вертелось — уйма. И нужного, и так себе. Вроде нас. Правда, мы были в несколько обособленном положении, если не сказать — привилегированном. Дружили только с самокатчиками- так тогда называли мотоциклистов. Они доставляли газеты на места, помогали нам при сборе материала. Мотоциклам полагалось бегать на чистом бензине. Бензина не было, хоть застрелись. Заправляли их смесью из керосина и… спирта. И вот эта-то райская смесь и была залогом нашей революционной дружбы. Отливал, например, тебе самокатчик три четверти котелка горючего. Ты чиркал спичкой и поджигал его. Тут же. Черный дым, пахнущий нефтью, клубами валил из посудины. Какое-то время спустя черный цвет менялся на желтый. И только когда вместо него появлялся дымок нежно-сиреневого цвета, котелок надлежало немедленно и плотно накрыть. Оставшаяся жидкость хоть и пованивала, но вполне годилась к употреблению. Ее можно было разбавить водой, и тогда, под печеную картошку, такие светлые горизонты открывались перед нами, молодыми газетчиками, такое царство добра и справедливости виделось на расстоянии вытянутой руки, что куда там было Светлову с его «Гренадой»!
Пауз в разговорах почти не было, актеры паузы недолюбливают. Отдав должное услышанному, тут же переходят на новую тему, исходя из принципа: «Со мной тоже был аналогичный случай…». Heважно, из какой области был случай, возможно, что совсем из другой, но, главное, нить беседы не прерывается. Вяжется новый узелок.
Скрипнули пружины углового кресла, послышалось кряхтенье:
— Кольк…
Григорий Григорьевич Конский убирает вытянутые ноги, меняя позу абсолютного покоя на позу относительной заинтересованности.
— Кольк, — повторяет он хрипловатым баском. — Значит, больше всего на свете он ненавидел… что?
— Запах розового масла, Григорий Григорьевич, — отвечал я. — Больше всего на свете прокуратор ненавидел запах розового масла…
— Дальше, дальше, — подогнал он меня с нетерпением проголодавшегося гурмана.
— «…и всё теперь предвещало нехороший день, так как запах этот начал преследовать прокуратора с рассвета. Прокуратору казалось, что розовый запах источают кипарисы и пальмы в саду, что к запаху кожи и конвоя примешивается проклятая розовая струя…».
Это было как наваждение, как морок. При любой встрече, при любом соприкосновении, давала ли эта встреча необходимое время или не давала его вовсе, мы с Григорием Григорьевичем тут же, без подготовки, без замаха начинали игру в «Мастера и Маргариту» Михаила Афанасьевича Булгакова. Только что (это был, кажется, шестьдесят шестой год) вышел роман в журнале «Москва». Вариант, естественно, был журнальный, — все, что можно было не напечатать, было не напечатано, но все равно — человек я был неизбалованный. Все, что я прочел на страницах журнала, произвело на меня ошеломляющее впечатление.
Гениальный сгусток булгаковской прозы, точно хорошо выверенная стрела, ударил меня в сердце. Я не пытался объяснить себе, о чем был роман. Я просто запоминал его, запоминал автоматически по прочтении, не прилагая к этому никаких усилий. Казалось, беззвучная машинка оставляет на листах моей памяти не читанные никогда до того строчки. Все было необычно в этом романе: и сюжет, и герои, и философское освещение действительности без малейшего озлобления в ее показе, и восторг, и узнаваемость, и ни на что не похожая острота булгаковской иронии.
Мы с Григорием Григорьевичем по многу раз перебирали содержание «Мастера», роясь в его гениальных строчках, как скряга роется в ворохе жемчужин.
— Значит, она несла в руках отвратительные желтые цветы… — начинал Конский после того, как мы, например, только что с ним поздоровались.
— Тревожные, — поправлял я, — отвратительные, тревожные желтые цветы. Черт их знает, как их зовут, но они первые почему-то появляются в Москве…
— И эти цветы…
— … Очень отчетливо выделялись на черном ее весеннем пальто.
Слушая булгаковский текст, Григорий Григорьевич уводил глаза куда-то в сторону, уголки толстых губ его растягивались в еле заметной улыбке, и мне казалось, что он в эти минуты вспоминал что-то свое, далекое, ведомое только ему одному.
— Она несла желтые цветы! Нехороший цвет.
Может, в такие мгновенья он слышал, как эти же строчки читает глуховатым, неторопливым голосом совсем другой человек — автор романа. Ему посчастливилось в конце тридцатых быть на этой читке рукописи «Мастера и Маргариты».
Небольшая группа друзей Булгакова, в основном актеров… Михаил Афанасьевич был уже болен… Шелест листов… Которые не горят… И незабываемые на всю жизнь интонации булгаковского голоса. Они дружили, Булгаков и Конский. Дружба их началась с парадокса. В начале двадцатых автор пьесы-инсценировки «Дни Турбиных», знакомясь с актерами театра, услыхал фамилию Конский. Обладатель этой фамилии был высокий, нескладный молодой человек с несколько сонливым выражением удлиненного лица.
— Как-как? Конский? Замечательно! — расхохотался Булгаков. Потом извинился за бестактный смех и пояснил причину его:
— Очень уж необычная фамилия. Обязательно, с вашего позволения, вставлю ее куда-нибудь. Просится.
Так завязался узелок приязни между молодым актером и молодым автором. Притом Конский не был восходящей звездой театра, он в те годы не играл больших ролей. Он просто был — Конский. Хороший парень со своим взглядом на жизнь и тонким чувством юмора. Очевидно, Булгакову было достаточно этих качеств в молодом актере, чтобы возникшая приязнь переросла со временем в настоящую глубокую, мужскую дружбу. Он, как и обещал, вставил фамилию Григория Григорьевича в новую работу. И не в какую-нибудь, а в «Мастера и Маргариту». Помните, возник на Патриарших, соткался из воздуха гражданин престранного вида? Клетчатый, кургузый пиджачок… «Гражданин ростом в сажень, но в плечах узок, худ неимоверно, и физиономия, прошу заметить, глумливая». По описанию портрет гражданина очень походил на портрет молодого Григория Григорьевича, только фамилия у странного гражданина была не Конский, а… Коровьев! Эта близкая замена обеспечивала Булгакову свободу писательского маневра. Тут и коровьевское пенсне, и усишки-перышки, и дребезжащий тенорок, и маленькие полупьяные глазки, чего никогда не было у живого оригинала. Не говоря уж о поступках!..
* * *
Михаил Афанасьевич Булгаков любил посещать нижнее фойе. Сядет скромненько в уголочек, наблюдает, покуривает, посмеивается. Байки актерские любил слушать безмерно, но сам в беседу не вступал. Хотя рассказчик, как вы сами понимаете, был отменный. В этом молодые актеры убеждались, посещая его на дому. Булгаков любил гостей и умел принимать их. Умел из обыкновенного вечера сделать праздник, запоминающийся надолго. Нехватка денег компенсировалась искрометным весельем. Шутки, анекдоты, розыгрыши!
Наши «старики» до конца своих дней вспоминали эти булгаковские вечеринки. Народу собиралось много. Бывали тут и участники «Дней Турбиных»: М. М. Яншин, Н. П. Хмелев, Н. В. Кудрявцев, Б. Г. Добронравов, М. И. Прудкин, В. Я. Станицын… Не пропускали этих «сборов» и Б. Н. Ливанов, и В. Л. Ершов, и Г. Г. Конский. Почти вся молодая мхатовская поросль отыскивала по вечерам адреса временных квартир опального русского писателя и драматурга, пока в середине 30-х годов он не купил кооперативную квартиру у Никитских ворот. Говорят: Сталин разрешил — тогда кооперативного строительства почти не было, между писателями шла драка за этот дом. Сталин любил Булгакова. Любил спектакль МХАТа «Дни Турбиных» по его роману «Белая гвардия».
Сейчас много мутной воды льют на эту странную заочную дружбу вождя и опального писателя. Анализировать истоки этой дружбы не пытаюсь, не мое это дело. «…Есть тьма искусников, я не из их числа…». Но «старики» утверждали, что если бы не заступничество Сталина, драматическая судьба Булгакова в одночасье могла стать трагической. В одночасье! Настолько сильна была «любовь» к Михаилу Афанасьевичу собратьев по искусству, исповедовавших в то время чистоту пролетарской идеологии в каждой литературной строчке, в каждом слове, даже если слово это красовалось на заборе. Без принужденья записывались они в стаи сторожевых псов, влезали в цепные ошейники и лаяли до хрипоты на все то, что было ненавистно.
Чего стоила, к примеру, сцена похорон сельского активиста, убитого кулаком, в спектакле «Выстрел» по пьесе Демьяна Бедного, поставленном в театре Революции (ныне театр им. Маяковского) где-то в конце двадцатых годов. В революционном театре поощрялась актерская импровизация. В определенном направлении, конечно. И вот в сцене траурного митинга высокое партийное начальство произносит пламенную речь. Примерно такого содержания:
— … Мы хороним нашего товарища, убитого злодейской пулей! — (Жест в сторону гроба, обитого красным кумачом). — Кто же убил его? Кто поднял на него руку? Враг нам известен, товарищи! — (Это уже зрительному залу). — Его убил белый офицер Алексей Турбин, главный герой спектакля «Дни Турбиных», идущего во МХАТе, неподалёку от нас!
Ну и дальше как полагается: «Доколе мы будем терпеть?!» и прочие выводы. Это ли не травля? Это ли не террор? И только железная рука Coco мягко отводила направленные на Булгакова стволы, уже готовые полыхнуть убийственным огнем. Возможно, это было со стороны «вождя народов» своеобразной игрой, понятной только ему одному, я утверждать ничего не берусь. Я только повторяю здесь то, что я ЛИЧНО слыхал от «стариков»: Булгакова от расправы «красных санкюлотов», имеющих документы членов Союза писателей, спас Сталин.
Хозяйственный был мужик, зря ничего не выбрасывал. И еще… Больше десяти раз приезжал Сталин во MXAT, чтобы увидеть «Дни Турбиных». Нравилась ему русская «белая» интеллигенция. Нравилась! В его окружении таких людей — независимых, свободных в своих суждениях и поступках — не было.
Интересно, с каким ощущением после сорок третьего он почувствовал на своих плечах шитые золотом погоны?! Но это так… к слову. И война, и погоны — все это впереди, все это еще только будет. А пока… А пока была жизнь, была молодость! И молодые актеры МХАТа напропалую веселились в гостях у гениального драматурга! Шутки, рассказы, розыгрыши!
Булгаков был непревзойденным мастером мистификаций. Брал, например, какой-нибудь незатейливый житейский факт и окружал его таким фейерверком неуемной фантазии, что от факта оставалась только… цветочная пыльца. Конский рассказывал, что у него, как у Чехова, где-то в потайном кармане возле сердца всегда лежали и грелись многочисленные, уже готовые сюжеты. А иногда они возникали тут же, за столом, с необычайной легкостью и изяществом, присущими его творческой манере.
Он, например, любил рассказывать о своих встречах или телефонных разговорах со Сталиным. И слушатели никак не могли понять, было ли это на самом деле, или же Михаил Афанасьевич в очередной раз дурит их. Тон в изложении фактов был (по-мхатовски) абсолютно правдоподобным, проверке же содержимое факта, естественно, не поддавалось. Приходилось услышанное принимать на веру.
Телефонный звонок. Михаил Афанасьевич снимает трубку.
— Слушаю… Булгаков.
— Здравствуй, Миша. Сталин говорит.
— Здравствуйте, товарищ Сталин.
— Как жизнь?
— Плохо, товарищ Сталин.
— В чем дело?
— «Дни Турбиных» сняли с репертуара.
— Ай-ай-ай, а я как раз хотел на днях посмотреть.
— Ничего не выйдет, к сожалению.
— Кто распорядился снять спектакль?
— Кто?.. Очевидно, директор МХАТа.
— Безобразие! Что хотят, то и делают! Ладно, разберемся…
Звонок в дирекцию. Голос в трубке:
— Кто у телефона? Директор МХАТа? Сталин говорит… Кто вам дал право снимать с репертуара спектакль «Дни Турбиных»? Почему такой произвол творится в адрес нашего известного драматурга? Что? Алло!.. Девушка, почему разъединили? Директора МХАТ!.. Директор? Что? Почему не может подойти к телефону? Умер? Только что?.. (Пауза). Нервный какой…
И во всех этих «сталиниадах» нуждающейся стороной был Иосиф Виссарионович! ЕМУ были необходимы беседы с Булгаковым, а не наоборот. Булгаков был для вождя тем фактологическим и нравственным камертоном, без которого управлять такой огромной страной, как Россия, было бы невозможно… Крик души, несбыточная мечта задерганного жизнью писателя о справедливой власти. Когда воздается человеку по делам его мгновенно, без каких бы то ни было чиновничьих препон и проволочек. Паек для души по первой категории.
В рассказах Конского вспоминается мне и еще один телефонный разговор Булгакова. Нет, не со Сталиным. На этот раз в телефонной трубке приятнейший женский голос:
— Михаил Афанасьевич?
— Да.
— Здравствуйте, дорогой Михаил Афанасьевич. — Голос растекается малиновым сиропом. — До вас дозвониться — целая проблема!
