Бронза жизни
Я хожу по городу, который неуклонно покрывается посмертными масками людей, которых я знавал. Порою это вызывает животный ужас, чаще – гордость, что профессия дала возможность с ними общаться. И еще – тоскливое осознание, насколько в суете дней мы не договорили, запоздалые упреки самому себе: ну почему не спросил, не сделал, не записал…
I
Иду по скромной улице Скрыпника, слева еще более скромная мемориальная доска – в этом жил украинский поэт Роберт Третьяков. Когда-то он ухаживал за моей мамой, поощрял ее стихи и вообще был поэтически влюблен в нее. Я знал его почти столько, сколько помню себя – знаменитый украинский поэт по происхождению был русским с Поволжья, и выглядел совершенно по-есенински – копна волос, детское наивное лицо, неправдоподобно синие глаза.
И вот я, уже узнаваемый (благодаря телевизору), встретил Роберта на Сумской. Оморщиневшего, одетого крайне скромно, на грани бедности. Мы спустились в «Затышок», сегодня закрытый, увы, винный подвальчик, где традиционно собиралась пропустить стаканчик-другой харьковская богема.
В душной атмосфере, где дух портвейна впитался в сами стены, мы потягивали какое-то пойло и классик украинской поэзии Роберт Третьяков тускло повествовал о своей ненужности в новой стране, где царила новая проза жизни. Было очень грустно смотреть на некогда знаменитого и элегантного поэта, чья слава и талант остались, словно в отцепленном вагоне, в той, Советской Украине. Он не успел перестроиться, как его более удачливые собратья. А может, и не умел.
Плач и недоумение терзали его, синие глаза то и дело наполнялись беспомощными слезами. Чем я мог помочь? Я обещал сделать сюжет. А потом он расспрашивал о маме и с улыбкой вспоминал ушедшие дни: «Передавай ей привет, конечно, зайду…».
Казалось, былая детскость снова разгладила его лицо, но ненадолго – алкоголь быстро делал свое убаюкивающее дело. Я проводил Роберта вверх по Сумской, и мы расстались. Как выяснилось – навсегда.
II
Шесть часов утра, безумная вьюга и мы с оператором Сашей Винтровичем, груженые всяческим оборудованием, влечемся по площади Свободы на телесъемку. В это неприлично раннее утро нам назначено интервью с легендарным председателем Харьковского областного совета народных депутатов Александром Степановичем Масельским.
Ранее начало рабочего дня было одной из характерных особенностей крестьянского быта «батьки» (как называли Масельского подчиненные). Содрогаясь, мы добежали до 9 подъезда Госпрома (где сейчас висит бронзовая доска бывшему председателю облрады) и, еще не усев отойти от утреннего холода, оказались в ярко освещенном кабинете. О, как давно я жаждал задать свои накопившиеся острые вопросы. И о внутригородских дрязгах, об очередном президенте, о слухах, что Масельского назначат премьер-министром…
Александр Степанович – большой, грузный человек с припухшими веками – отвечал вяло и нехотя. Он не мог понять, зачем он, измученный круглосуточной работой человек, должен тратить время на расспросы лохматого клоуна. Когда актуальное интервью, которым я очень гордился, вышло в эфир, мой отец сказал, что я со всеми своими острыми вопросами выглядел словно дурак: «Ты хоть понимаешь, с кем ты говорил? Разве об этом нужно было его спрашивать?».
Недавно заинтересованные люди спросили, есть ли архиве нашей программы что-нибудь по Масельскому. Извлекли давешнее интервью. Я задумчиво отсматривал старую запись, внутренне соглашаясь со своим отцом. За спиной стояла восторженная молодая журналистка и повизгивала: «Ну, как вы его! Ай, какой вопрос! Я тоже хочу так остро вести интервью!».
«Сейчас я бы сделал это интервью совсем подругому», – раздумчиво ответил я. Она так и не поняла, что я имел ввиду.
III
Борис Алексеевич Чичибабин, в джинсах, кроссовках, что для классика было непривычно, упорно отбивался от интервью. Дескать, не мастак он говорить и «кому это будет интересно», и вообще – все уже сказано. Журналист его назойливо уговаривает, и наконец, поэт сдается – мы договорились говорить собственно не о нем, а о Харькове.
– Ну, как я могу говорить о любви к Харькову, – продолжал он уже сидя в студии. – Это все равно, что рассказывать о любви к воздуху, которым я дышу.
Беседа прозаически тлела.
«А вы знаете, один мой знакомый сказал, что если москали нападут на Украину, он не задумываясь пойдет их убивать», – между делом заметил я. Поэт вспыхнул: «Как это не задумываясь!? Так сказать мог только очень плохой человек! Человек не должен убивать человека!» И он с горечью заговорил о тех литераторах, которые чествовали национализм. Писатель, говорил он, должен учить людей любви.
Борис Алексеевич разволновался, запрокинул голову и, глядя в потолок, неуверенно произнес: «Сейчас я впервые почту стихи, которые вызовут неудовольствие людей, которые, – он слегка запнулся, – ставят национальные идеи выше общечеловеческих ценностей». И он, порою сбиваясь – то ли от волнения, то ли от нового текста – прочел свой гениальный и пронзительный «Плач об утраченной родине»:
Судьбе не крикнешь «чур-чура»
Не мне держать ответ –
Что было родиной вчера
Того сегодня нет…
Я зачаровано слушал длинное стихотворение и мысленно подкладывал под стихи музыку моцартовского «Реквиема»:
…С мороза в стужу,
В адский жар впихнули голышом.
Я с Родины не уезжал
За что ж ее лишен?..
Поэт раскачивал в такт стихам своей седой головой, голос его стал сильным и гневным:
…К нам обернулась бездной высь,
И меркнет божий свет.
Мы в той Отчизне родились,
Которой больше нет.
Прошло почти 25 лет с того интервью. Уже давно нет на свете Бориса Алексеевича, осталась мемориальная доска и улица, названная его именем. Но никто за эти долгие годы так и не сумел меня убедить в том, что страна Кравчука, Кучмы и Ющенко лучше Отчизны Третьякова, Масельского и Чичибабина.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК