ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Оглядываясь на прошедшие недели и месяцы, с тех пор, как его насильно привезли в Москву из Тобольска и объявили наследником русского престола, Алексей ощущал происходящие в нем перемены. Словно в нем зародилась другая натура. Неуклонно, шаг за шагом, взрастала, присутствуя рядом с первоначальной личностью. Эта вторая личность все больше сознавала себя наследником. Каждая встреча — с экзотическими монархистами, или с православным духовенством, или с военными космодрома, несмотря на их мнимость, или с Юрием Гагариным, завещавшим ему перед смертью «Формулу Рая», — каждая встреча меняла его. Он ощущал себя наследником русского престола. Не потому, что поддался соблазну и изощренной, лукавой лести. Не потому, что им овладела гордыня, и он стал жертвой прельщения. Не оттого, что он подчинился гипнозу и уверовал в свое царское происхождение. Эта новая личность, эта вторая натура все сильнее чувствовала свою мистическую связь с Россией. Воспринимала Россию как святую, завещанную ему землю, ради которой он должен принести жертву. Все острее, горше и сладостней чувствовал он свою связь с многострадальным русским народом, веруя в то, что в будущем царстве народу уготовано, наконец, избавление от мук и лишений, и это избавление принесет он, наследник престола, русский Самодержец. Эта уверенность проистекала не от людей, а свыше. Не по наущению властных персон, а по благословению незримого, всеведущего и всемогущего Пастыря. Ужасные события минувшей ночи, убийство в колонии Юрия Гагарина, лишь укрепили его в мессианской идее, сделали сопричастным «Формуле Рая», запечатленной на дне его глазных яблок.
Наутро они выехали с полковником из Нижнего Тагила, и как только скрылись дымящие трубы металлургического комбината и тяжеловесные корпуса танкового завода, он обратился к полковнику:
— На обратном пути в Екатеринбург мне нужно посетить больницу в поселке Зацепино, что под Невьянском. Я вас прошу, свяжитесь с властями. Пусть предупредят о нашем визите.
— Что за больница? — неуверенно переспросил полковник, угнетенный побоищем в колонии, ожидая для себя неприятностей по служебной линии.
— Лечебница для душевно больных. Хочу убедиться, что и здесь, на Урале, действует столь широко разрекламированный Национальный проект «Медицина».
Полковник не стал перечить. Стал связываться по телефону с Екатеринбургом. Многократно перезванивал. Получал ответные звонки. Наконец произнес:
— Есть договоренность. Нас ждут в Зацепино. Главный врач больницы — Евстафий Сергеевич Лунько.
И они замолчали надолго, окруженные скалами, лесом, которые вдруг расступались, и открывались на горизонте дымящие трубы, и белая, в солнце, проплыла в отдалении наклонная башня Невьянска. «Как в Пизе», — вымолвил полковник и вновь погрузился в горестные раздумья. Алексей же предвкушал встречу с поэтом Юрием Кузнецовым, который, так и не дописав поэму о рае, был помещен в психиатрическую лечебницу.
Клиника располагалась за неказистым поселком, среди старого заросшего парка, где растительность казалась влажной, тропической, источала соки, дурманы, пьянящие запахи цветочной пыльцы. Среди этих первобытных зарослей стоял деревянный больничный корпус, двухэтажный, столетнего возраста, но крепкий на вид. Коричневые, масляной краской выкрашенные венцы. Белые наличники на окнах. Белые же решетки, не создающие ощущения темницы или острожного дома, а, напротив, — чего-то надежного, устойчивого и заботливого. Главный врач, предупрежденный по телефону об именитом госте, встретил их на крыльце больницы. В белом халате, круглолицый, седоватый, с румяными щеками и радушными улыбками милого и доброго провинциала, он напомнил Алексею чеховских персонажей.
— Как же это вы к нам, в нашу глушь-деревню завернули? Вот уж не могли рассчитывать на столь замечательную встречу. Когда мне позвонили из управления, думал, разыгрывают. «Царь, царь!» У меня, видите ли, есть один пациент, который в периоды обострения называет себя «царем». На это время мы его забираем в больницу, проводим курс лечения, а потом отпускаем домой. Вот я и думал, что наш «царь» к нам снова пожалует! — Он вел Алексея в свой кабинет, и в этих радушных улыбочках и округлых жестах чудилась Алексею едва проступавшая ирония, то ли над собой, то ли над ним, Алексеем. Главврач уже не казался столь простым и радушным. В его добродушных глазах пульсировала темная тревожная ягодка.
— Что же вас интересует, Алексей Федорович? — доктор ласково, сквозь очки рассматривал гостя, сидя на фоне книжной полки — труды по психиатрии, медицинские справочники, монографии с надписями «эпилепсия», «шизофрения», «паранойя».
— У меня есть ощущение, доктор, что состояние общества, его глубинные заболевания, травмы, нанесенные общественному сознанию, можно лучше понять, если читать не только политологов и обществоведов, но прислушаться к бредам душевнобольных. Из их сотрясенного разума, как из проснувшегося вулкана, вырывается глубинное содержание человеческих страхов, упований, надежд. Ставя диагноз душевнобольным, можно поставить диагноз обществу, не так ли?
— Мысль очень глубокая, Алексей Федорович. То, что мы называем болезнью разума, может означать включение в работу мозга его запечатанных участков, его резервных центров. Тогда у мозга открываются несвойственные здоровому человеку возможности. И вот мы видим кликушу, предсказывающую будущее. Видим юрода, разгадывающего тайны прошлого. В истерических бредах и параноидальных видениях можно усмотреть картины мира, недоступные обыденному сознанию. В этом смысле, сумасшедшие дома могут стать центрами нетрадиционной футурологии.
— У вас здесь создано нечто подобное?
— Нет, разумеется. Для этого нет научной базы, нет оборудования, персонала. Впрочем, и мы не чураемся науки. Ведем кое-какие исследования. Знаменитый доктор Коногонов, — надеюсь, вам знакомо это имя, — спускает нам кое-какие задания, и мы проводим исследования по его методике. Итак, — улыбнулся он добродушно, — чем могу быть полезен?