— Простите, с кем имею честь?
— С вами говорят из редакционного отдела киностудии «Мосфильм»… Вы совсем нас забыли, Михаил Афанасьевич… Как почему? Не звоните, не посещаете, а нас многие посещают, отказываетесь от сотрудничества с нами… Такой писатель — и ни одного сценария на «Мосфильме», это же конец света!..
— Да я, видите ли…
— Можете не продолжать, Михаил Афанасьевич, все понятно, вы жутко заняты… Иначе и быть не может… Такой писатель!.. У меня к вам конкретное предложение. Вы выбираете для нас час-два свободного времечка, мы присылаем за вами машину, привозим на студию и заключаем с вами договор… На киносценарий для «Мосфильма»… Как чей? Ваш, Михаил Афанасьевич, ваш. Мы вам платим хорошие деньги, а от вас потребуется только назвать идею будущего сценария и примерный его сюжет. Так… в двух-трех фразах. А потом сидите, пишите, творите, со временем мы вас ограничивать не станем. Такой писатель!
— Премного благодарен… — Булгаков кое-как прерывает напористый поток женской речи. — Да, конечно, деньги никогда не бывают лишними… В таком случае… В таком случае, говорю, у меня к вам конкретное предложение. Я вам сейчас могу назвать идею будущего киносценария… Да, по телефону… Можете записать… Итак, название: «Пожар в московском зоопарке». Нет, можно, конечно, и в ленинградском, но у меня в московском… Краткий сюжет: в Москве сгорает зоопарк. Звери остаются без крова над головой. Отцы города решают обратиться к москвичам с просьбой распределить зверей по квартирам. На время, конечно, пока не будут выстроены новые вольеры. Что? Конечно, комедия!.. На другой жанр этот сюжет и не тянет… Начинается процесс переселения животных. Каждый берет себе зверя исходя из особенностей характера. Своего, конечно… Кто попугайчика осчастливил, кто пантеру, кто крокодила. Необустроенным остался только питон. Очень уж был длинен. Пришлось поселить его в коммунальную квартиру. Вот, в основном, и весь сюжет: три дня жизни в коммуналке.
— И… это все? — голос в трубке стал скучным и растерянным.
— Все.
— А что сталось с питоном?
— Сдох, разумеется. От тоски по неволе. Ровно через три дня. Или сбежал.
— Да-а-а… это очень интересно… Хорошо, мы вам еще позвоним. (Бип-бип-бип-бип…)
Больше никаких телефонных звонков из редакционного отдела «Мосфильма» Михаилу Афанасьевичу не поступало.
* * *
В самом конце шестидесятых Нина Ивановна Гуляева тоном абсолютно безапелляционным сказала мне:
— Мы тут со Славой подумали (Слава — это Вячеслав Михайлович Невинный, муж Нины Ивановны), так вот, Коля, мы со Славой подумали и решили: хватит играть за кулисами в «Мастера и Маргариту». Пора тебе писать пьесу с таким же названием. Ты напишешь, а я поставлю.
— То есть ты предлагаешь мне инсценировать роман Булгакова «Мастер и Маргарита»?
— Ты догадлив.
— Ну, не знаю… Попробую.
— Пробовать поздно, надо начинать.
— Хорошо. Завтра же и начну.
— Сегодня!
Так начался наш двухгодичный сладостный плен в окружении жильцов «нехорошей квартиры» номер пятьдесят, римских легионеров и фанатичных обитателей древнего Ершалаима. Первый вариант пьесы мы с замиранием сердца вручили вдове Булгакова Елене Сергеевне. На предмет рецензии и одобрения. (О противной оценке думать не хотелось.)
Елена Сергеевна жила в доме, расположенном у начала Суворовского бульвара, рядом с церковью Федора Студита, дворовой церковью отца Александра Васильевича Суворова. Квартира ее на первом этаже, вернее, кухонное окно, выходившее во двор, пользовалось у местных алкашей уважительной известностью. Любой жаждущий, имея в кармане бутылку водки и двух товарищей за спиной, мог постучаться в это окно в самый неурочный час. На стук обычно открывалась форточка и мелодичный женский голос спрашивал, что угодно просящему.
— Нам бы стаканчик, хозяюшка… Мы с возвратом, чес-с-слово!
Ответ хозяйки разил стоящих за окном наповал:
— Простите, вы какой стакан предпочитаете: тонкий или граненый?
Это было уже слишком!
— Да нам все равно!.. То есть мы хотим сказать… Вы не бойтесь, мы вернем в целости и сохранности…
И ведь возвращали! Со словами благодарности, если в кухне еще горел свет, а если время было уже позднее, чистая граненая (или тонкостенная) посудинка помещалась аккуратно на жестяном оконном сливе снаружи.
Елена Сергеевна нашу инсценировку попервоначалу не очень одобрила. Она вообще считала, что не стоит этот роман переводить на язык сцены. Так она, во всяком случае, нам сказала. И понять ее можно было: какие-то незнакомые ей люди взялись перекраивать любимое произведение мужа, где она была главной героиней, подругой Мастера, его Маргаритой. Она была непосредственным участником создания этого гениального творения Булгакова, этот роман слился с нею, стал ее биографией, ее судьбой. И тут вдруг нате вам, какая-то пьеса… Что-то куда-то ушло, герои, как шахматные фигурки, переставлены на другие клетки. Все непривычно, неудобно…
— Что ж, попробуйте доработать, — сказала она нам на прощание. — Может, что и изменится к лучшему.
Последующий вариант пьесы тоже не вызвал у нее особенного восторга, но, во всяком случае, не было и категорического отказа. Решили все-таки ставить, сцена выявит и хорошее, и плохое.
И тут во всю мощь заработала неукротимая режиссерская энергия Нины Ивановны Гуляевой. С восторженностью неофита она репетировала с актерами, делала декорации, шила, клеила, выторговывала у меня оставленные за ненадобностью для пьесы какие-то фрагменты «Мастера и Маргариты». Казалось, прорвался долго сдерживаемый водный поток и несет за собой все и всех. Любое сопротивление было бесполезным — все равно смоет. Меня она называла соратником.
— Соратник мой… дерганый, — ласково говорила она, поглядывая по сторонам озабоченными глазами.
Актеров в репетициях было занято много. Нам хотелось вывести на сцену всех героев булгаковского романа, не пропустив даже самых малых персонажей. Конечно, тут сказалась наша неопытность в постановке произведения такого масштаба. И, как ни странно, большая любовь. Она всегда идет рядом с неопытностью. Две компоненты, которые поддерживают друг друга.
В репетициях были заняты все возрастные поколения актеров. Понтия Пилата играл Юрий Леонидович Леонидов, Берлиоза — Борис Александрович Смирнов (наш бессменный Ленин), буфетчика Сокова — Николай Павлович Ларин, Маргариту — Валя Калинина, Коровьева — Вячеслав Невинный, Иешуа Га-Ноцри — Саша Дик, Воланда — Слава Желобов, кота Бегемота — Леша Борзунов, Афрания — Женя Киндинов, ваш покорный слуга — Мастера.
Весной семьдесят второго состоялся показ. Спектакль в репетиционных ширмах был выгорожен в нашем кинозале. Смотрел худсовет, смотрел Ефремов и чуть ли не вся труппа. После просмотра тут же состоялось обсуждение увиденного. Худсовет в основном высказался положительно. Помню слова Михаила Михайловича Яншина:
— У меня во все время просмотра было такое чувство, что рядом со мною незримо присутствовал мой друг Миша Булгаков.
Ефремову спектакль не понравился.
— Что это за пионерский театр? — сказал он. — Где ваше личное отношение к роману? Нынешний взгляд на него?
Этими (примерно) словами была похоронена первая на Москве попытка воспроизвести на сцене гениальное творение Михаила Афанасьевича Булгакова.
Возьмись Олег Николаевич поправить, что-то изменить в нашей работе (что он обычно всегда и делал как художественный руководитель), уверяю вас, уважаемый читатель, мог бы получиться замечательный спектакль. Без всяких скидок на собственное участие. Но… не судьба. Или, наоборот, судьба.
До сих пор мне видятся так, как будто это происходило вчера, герои «Мастера и Маргариты», воплощенные нашими актерами: и трепетная, как натянутая струна, Маргарита Вали Калининой, и круглая, как шар, плутоватая голова кота Бегемота — Борзунова, и нахальные, прозрачные со слезой глаза Коровьева — Невинного, и вальяжная, в белом чесучовом костюме фигура Берлиоза — Смирнова, небрежно объясняющего на Патриарших прудах Ивану Бездомному (Ивану Власову) его ошибку в попытке воссоздать историческую биографию Иисуса Христа…
Да-а… воспоминания, как и рукописи, не горят… А все начиналось с веселого актерского «трепа» в закулисном фойе в свободное от пребывания на сцене время.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК