ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

На утреннем вокзале в Москве шофер Андрюша встретил их с неизменной ковбойской улыбкой.

— А у нас тут в Москве своя свадьба. Только не поймешь, кто жених. Кто выживет, тот и жених, — он принимал от них саквояжи и клал в багажник.

Марина прямо с вокзала поехала на телевидение, где ее поглотила громадная стеклянная реторта, в которой шла таинственная реакция синтеза и распада. Продукты этой реакции невидимым огнем прожигали небо над Останкинской башней. Дома Алексей, в дорожном платье, не притронувшись к завтраку, включил телевизор и, не отрываясь, околдованно следил за экраном, в котором волновалась лазурь, как на иконе Рублевской Троицы. Но вместо ангела шевелилась упрямая говорящая голова. Каждые десять минут голова воспроизводила слова мучительного, путанного, уводящего от правды текста, затмевающего какую-то ужасную истину. Ту же истину затмевали выступления думских депутатов, в каждом из которых кипел страх, как если бы им грозил арест и смертная казнь. Они отпихивали от себя эту казнь, указывали на того, кто ее заслуживал.

Выступление рязанской депутатки, предлагавшей использовать для казни лесные муравейники, больно поразило его. Ему стало безмерно жаль эти муравейники, их смугло-коричневые, с мерцающим блеском пирамиды, исполненные могучей жизненности и совершенства. Но когда на экране возник нечеткий снимок убитого Виктора Викторовича Долголетова, мучительно сжатые в трубочку губы, словно пытавшиеся прогудеть на прощанье какое-то заветное, слезное слово, он едва не лишился чувств. Он успел разглядеть на листке травы, возле мертвой головы Долголетова, крохотную улитку с завитком ракушки. Несовпадение двух миров, в которых совершалось бытие — жестокое убийство человека и перемещение улитки, равнодушной к убийству, породило непосильный для разума абсурд.

Выключил телевизор и беспомощно сидел на диване, слушая мерный, как морской прибой, шум города. Он понимал, что случилось то страшное, чего он старался избегнуть. В очередной раз русская история, попытавшись вырваться из заколдованного круговорота возрождений и гибельных крушений, не удержалась на зыбкой грани. Снова свалилась в кармическую бесконечность дурных перевоплощений. Краткого величия — в долгий позор. Сиюминутного расцвета — в длительное тление. Святого взлета — в падение на кровавое дно. Вновь зашевелились тектонические платформы русской истории, наползая одна на другую, сминая царства, вероучения, заветы святых и праведников, окрашивая народную жизнь густой, застоявшейся в жилах кровью. И все, что он, Алексей, затевал, на что уповал, к чему стремилась его верящая, любящая душа, готово было обернуться бойней, расстрельным, от одного океана к другому, рвом, нашествием могучих и безжалостных чужеземцев.

Его бессилие и обморочность сменились необычайным возбуждением, потребностью немедленно вмешаться, предотвратить гибельную череду событий. Он кинулся к телефону и позвонил в Кремль, в приемную Президента.

— Артура Игнатовича сейчас нет. Кто его спрашивает? — раздался ровный, алюминиевый голос секретаря.

— Это Горшков Алексей Федорович. Вы должны были меня запомнить. Неделю назад я был на приеме у Президента.

— Я вас помню, Алексей Федорович. Я доложу, что вы звонили. Когда Артур Игнатович вернется, мы вам позвоним, — голос секретаря был из легкого металла, который идет на изготовление прочных несущих конструкций. Чувствовалось, что сегодняшние нагрузки намного превышают норму, но конструкции выдерживают и не дают трещин.

Алексей попытался дозвониться до Виртуоза, который назвал его «братом» и просил обращаться в любое время, ночью и днем. Сейчас был день, солнце ликовало, в комнату долетали зеркальные вспышки улицы, но телефон Виртуоза был заблокирован.

Он стал названивать Марине, нуждаясь в ней, желая в ее голосе обрести необходимую твердость. Уверенность в том, что огромная, проделанная им работа, не напрасна. Что путь преображения, который он совершил от безвестного, беспомощного изгоя до государственного мужа, признанного всеми наследника, — этот путь не оборван, будет продолжен, станет препятствием для разгоравшейся смуты. В этот трагический для родины час он сможет объединить вокруг себя сословия, создать центр власти, угодный всем. Но телефон Марины не отвечал. Видимо, забыла его по рассеянности в своей кожаной сумочке, захваченная телевизионной неразберихой..

Он решил отправиться в «Фонд Культуры», которым заведовал режиссер Басманов, клявшийся в вечной дружбе, готовый прийти на помощь в трудную минуту. Вызвал машину и через несколько минут уже поднимался по стариной, стертой стопами лестнице.

И был счастлив увидеть, как спускается по этой лестнице сам Басманов, в великолепном белом костюме, с шелковым артистическим бантом, сиятельный, аристократичный, шевеля в разговоре с помощниками холеными, дворянскими усами.

— Это провидение, перст Божий, что я вас встретил! — Алексей снизу вверх смотрел на Басманова, протягивая ему руку. — В эти роковые минуты… Мы должны противодействовать насилию… Гражданский мир обеспечивается верностью всех сословий династии…

Басманов остановился. С изумлением посмотрел на Алексея, словно не узнавал его, мучительно припоминал, где мог его видеть:

— Позвольте, ах да! Разве вы еще здесь? Разве ваша роль не исчерпана?

— Моя роль? Нет никакой роли. Я пришел к вам за помощью. Вы предлагали мне бескорыстную помощь и сердечную дружбу. Теперь такая минута. У нас у обоих есть влияние, есть связи. Мы должны обратиться к Президенту, к военным, к церкви. Россия вновь на распутье. Вновь повисла над пропастью.

— Не смешите, ради Бога. Какое отношение вы имеете к России? Вам предложили сыграть крохотную роль, и вы ее сыграли. Не талантливо, но таланта от вас и не требовалось. Я бы не взял вас даже в статисты. Вы хотели играть претендента на царский трон, но для этого нужно иметь в жилах хоть несколько капель дворянской крови, чтобы не бросалось в лицо ваше плебейство.

— Вы сами явились ко мне, сами, вопреки моей воле, ввели меня в общество, но теперь, когда во мне появились силы, возникло понимание русской истории, к кому же мне было идти, как не к вам? Вы говорили о себе, как о потомке древнего рода, о приверженце русской монархии. Теперь вы можете доказать эту приверженность. Мы должны остановить братоубийственную русскую рознь.

— Во-первых, я не помню, чтобы пускался с вами в откровения относительно моей родословной. Во-вторых, действительно, Басмановы служили царям и России. В-третьих, мы пережили многие другие роды, сложившие головы, кто на плахе, кто у кирпичной расстрельной стенки, только потому, что чувствовали дуновения времени, ветер истории. Могли поднять парус, если это был попутный ветер, и быстро его опустить, если начиналась буря и шторм. Мой вам совет, господин… Забыл, как вас величать… Сматывайтесь поскорее из Москвы, пока вас не хватились. А то ведь, не равен час, ударят башкой о стену, вот и весь «монархический проект», да-с! — легонько посвистывая, он брезгливо обогнул на лестнице Алексея, вышел на подъезд, где шофер открывал перед ним дверцу дорогой машины.

Алексей был поражен его уверенной веселостью и сосредоточенным знанием того, что должно делать в этот роковой момент, дабы продлить в поколениях славное имя Басмановых. Их секрет заключался в том, что они страстно и преданно служили господину до той поры, пока власть того ни завершалась. Они ничего не предпринимали, чтобы защитить эту власть, с легкостью оставляли своего ослабевшего благодетеля и с тем же рвением принимались служить новому кумиру — царю, вождю или президенту. Спустившийся по лестнице Басманов, укативший на какую-то важную встречу, быть может, в Кремль, был птицей, перелетавший с одной властной ветки на другую.

Не отчаиваясь, Алексей решил добиваться встречи с владыкой Арсением, уповая на духовный авторитет церкви, способной пророческим словом укротить свирепые инстинкты власти, умиротворить сердца, встать между враждующими сторонами. По наитию отправился в Свято-Данилов монастырь, где часто подвизался Владыко. И встретил его, шагающего по ухоженной дорожке, среди белых палат и золотых куполов. Владыко опирался на пастырский жезл. Ряса его грозно развевалась. Мантия волновалась от ветра. Седая могучая борода делала его похожим на Моисея. Ему сопутствовал, отстав на полшага, настоятель монастыря, смиренно внимая наставлениям Владыки.

— И еще, отец Евлогий, вы бы сняли в канцелярии портрет Долголетова. Какой он для нас Духовный Лидер. Один у нас с вами Духовный Лидер — Спаситель наш Иисус Христос. Ему и поклоняемся.

Эти слова уловил Алексей, вставая перед Владыкой, в смущении и торопливости забыв испросить благословение:

— Владыко, я решился прибегнуть к вашему вниманию, помня милостивое приглашение обратиться к вам в час необходимости. Необходимость настала, Владыко. Острейшая необходимость вмешаться церкви в начавшееся противостояние русских людей, между которыми уже пролилась кровь.

Владыка Арсений остановился, картинно ударил посохом в землю и отстранил рукоять с крестообразным навершием. Одна его бровь космато нахмурилась, почти совсем скрыв сверкнувший глаз. Другая — изумленно и гневно полезла вверх, открывая ярое око. Алексей не обратил внимания на эти признаки негодования, продолжал торопливо изъясняться:

— Владыко, слово церкви должно быть произнесено и услышано, прежде чем заговорят пулеметы и пушки. Прежде чем одни русские люди выпустят пули в других. Если бы в 93-м году церковь вышла крестным ходом к Дому Советов и вынесла навстречу стреляющим танкам икону Владимирской Божьей Матери, кровопролития удалось бы избегнуть. И не было бы в русской истории еще одного незаживающего рубца. Я чувствую, Владыко, как наливается кровью новый рубец. Надо идти крестным ходом в Кремль, нести икону Державной Божьей Матери, которая была явлена в год мученической смерти Государя и которая сегодня должна удержать Государство Российское от падения в пропасть. Ведите народ, Владыко. Я же, в вашем послушании, готов исполнять любую вашу волю.

Насупленная кустистая бровь пастыря вознеслась вверх, открыв львиный глаз. Другая — сползла на блистающее око, затмив его гневной сединой.

— Как ты смел явиться в это святое место! — рокочуще вымолвил Владыка, топорща железную бороду. — Да знаешь ли ты, что мы вынуждены освящать помещения, где ступала твоя нечестивая нога! В Екатеринбурге, в Храме Святомучеников, местное духовенство осветило верхний и нижний храм, где ты святотатствовал перед мироточащей иконой, объявив себя Царем и святым. Это верх богохульства, за это отлучают от церкви и предают анафеме. Сегодня церковь предала анафеме вероотступника и заговорщика, смутителя покоя земли русской, Виктора Долголетова. А завтра отлучим тебя. Отдадим на сожжение вечного адова огня.

— Владыко, никогда не дерзал объявлять себя святым. Быть может, через меня действовала святость Царя Мученика, чья святая кровь течет в моих жилах. Сам же я не дерзнул бы творить чудеса.

— Развелось еретиков, — произнес Владыко, обращаясь к своему спутнику. — Осаждают церковь со всех сторон. Власть должна оградить церковь от покушения на ее святость.

— Сама власть нуждается в ограждении от нечестивцев, Владыко, — вздохнул настоятель, потупив глаза.

— А тебе совет, беги из Москвы, найди какого-нибудь старца и кайся, вымаливай прощенье. А то, знаешь, как в Москве поступают с самозванцами. Головой в пушку, да и пальнут в сторону Москвы-реки, как обернулось с Гришкой Отрепьевым.

— Владыко, умоляю, ваше слово к народу!

— Изыди, сатана! — грозно проревел митрополит, отогнал посохом Алексея и гневно прошел к машине, где его поджидал шофер, облаченный в рясу.

Алексей остался стоять посреди монастыря, глядя, как торопятся куда-то монахи, как розовощекий, с клочковатой бородой монах тащит ящики с иностранными фирменными надписями, как хорошенькая, в прозрачной косынке барышня, кокетливо беседует с молодым черноризцем. Ему было горько, пусто. Церковь, как и сто лет назад, перед началом великой русской распри, не захотела ударом посоха высечь из земли животворный ключ, не открыла русскому человеку путь в небо, запечатала небо золотыми печатями, заткала его золочеными ризами, закидала рубище праведника самоцветами. Россия и теперь в час беды оставалась с запечатанным небом, с замурованным райским источником.