— Покажите мне вашу больницу, доктор. Признаться, никогда не был в психиатрических лечебницах. Быть может, этот опыт мне пригодиться в скором будущем.
Они осматривали больничный корпус, начав обход с первого этажа, где помещалось женское отделение. Вход в отделение вел сквозь крепкую решетчатую дверь с электронным замком. Было чисто, линолеум полов стерильно блестел. В кадках и горшках стояли комнатные растения. В аквариуме плавали золотые рыбки. За столиками сидели спокойные, доброжелательные сестры в халатах, приветствуя вошедших. Из коридора был виден ряд дверей, заботливо выкрашенных в белое. За ними находились палаты.
— Хоть мы и небогаты, но стараемся создать уютную, приятную для глаз обстановку, — доктор трогал пальцами косяки дверей, желая обнаружить на них пылинки. Не находил, приоткрывал двери в палаты. Алексей заглядывал, видел кровати, на которых лежали, дремали, уставились в потолок остановившимися глазами женщины, молодые и старые, в поношенных халатах, в ночных рубашках, в теплых домашних носках. Их сонная неподвижность говорила о какой-то, пронесшейся над всеми ними беде, которая вырвала их из семей, разлучила с мужьями, детьми и внуками, лишила женских хлопот, суетливых переживаний. Отобрала вмененную природой роль заступниц, хранительниц, собирательниц семейного мира, который без их радений распадается и глохнет, отданный на откуп жестоким смутам. Он робел от вида этой незащищенной женственности, испытывал мучительное беспокойство, не понимая природы таинственной беды, которая, словно невидимая радиация, реяла в чистых палатах, среди ухоженных цветов и золотых рыбок.
— Им ввели транквилизаторы и сняли излишнюю возбудимость, — доктор бережно прикрывал двери. Его осторожность и вкрадчивость трогали Алексея. Он был благодарен этому немолодому человеку, посвятившему себя уходу за обездоленными существами, затворившему себя, как и они, в этом уединенном корпусе, вдали от оживленных центров.
«Мой народ, — думал он с состраданием. — Мой обездоленный, любимый народ».
За одной из дверей слышался шум, невнятные вскрики, похожая на завывание песня.
— Здесь мы еще не провели терапию, — доктор приоткрыл дверь, впуская Алексея в палату. Она была больше других. В ней находились четыре кровати, и на каждой сидела женщина. Все крайне возбужденные, говорящие, не одна с другой, а с невидимыми собеседниками, которые, казалось, докучали им, дразнили и мучили.
На одной кровати сидела толстая, грузная женщина с отечным тупым лицом, с пухлыми, бурачного цвета щеками, слюнявыми губами. Ее халат был расстегнут. Из рубахи вываливались громадные, голубоватые груди. Босые ноги с грубыми пальцами и желтыми нечистыми ногтями упирались в пол. Она чмокала, облизывалась, стонала, принималась тихонько выть:
— Пашку моего отдайте! Пашку мне! Пашку хочу! Мне мужик нужен. Не могу без мужика. Пашка ночью ко мне приходил, имел меня много раз, — она хваталась за голые груди, валяла их из стороны в сторону, и они, как кули несвежего теста, переваливались, издавая хлюпающий звук. Увидела Алексея. Подняла на него водянистые безбровые глаза. Растворила слюнявый, беззубый рот: — Паша пришел! Пашка мой! Иди сюда, Пашка, ложись на меня! Скорей, Пашуня, ложись, — она тяжело, с сиплым выдохом завалилась на кровать. Раздвинула отечные ноги. Стала скрести себя по расцарапанному животу, колыхать складками жира, терла пах, бесстыдно топорщила блеклые рыжеватые волосы. — Давай, Пашка, ложись!
Алексею стало гадливо и страшно от ее животных ужимок, нетерпеливой похоти, отвратительной наготы.
— Это не Паша, — доктор заботливо прикрывал ее одеялом. — Ты, Валюша, успокойся. Сейчас лекарства дадут. Поспишь немного.
— Пашку хочу! — Женщина слезливо выла, двигала под одеялом ногами, высовывала уродливую, с костяными ногтями стопу.
На соседней кровати сидела полураздетая старуха — седые, свалявшиеся волосы, сутулые, под несвежей рубахой плечи, длинные, пустые, с почернелыми сосками груди, дряблый живот с морщиной пупка, изуродованные старостью ноги в при спущенных чулках, непрерывно шевелящиеся, болезненно распухшие пальцы. Она то и дело хваталась за живот, гладила смор щенную кожу:
— Меня нельзя бить, я беременная. Мне молочко пить надо и кушать больше. Он кушать хочет и меня теребит. Мне простыночки принести обещались, а сами не несут. Со мной сидеть надо, а то не равен час, ночью рожу. Кого рожу, не покажу. От кого рожу, не скажу. Будет Васенька румяненький, ручки беленькие, ножки быстренькие. Мама Васеньку будет любить, молочком будет поить. Ах, ты мой масенький, мой сладенький, да какой же ты у меня красивенький!
Старуха гладила живот, улыбалась мокрыми деснами с одиноким желтым зубом. Ее молочные железы давно истлели, как пустая ботва. Ее чрево ссохлось, как сухое дупло. Но она казалась себе цветущей и млечной, исполненной соками материнства, источала нежность и любовь к готовому родиться чаду.
— Меня нельзя бить, я беременная, — повторила она, когда Алексей к ней приблизился.
— Никто вас пальцем не тронет, Анна Ефимовна, — доктор погладил ее по седой голове. — Здесь вас любят, заботятся.
— Мне бы молочка принести. Васенька молочка попить хочет, — ответила старуха, успокаиваясь от прикосновения доктора.
На третьей кровати сидела женщина средних лет с тонким нервным лицом, гордым носом, с красивыми, искусанными в кровь губами. В ее блестящих черных волосах начинала сквозить седина. На тонких пальцах сияло кольцо с изумрудом. Ее больничный халат был ветхим, но под ним белела отороченная кружевами рубаха. Когда к ней приблизился доктор, она схватила его руку и умоляюще, страстно заговорила:
— Прошу вас, отпустите меня! Мне нужно срочно послать телеграмму! Москва, Кремль, Президенту Виктору Долголетову! Это неотложно! Он ждет!
— Елена Викторовна, дорогая, у нас теперь другой президент, — ласково урезонивал ее медик. — Наш президент — Артур Игнатович Лампадников.
— Да нет же, уверяю вас. Наш Президент Виктор Викторович Долголетов. Он меня ищет, ждет. Хочет на мне жениться!
— Но ведь он женат, Елена Викторовна. Когда он был Президентом, мы все видели его «первую леди».
— Да какая она «первая леди»! Разве она пара ему? Мещанки! Как одевается, какую носит прическу, а как тускло, неинтересно говорит! Он любит только меня. Он меня ищет. Я должна дать знать, что я здесь, что я готова выйти за него замуж.
Доктор ласково, тихо кивал, и женщина, увидев сочувствие, сострадание в глазах Алексея, обратилась к нему, отбрасывая назад свои черные волосы, поднимая к нему измученное красивое лицо:
— Видите ли, их было двое, Артур и Виктор, в Петербурге. И оба меня любили. Прекрасные молодые люди, настоящие аристократы. Мы вместе ходили в Русский музей, в Филармонию, на литературные вечера. Они состязались друг с другом в остроумии, посвящали мне стихи, дарили подарки. Виктор в мою честь кинулся в Неву около Эрмитажа, переплыл и вышел на сушу у Петропавловской крепости, когда ударила пушка. Артур занимался в аэроклубе и в день моего рождения на маленьком самолете пролетел под Троицким мостом. Оба сделали мне предложение, но я любила Виктора. В старинной квартире на Васильевском острове я ему отдалась, и это была самая прекрасная ночь в моей жизни. Из окна была видна осенняя ночная Нева, на ней стояли военные корабли, усыпанные бриллиантовыми огнями. Они отражались в черной воде, и я смотрела на их отражения и думала, что мы больше никогда не расстанемся. Но Виктор был разведчиком. Он получил от начальства важное задание. Уезжая за границу, сказал: «Любовь моя, я скоро вернусь, и мы поженимся». Уехал, и лишь по косвенным признакам я догадывалась о его делах. Наверное, это он совершил очередное покушение на Римского Папу. Он устроил пожар на американской подводной лодке. Он способствовал разрушению Берлинской стены. Шли годы, а он не возвращался. Я ждала его, как Сольвейг. И тут появился Артур, все такой же красивый, только волосы его побелели от инея. Он стал дипломатом и играл важную роль в МИДе. Он сообщил мне, что Виктор погиб при выполнении опасного задания на юге Африки. Они встретились незадолго до смерти, и, предчувствуя скорую гибель, Виктор завещал Артуру: «Ты — мой друг. Отправляйся в Петербург и возьми Елену замуж. Постарайся сделать ее счастливой» Такова была его последняя воля. Я не могла ее нарушить. Вышла за Артура. Мы прожили несколько лет. Он носил меня на руках. Мы объехали все мировые столицы. И вдруг я узнаю, что Виктор жив. Получил ранение, был в плену, его долго мучили, но он бежал и вернулся в Россию. Стал крупным политиком и, наконец, — Президентом. Он стал искать меня, используя все свои средства и связи. Артур видел, что моя любовь к Виктору вспыхнула с новой силой. Отвез меня на Урал и спрятал здесь, чтобы Виктор меня не нашел. Но я хочу дать знать Виктору, что я здесь, что по-прежнему его люблю. Вот поэтому мне нужно поехать в город и дать телеграмму, — она умоляла Алексея, готова была целовать его руку.
— Ну, хорошо, Елена Викторовна. Я сам поеду в Невьянск и отправлю телеграмму. Диктуйте, — доктор вынул авторучку и за писную книжку. Приготовился писать.
— Да, да, спасибо. Я сейчас продиктую. Москва. Кремль. Президенту Виктору Викторовичу Долголетову. Мой любимый. Точка. Мой ненаглядный. Точка. Я жива. Точка. Жду тебя. Точка. Помнишь, как горели на черной Неве бриллиантовые корабли. Вопрос. Приезжай как можно скорее. Точка. Тоскую. Точка. Твоя Елена Прекрасная. Точка. Ну и адрес, доктор, вы знаете.
— Конечно, Елена Викторовна, сегодня же отправлю, — доктор спрятал записную книжку и ручку. — Он непременно приедет.
Женщина благодарно улыбалась. Отбрасывала назад длинные темные волосы. Прикасалась пальцами к обкусанным губам, словно держала помаду. Поднимала брови и накладывала на веки мнимые тени. Трепетная, нервная, она готовилась к заветной встрече.
Алексей страдал. Ему было неловко за обман, совершенный доктором, — обман, в котором он невольно участвовал.
На четвертой кровати сидела жилистая женщина с грубым лицом и зазубренными руками, какие бывают у работниц на железной дороге. День и ночь под дождем и ветром машет кувалдой, наносит тупые удары, разрывая в животе тонкие пленки жизни.
— Мужик — как собака. У него вместо ума болтается хер собачий. Перед ним юбку задери, и он пойдет за тобой хоть по минному полю. От мужиков все зло, все болезни, все бабьи обиды. Всех мужиков собрать и сжечь. Положить в кювет, облить соляркой и сжечь.
Она делала движенье рукой, будто чиркала спичкой, кидала зажженную спичку в канаву, где лежали облитые соляркой мужики. Восхищенно смотрела, как пылает огонь, пожирая ненавистные существа.
— Она — пироманка, — тихо сообщил Алексею главный врач. — Несколько раз пробовала палату поджечь. За ней особый присмотр. Все передачи из дома проверяем, как бы в них спичек не было.
— Всех до одного мужиков сжечь! — убежденно и радостно повторила женщина, любуясь на пламя.
— Сжечь, — повторила толстая соседка, шевеля под одеялом ногами.
— Сжечь, сжечь, — вторила старуха, гладя впалый живот.
— Сжечь, — с неожиданной страстью подхватила черноволосая, влюбленная в Президента женщина.
— Сжечь, сжечь, сжечь! — повторяли они одна за другой, образуя яростный хор, раскачиваясь, заходясь страстным воплем, который переходил в визг, завывание, удушливый клекот.
— Ну, все, все, ладно, — доктор прерывал их голошение. — Сейчас лекарство примем, и — баиньки.
В палату вошли две сестры с флаконами и столовыми ложками. Наливали лекарство, давали женщинам выпить. Те послушно глотали, затихали. Что-то бормотали и нашептывали. Укладывались на кровати и замирали. Алексей видел, как на худых пальцах черноволосой пациентки блестит изумрудный перстенек.
— Видите ли, если вернуться к вашему первоначальному вопросу, — говорил доктор, когда они покинули палату. — Эти сексуальные бреды и эротические комплексы иллюстрируют тот печальный факт, что количество женщин в нашем обществе значительно превышает число мужчин. В подсознании женщины это проявляется как гиперсексуальность, мнимая беременность, поиск идеальной любви. И как крайний случай — мужефобия. И все это проистекает из тайных страхов по поводу вымирания нации, исчезновения русского народа. Страхов, которым женщины подвержены больше мужчин.
«Мой бедный народ»,— в отчаянии повторял Алексей, следуя за рассудительным доктором.
Они перешли в соседнее крыло первого этажа, где располагался детский покой. Все та же чистота, ароматные запахи. В кадках фикусы и цветущие домашние розы. На стенах рукодельные коврики с трогательными персонажами сказок.
— Наши маленькие пациенты только что прошли процедуры. Большинство из них спит.
Доктор приоткрывал двери палат, и там, на одинаковых кроватях, в бледном солнце, среди чистого, льющегося из форточек воздуха, спали дети. Мальчики, девочки, с худенькими нежными лицами, с бледными запястьями, трогательными голубыми жилками на висках. Их сон был тих, безмятежен. Казалось, они спали давно, с самого рождения, и были обречены спать всю оставшуюся жизнь, не взрослея, оставаясь в безгрешной ангельской святости. Алексей всматривался в их безмятежные лица, и ему казалось, что дети во сне проживают особенную, неведомую взрослым жизнь, где нет жестокостей и страхов, изнурительных страстей и разочарований. А есть ангельские дуновения, прикосновения нежных рук, любимые голоса, рассказывающие тихую, одну на всю жизнь, блаженную сказку. Прожив во сне эту сказочную жизнь, оставаясь навечно детьми, они перелетят на небо, населив своими ангельскими душами прозрачный райский кристалл. Заметил, как мальчик с трогательным белым чубчиком улыбается во сне и кого-то целует.
— Что ж, теперь осмотрим мужское отделение, — доктор, гордясь образцовым порядком своего заведения, повел Алексея на второй этаж, продолжая рассуждать на темы коллективных фобий.
В мужском отделении было неспокойно. Едва доктор отомкнул запертую дверь, как навстречу хлынул гул голосов, крики, возбужденные возгласы, будто в одной из палат происходила ссора.
На кровати с ногами сидел чернявый мужчина, небритый, с кустистыми бровями и вишневыми, навыкат, глазами. Он с ненавистью сжимал волосатые кулаки, сотрясал ими над головой:
— Жиды! Повсюду жиды! Почему русский народ жида терпит, голову ему не свернет? Царя жиды замучили! ГУЛАГ жиды придумали! Ленин жид. Сталин жид. Горбачев жид. В телевизоре день и ночь жид торчит. Почему русской песни не слышно? Почему стихов Пушкина не читают? Одни жиды торчат!
Он ненавидяще тряс кулаками, обращаясь к кому-то невидимому, от кого исходили напасти. Доктор подошел и укоризненно спросил:
— Семен Львович, вы же сами еврей. За что же вы так евреев не любите?
— И ты жид. Нас жидовскими таблетками кормишь. Погоди, придет русский Иван, он твой жидовский нос обломает!
Тут же крутился моложавый, легкий в движениях пациент. В одной руке его находилась скрученная из бумаги трубка, в другой горстка шариков, слепленных из ржаного хлеба. Он прятался за кровать, заслоняясь подушкой, выставлял из-за нее трубку. Перемещался по палате танцующей походкой, укрываясь за занавеской. Замирал, сжимаясь в комок, пережидая опасность. Стремительно бросался в угол, вытягиваясь и вставая на цыпочки, чувствуя себя невидимкой. Вдруг припадал на колено, превращаясь в стрелка, вытягивал трубку, стрелял из нее хлебным шариком.
— Ну, что, Сергеев, готовишь покушение? Опять у тебя заказное убийство? — доктор преградил ему путь. Но стрелок ускользнул. Приложил к губам палец, сделал несколько движений рукой, копируя немые жесты спецназа. Дунул в трубочку, угодив Семену Львовичу в лысеющий череп.
— Ну, ты, жидяра, ты у меня достреляешься!
На кровати, натянув одеяло до самого носа, лежал худой, с ввалившимися щеками пациент, поводя измученными, полными слез глазами:
— Доктор, я страшно болен, — стонал он. — У меня СПИД, доктор. Мне нельзя находиться в палате. Я всех заражу, доктор. Инфекция перелетает по воздуху. Я чихаю. Зараза передается со слюдой, — он накрылся с головой и чихнул под одеялом. Затих. Снова показались его страдающие, влажные глаза, жадно дышащий нос. — Доктор, возьмите у меня анализ на СПИД.
— Иван Савельевич, дорогой, нет у вас никакого СПИДа. Мы уже брали анализ. У вас кровь такая, что впору донором быть.
— Доктор, у меня СПИД. Они все от меня заразились. Возьмите у них анализ.
Еще один обитатель палаты, одутловатый, с озабоченным лицом, перекладывал кипу бумажных салфеток. Вносил в них какие-то заметки. Смотрел сквозь них на свет, желая обнаружить тайные знаки. Клал по одной внутрь перевернутой ножками вверх табуретки. Опасливо оглядывался на соседей, не подсматривают ли. Вновь извлекал салфетки. Тщательно пересчитывал. Заворачивал отдельными стопками в куски газеты, делая на газете надписи. Прикладывал к уху столовую ложку и, прикрывая рукой рот, что-то говорил в полголоса. Были слышно:
— Да, Тихон Тихонович… Все нормально, Тихон Тихонович… Явка нормальная… Все по инструкции,Тихон Тихонович… — Его одутловатое лицо выражало чиновничью исполнительность. Он рапортовал о добросовестно выполненном поручении.
— Ну, как, Анатолий Захарович, кто у нас сегодня лидирует? Опять «Единая Россия»? Вот и ладно, вот и славно, нам нужна стабильность и предсказуемость.
Пациент нахохлился, сгреб салфетки, заслонил своим телом кипу бюллетеней. Спрятал под подушку столовую ложку, служившую ему телефоном.
— Доктор, скажите им, что это их гражданский долг, — кивнул он на соседей. — Они могут проспать свое будущее.
Еще один пациент, как только в палате появились посетители, встал во весь рост на кровати. Высокий, с длинными до плеч волосами, чернобородый, с горящими черными глазами, он продавливал постель босыми стопами. Ждал, когда на него обратят внимание. Как только главврач приблизился к его ложу, он воздел вверх руки и певучим голосом проповедника, возгласил:
— Братья, доколе будем питать сердца свои злобой? Доколе станем видеть друг в друге врагов? Неужели земля наша не пропитана кровью? Неужели русские не устанут убивать друг друга? Покаемся, братья. Принесем покаяние за грехи наши и наших отцов. Обнимем друг друга со слезами прощения. Воздвигнем в сердцах наших храм любви и смирения. Пусть с этой минуты в нашем доме царит мир и благодать.
— Жид проклятый, — пробормотал его сосед-юдофоб. — Ты Христа распял, жидяра гадкий!
— Вы все заболеете СПИДом! — простонал пациент, выглядывая из-под одеяла, — Не целуйте друг друга! Носите маски! СПИД предается через поцелуи!
— Прошу всех исполнить гражданский долг. Приходите на выборы. Вы можете проспать свое будущее, — вещал обладатель бюллетеней.
Пациент, исполнитель заказных убийств, нацелил трубку на проповедника, дунул и поразил его хлебным шариком. Удар оказался болезненным. Пророк соскочил с кровати и стал гоняться за обидчиком, громко шлепая босыми ступнями. Но тот ловко ускользал. Случайно задел табуретку. Лежащие в ней бюллетени разлетелись по палате. Пациент, мнящий себя председателем избирательной комиссии, с воплем кинулся их собирать:
— Тихон Тихонович!.. Я пожалуюсь Тихону Тихоновичу!…
— Твой Тихон Тихонович — жид, и дело твое жидовское! — хохотал ненавистник евреев.
— Прошу не трогать меня! — стонал пациент, забиваясь с головой под одеяло. — СПИД передается при рукопожатии!
Кричали, скакали и молниеносно затихли, кинулись в кровати, когда в палату вошли два дюжих санитара, неся лекарства и кружки с водой. Пичкали пациентов таблетками, заставляли запивать водой. Больные лежали, притихшие под одеялами, с глазами настороженных зверьков.
Алексею было невыносимо. Эти мании напоминали игры, сюжеты которых коренились в общественной жизни. Вся общественная жизнь состояла из игр, смешных или пошлых, жестоких или кровожадных. Если пациентов палаты могли успокоить психотропные средства, то больное общество могла исцелить только «Райская Правда». В поисках этой Правды пришел он в больницу. В поисках загадочного поэта обходил он палаты.
— Их фантазии напоминают творчество, — сказал Алексей, когда они покинули отделение, щелкнув электронным замком. — Я слышал, что творчество душевнобольных содержит в себе откровения, способные перевернуть представление об искусстве. Среди душевнобольных есть великие художники, непревзойденные музыканты, вдохновенные поэты, не так ли?
Доктор задумчиво посмотрел на Алексея.
— Вы правы. Есть больные, у которых чудовищный бред граничит с гениальностью. Я покажу вам одного из таких прозорливцев.
Они проследовали в дальнее крыло второго этажа. Дверь в палату была снабжена особым электронным замком с сигнализацией. Перед палатой, сидя на табуретке, дежурил санитар в белом халате. Главврач попросил его отпереть дверь, и они вошли в палату, белоснежную, стерильную, с воздушным голубоватым потолком и белыми стенами, по которым были проложены трубки, кабели, соединенные с мониторами, датчиками, капельницами. На одинокой кровати под легким красивым одеялом дремал человек. Большая голова утонула в подушке. Высокий бледный лоб был разделен надвое глубокой морщиной, которая, казалось, собрала в себя накопленные за жизнь горестные размышления. Крупные пухлые губы, сохранившие детскую наивность и мечтательность, были слегка приоткрыты. Чуть улыбались, будто человек видел сладкий сон. Его лицо было изможденным, но причиной измождения были не пороки и страсти, а неимоверная умственная усталость, какая копится у человека, стремящегося одолеть ограниченность разума, пробиться сквозь пределы сознания. Поверх одеяла лежала его обнаженная рука с вонзенной иглой, от которой тянулась прозрачная трубка к капельнице. Путь раствору преграждал стеклянный краник. Флакон с раствором был полон бледного неподвижного солнца. На экранах мониторов струились плавные синусоиды, говорившие о дремотных процессах, протекавших в человеческом мозгу.
— Видите ли, я не имел права приводить вас сюда. Но из уважения к вашему имени, веря в вашу грядущую миссию, зная, какие влиятельные персоны прислали вас в мою больницу, я показал вам этого больного. Его курирует сам профессор Коногонов. Он поручил мне ряд исследований, которые мы проводим по его уникальной методике, — главврач, не приближаясь к больному, оглядывал его издали. Наклонял голову, словно любовался аппаратурой, к которой был подключен испытуемый. — Этот больной — поэт, подверженный бреду. Его бред носит бессмысленный и ужасный характер и вдруг переходят в чудесные стихи, которые он создает тут же, в состоянии бреда. Однако профессора Коногонова интересуют не стихи, а именно бессмысленный бред, который во время приступов мы записываем на диктофон и отсылаем кассеты в Москву. Там этот бред расшифровывается. Позволяют профессору проникнуть в миры, недоступные здоровому разуму. Он утверждает, что полученные данные меняют не только представление о мозге, но и представление о мироздании в целом. Открывают новые свойства времени и пространства, незнакомые ни Эйнштейну, ни Планку.
Больной словно почувствовал, что о нем говорят. Раскрыл большие серые глаза.
— Здравствуйте, доктор. Спасибо, что пришли. Мне уже гораздо лучше. Я повторяю мою просьбу, не могли бы мне принести бумагу и карандаш. Мне кажется, я снова начну писать стихи.
— Вам что-нибудь снилось? — доктор заботливо пощупал пульс на запястье больного, прикоснулся к его большому лбу.
— Какой-то чудесный сон. Будто под этот голубой потолок влетела бабочка. Как у Бунина. «Все так же будет залетать цветная бабочка в шелку, витать, шуршать и трепетать по голубому потолку». Чудесно, не правда ли?
— Вам действительно лучше, мой дорогой. Так действует на вас внутривенное вливание. Давайте примем еще немного облегчающего препарата.
Главврач повернул стеклянный краник капельницы, пропустив из флакона в трубку небольшую порцию раствора, и вновь перекрыл кран. Было видно, как влага медленно погружается в вену больного. По мере того, как раствор вливался в кровяную систему, лицо пациента менялось. Его большие, серые, ласковые глаза стали туманиться, в них появлялся слепой ужас, они выкатывались, выдавливались, словно изнутри на них давила невыносимая болезненная сила. Закатились, оставляя в глазницах мокрые липкие бельма с красной жилкой лопнувшего сосуда. Лицо сотрясали судороги. Оно искривилось, будто в нем согнулись оси симметрии. Изо рта вырвался храп, преходящий в животный рев, словно пациент, испытывал нечеловеческую боль. Звук, который он издавал, был лишен согласных. «О-у-э-и-ооо»! — ревело человекоподобное существо, вываливая изо рта язык, пытаясь выразить несусветные, одолевавшие человека страдания.
— Сейчас он начнет выдавать свою поэму, — произнес главврач, торопливо снимая с полки портативный диктофон, поднося к искаженным губам больного. Он походил на ловца, торопящегося захватить драгоценную добычу. На астронома, получившего краткую возможность наблюдать неизвестную звезду. На испытателя, добывающего уникальные знания.
— Ы-а-у-о-э-а-оууу, — неслось из глубины терзаемого рассудка. Алексей был в ужасе от внезапной, случившейся с больным перемены, от зрелища пытаемого человека, от вида мучителя, облаченного в белый халат, страстно следящего за протеканием опыта.
Казалось, человеку срезали вершину черепа с волосяным покровом, обнажили влажный, красно-белый, с лиловыми прожилками мозг и прикладывают к нему раскаленное железо.
— У-э-а-о-у-а-ыыы! — неслось из распухших губ.
Алексею чудилось, что в мозгу человека распались скрепляющие обручи, разомкнулись защитные оболочки, отделявшие разум от чудовищного безмерного Космоса. Космос из своей черноты впрыскивает в беззащитный мозг непознаваемые кошмары, огненные вихри, непостижимые миры, населенные чудовищами неземных видений.
— Сейчас начнет рифмовать! — сказал доктор, зная наперед ход эксперимента, держа диктофон с алой ягодкой индикатора.
Маола лавапа лаума илеба кавэва.
Сута матыла калыва запома бавээва.
Алама уныва асома курала исты,
Видома еныра адоба фамила усты.
Прозвучал стих, в котором отпечатались ландшафты иных измерений, действовали другие законы пространства и времени, господствовала иная оптика и перспектива. Всплывали и гасли оранжевые и желтые солнца. Кружились фиолетовые и голубые луны. Рождались пылающие светила. Гасли, превращаясь в зияющие пустоты, из которых излетали черные вихри, сметали планеты и луны. Возникала чудовищная, переливающаяся голограмма, стоцветный кошмар, спектральная стокрылая бабочка с отточенными кромками и разящим клювом. Врывалась в незащищенный мозг человека, резала, колола, разбрызгивала мякоть, рассекала сосуды, рождала кошмар.
Бера измола алота иреба листа.
Греба атама нукира афона диета.
Эвера нута аляма инэра ату.
Лепа ихаса илепа ихаса уту.
— Профессор Коногонов непременно пришлет благодарность и какой-нибудь ценный подарок, — доктор держал у губ больного маленький диктофон, поглощавший звук бреда. Больной говорил на наречье древнего племени, члены которого жили в первобытных хвощах и папоротниках, обладали теменным оком, умели улавливать обступавшие их звуки и видения Космоса.
Алексею хотелось ударить по руке доктора и выбить диктофон. Вырвать из вены больного стальную иглу. Схватить несчастного в охапку и унести прочь из этой стерильной палаты, которая на деле являлась камерой пыток.
Вечная туча летела в Божественном мраке,
По сторонам возникали священные знаки:
То пролетят голоса, то живые цветы,
То Голубиная книга раскроет листы,
И унесется во тьму золотого сеченья,.. —
дивный стих излился вдруг из уст пациента. Голос был тихий, певучий, сладостный. Лицо, секунду назад, изуродованное судорогами, стало просветленным, красивым. Серые глаза счастливо сияли. Грудь ровно дышала, источая мелодичные звуки.
— Ну вот, действие препарата закончилось. Теперь пошли никому не нужные стихи. Профессор Коногонов их выбрасывает, оставляя для себя только бред. Я же на всякий случай их записываю, — доктор указал на толстую, лежащую на полке тетрадь. — Интересная, знаете ли, поэма складывается. Райские сады, да и только.
Алексею захотелось открыть тетрадь, прочитать записанные стихи, которые сливались в райскую поэму, стоившую их автору адских мучений.
Главврач потянулся к капельнице и на мгновение приоткрыл краник. Зловещий раствор вновь пролился в прозрачную трубку, стал втекать в вену. Лицо стало утрачивать красоту, вдохновенность, начало ломаться, будто его изнутри выдавливали, как уродливую резиновую маску. Ровное дыхание сменилось страдальческим хрипом. Больного ломало, сводило судорогой.
Мароли дау истерна кучача финола.
Лайдури кача ирмитко яппи алоло.
Дикара ита инату апильно фиоты.
Займину акри жиголо итари миоты… —
рыдающим голосом произнес он абракадабру. В этих рыдающих муках была мольба к кому-то невидимому и ужасному, кто вторгся в него из беспредельного Космоса, причинял нечеловеческие страдания. У голубого потолка, где ему недавно мерещилась нежная бабочка-капустница, теперь зиял черный пролом, и оттуда вонзался отточенный разноцветный кристалл, резал остриями, вскрывал мозг лучистыми гранями, впивался множеством ломких осколков.
— Вот это истинная поэзия! — доктор ловил в магнитофон бессвязный бред. — Это и есть настоящее описание рая. Только не дай бог нам с вами попасть в этот рай.
Алексей понимал, что перед ним находится врач-мучитель. Эта клиника, как и недавняя колония строгого режима, являет собой образ русского ада, в который превращена его несчастная Родина. Его царство, если сбудутся предначертания, и он станет русским царем, должно преобразить страну ада, разделенную на множество застенков, в райскую обитель, о которой мечтали святые и праведники, русские космисты и художники, творцы утопий и откровений.
Больной с оголенным черепом, чувствовал, как в его мозг из бездны вонзилась алмазная фреза, срезает слои, погружается в мякоть, наматывает на себя кровавые клочья. Хрипел, мычал, сражался с неведомым, прилетевшим из мирозданья драконом. И вдруг успокоился, вернул себе человеческий облик, певуче, с обожанием возгласил:
Скоро ли, долго ли шел я в цветущей долине,
Запахом скажет тот цвет, что примят и поныне.
Видел двенадцать апостолов издалека,
Словно из детства блистающие облака.
Алексей испытывал к поэту состраданье, любовь. Преклонялся перед ним, Знал, что вызволит его из пыточной камеры. Поместит его в чудесный чертог на берегу божественного озера, где красные сосняки, белые храмы, прозрачные над озером радуги. И он напишет там свою райскую поэму, которая станет гимном нового русского царства.
— Ну, на сегодня хватит, — произнес доктор, убирая диктофон. — Наш пациент очень изможден. Еще бы, он переносит нагрузки космонавта, который перемещается в другие галактики, а потом мгновенно возвращается обратно. Теперь ему нужно спать.
Пока санитар поил поэта микстурой, а доктор подключал диктофон к Интернету и передавал свежие записи в Москву, неведомому профессору Коногонову, Алексей взял тетрадку с записями, открыл и стал читать. Неровным почерком, кое-как, наугад и с разрывами, были записаны строки.
И, словно эхо, на голос изгнанника Рая
Сонмы святых зарыдали, его повторяя.
Вздрогнуло сердце! Рыдай, моя лира, рыдай!
Плач покаяния есть возвращение в Рай.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Тут я увидел узорчатый купол сиянья.
Это сияло великое древо познанья.
Я в исступленном порыве лица моего
Остановился в шагах сорока от него.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Огненный воин на облаке дыма возник,
Пику вонзил во врага и исчез в тот же миг.
Вздрогнуло древо, осыпав плоды роковые.
Гулко о землю они застучали впервые.
— О, вы знаете, не стоит читать. Здесь все хаотично, необработанно, — отобрал у него тетрадку доктор.
— Но мне бы хотелось почитать. Это божественные стихи.
— Давайте завтра. Обещаю, завтра вы почитаете. Я внесу туда сегодняшние строки. А сейчас пойдем. Больному нужен покой. Он очень устал, — в голосе врача звучала непреклонность. Поэт Юрий Кузнецов запрокинул на подушке свою тяжелую, с большим лбом голову. Глубокая складка на лбу была полна тени, словно в ней еще притаились темные образы иных миров. Но губы были спокойны, мерно дышали. В лицо вернулась благородная красота и величие.
— Хорошо, доктор. Я приду завтра. Когда вам удобнее?
— С утра, после обхода, пожалуйста. Я как раз внесу в тетрадь свежие записи.
Главврач проводил его до выхода. Удаляясь от больничного корпуса, среди огромных лопухов и крапив, Алексей старался угадать, где на втором этаже находится окно палаты с белыми решетками, за которыми томится русский поэт-ясновидец.
Они поселились с полковником в утлой гостинице на краю поселка. Оставшись один, Алексей сразу же позвонил Марине.
— Я так скучаю, — услышал он ее обожаемый голос. — Так Пусто без тебя. Когда ты вернешься?
— Я не позвонил тебе утром. Не собрался с духом. Случилось ужасное. В колонии восстание. Были вызваны части. Кровавое побоище. Юрий Гагарин погиб. Какой-то злой рок. На стене его камеры была начертана «Формула Рая». Я хотел вернуться к нему наутро и записать формулу, а потом обратиться к могущественным людям в Москве, чтоб они немедленно освободили Гагарина. Но роковая ночь. Теперь его нет в живых, русского мученика и святого. А «Формула Рая» отпечаталась у меня на сетчатке. Вернусь в Москву, буду искать ученых, которые смогли бы считать с моей сетчатки «Формулу Рая».
— Милый, мне страшно за тебя. Мы живем в ужасное время. Люди, которые клянутся тебе в верности и любви, — обманщики, плуты, злодеи. Мне тревожно за тебя. Хочу тебя видеть.
— Помнишь, какое было солнце в комнате, и ты лежала, дремлющая, золотая, и я боялся смотреть на тебя, такая ты была прекрасная.
— А ты говорил, что видел какой-то всплеск красоты, и в этом всплеске тебе чудились набережные, дворцы и соборы.
— Сегодня у меня была удивительная встреча. Я нашел поэта Юрия Кузнецова. Он находится в руках тех, кого ты назвала обманщиками и злодеями. Но я его вызволю. Он болен, но в своей болезни пишет изумительную поэму о Рае. Я слушал отрывки. Он, как и Юрий Гагарин, был допущен в Рай. Добыл его божественную формулу и воплощает ее в поэме. Возле его кровати есть тетрадка, куда врачи записывают его откровения. Я заглянул в тетрадку. Там есть такие строки:
Рядом стояло, мерцая плодами познанья,
Вечное древо — таинственный знак мирозданья.
Эта поэма и есть — русское древо познанья. Я посажу его в центре русского царства, и оно наполнит жизнь народа мудростью, справедливостью, счастьем.
— Хочу почитать поэму.
— Завтра мне позволят взять тетрадь, и я перепишу из нее стихи.
— Родной, приезжай поскорее!
Среди ночи его разбудил полковник, который казался вестником несчастья,— таким бескровным было его лицо, и так страшно мерцали его глаза — множество глаз, покрывавшие все его тело с ног до головы:
— Алексей Федорович, в клинике, где мы с вами были, пожар.
Ужасное предчувствие побудило Алексея вскочить и одеться. Скоро они были возле больницы — в черноте ночи, сквозь деревья и травы, в красном зареве горел двухэтажный корпус. Заросли лопухов и крапивы в багровом свете казались первобытными хвощами и папоротниками. Из них вылетали растревоженные мотыльки и ночные бабочки, с бриллиантовыми глазами летели на пожар. Кругом скапливалась боязливая, бездействующая толпа.
Входная дверь— раскаленная железная плита — была заперта изнутри, к ней пытались подскочить служители и тут же отскакивали, обжигаясь. Деревянные венцы первого этажа начинали дымиться. А весь верхний этаж был охвачен пламенем, горели сухие бревна, в них трескались и сверкали сучки, огненными жилами струилась старая пакля. Сквозь решетки в окнах нижнего этажа метались женщины в ночных рубахах, скребли стекла, беззвучно кричали, раскрывая рты, а за их спиной начинала краснеть наполняемая огнем палата. Детей не было видно, должно быть, они продолжали спать, видя райские сны. Крыша была окутана багровыми клубами, сыпались искры, валил жирный дым, в малиновом дыму, красные, с раскрытыми клювами, носились вороны.
— Фашисты! Живых людей в крематорий засунули!
— Специально заперли на все замки и подожгли, чтобы растраты скрыть!
— Они на живых людях опыты делают, а их застукали. Комиссия из Москвы приехала, а они на пожар все спишут.
— Пожарные куда провалились? Небось в пьяную напились!
Несколько стекол разбились, мужчины просовывали сквозь решетки руки, сжимали кулаки, истошно кричали. Больничный корпус был огромной клеткой, в которой заживо сгорали люди.
Алексей заметил в окне черноволосую женщину, которая днем поведала историю своей любви к президенту Виктору Долголетову. Она трясла решетку, грызла ее зубами, билась об нее головой. Там же появлялась и исчезала оплывшая жиром пациентка, которую мучили приступы похоти. Мужчины сквозь верхние разбитые окна голосили. Тот, что мнил себя председателем избирательной комиссии, пытался протиснуть голову сквозь тесные прутья:
— Тихон Тихонович! Мне здесь нельзя оставаться! Тихон Тихонович, у меня не полный комплект!
Алексей пытался пробиться к дверям сквозь белый жар, но сухой огненный воздух обжигал лицо, опалял ресницы и брови. Одежда начинала дымиться, и казалось, волосы превращаются в факел. Он всматривался в крайнее окно верхнего этажа, надеясь увидеть там большелобое лицо поэта. Но окно было пустым. Должно быть, Юрий Кузнецов, оглушенный снотворным, находился в тубоком забытьи. Вместе с ним сгорали приборы, капельницы, диктофон, и толстая тетрадка с отрывками райской поэмы. Мелькнула мысль — вот так же исчезали в огне и навеки утрачивались античные пергаменты и папирусы Александрийской библиотеки, староверческие свитки и книги Соловецкого монастыря. Райские откровения поэта-боговидца пожирала геенна огненная.
С воем, расшвыривая фиолетовые вспышки, к корпусу подлетели три пожарных машины. Пожарные в касках, в асбестовых робах, разматывали рукава, свинчивали шланги, начинали тянуть к горящей крыше стальные лестницы. И уже хлестали красные слюдяные фонтаны, превращались в пар, не долетая до крыши.
Пожарный, заслоняясь локтем от пламени, боком приблизился к зданию, зацепил крюк за решетку, набросил петлю на корму машины. Та попятилась, вырывая решетку с мясом. Из окна стали выпрыгивать полуголые женщины, падали на землю, поднимались, с визгом бежали прочь в заросли в белых ночных рубашках. Черноволосая женщина с открытой грудью, с развеянными волосами, выбросилась из окна. Вскочила и пропала в лопухах и крапиве.
Дом ревел голосами, звенел разбивавшимися стеклами. Входную дверь вскрыли, и пожарные кидались в багровый дым, выносили на руках задохнувшихся пациентов.
Алексей увидел, как в крайнем окне второго этажа появилось знакомое лицо. Юрий Кузнецов встал на подоконник, в рост, ухватился кулаками за решетку, молча, жадно смотрел наружу, словно кого-то искал, от кого-то ждал избавления.
— Лестницу туда! — Алексей схватил пробегавшего мимо пожарного. — Там великий поэт, надежда России! — Пожарный зло ругнулся в ответ, протащил мимо тяжелый от воды шланг.
Ужасно затрещало. Крышу повело. Из-под нее встали два красных столба, и она просела, провалилась, сплющила верхний этаж. На землю стали падать горящие кругляки, пылающие бревна, крики почти затихли.
Подкатывали одна за другой кареты «Скорой помощи», на носилки клали обгорелых, слабо шевелящихся людей. Пожарные выносили на руках детей. Какой-то безумец в горящем халате, высоко подпрыгивая, убегал по аллее. Главврач, неизвестно откуда возникший, смотрел на пожар, скрестив на груди руки, словно молился огненному алтарю, на котором догорала «жертва всесожжения».
Алексей чувствовал, как горит на руке ожог. Повернулся и побрел наугад сквозь заросли. Слышал за спиной вопли пожарных, шипение ударявшей в огонь воды.