Но не время было предаваться унынию. Он помнил прием, оказанный ему в Государственной думе, помнил единодушие политиков разных толков и направлений, когда речь зашла о целостности Родины, о преуспевании России. Тогда же Председатель Думы Сабрыкин поклялся ему в вечной дружбе, объявил себя монархистом и вручил бессрочный пропуск в Думу. Настала пора воспользоваться этим пропуском, отыскать Сабрыкина, собрать из политиков мужественную когорту верных Сынов Отечества. С новым жаром и рвением он помчался в Думу.

Огромное здание было наполнено мелькающими, энергичными, исполненными страсти людьми. Одни торопливо сбегали с широких лестниц, чтобы достичь вестибюля, бросить несколько беглых взглядов в зеркала, убедиться, что они замечены, раскланяться торопливо с кем-нибудь из случайных знакомых и вновь бежать вверх по лестнице, по толстым коврам, к неведомой цели. Другие перемещались деловыми группами, морща лбы, таясь от остальных, переходя на шепот или вовсе затихая, если встречалась другая подобная группа. Тогда они гуртом входили в просторный лифт, делая вид, что не знакомы друг с другом. Но едва лифт достигал нужного этажа, дружно выскакивали, вновь объединялись в тайный союз, шли, шепотом называя фамилии, должности, перемещения по служебной лестнице. Было видно, что произошло чрезвычайное событие, смысл которого был до конца не ясен. Но оно касалось всех, требовало ото всех отклика, какого-то нового поведения, нового стиля, хотя и неизвестно какого. И обитатели Думы сновали по этажам, наводняли кабинеты, искали этот стиль, объединяясь в союзы, которые тотчас же распадались, словно внутри этих союзов происходили малые взрывы, расталкивая недавних единомышленников.

Алексей стал искать наугад кабинет Председателя Думы и вдруг увидел его самого, властно и энергично шагавшего по просторному коридору, по красной ковровой дорожке. Сабрыкин был окружен сподвижниками, которые несли за ним портфели и папки. Что-то обрывисто и беспрекословно бросал на ходу, и эти обрывки приказов тотчас подхватывались, превращались в могущественные деяния, блистательные идеи, небывалые проекты, которыми жила страна, выстраивая свое будущее среди непредсказуемого и опасного мира.

Он издали узнал Алексея и не стал уклоняться от встречи. Напротив, за несколько шагов возвысил голос, указывая на Алексея, обращая к нему свое металлически-шершавое, тронутое напильником лицо, жесткие, в ржавой окалине, усы:

— Я думаю, Комиссия по расследованию факта государственного переворота займется вами в первую очередь. Вам придется давать показания не только перед парламентариями, но и перед прокурором. Кто поднял вас из небытия? Кто с завидным упорством продвигал на телевидении? Кто раздувал вашу репутацию, делая из вас общественно значимую фигуру? Кто хотел использовать ваше имя и ваше псевдоцарское происхождение для создания конституционного хаоса и, воспользовавшись этим хаосом, захватить незаконно власть? Слава богу, наш Президент стоит на страже Конституции и вовремя, со всей решительностью, отреагировал на козни врагов. И они еще ответят перед народом за свою подрывную деятельность!

Сабрыкин прошел мимо, словно вихрь гнева. И каждый, сопутствовавший ему чиновник, являл собой протуберанец этого гнева. Отшлепал Алексея лацканами и рукавами своих пиджаков, папками и портфелями, презирающими взглядами.

Они еще удалялись по красному ковру, развешивая в гулком коридоре неразличимые гроздья фраз, а Алексей вдруг с острой тоской, с ужасающей очевидностью почувствовал угрозу собственной жизни. Все это были вестники его смерти — и насмешливый аристократичный Басманов, и оперно-пышный, играющий театрально бровями Владыка, и этот вырезанный из жести герой, торопящийся с одних подмостков на другие. Все они предали его, все видели в нем свидетеля их вероломства, обличителя их предательства и позора. Все желали избавиться от свидетеля. И впервые за эти дни он подумал о Государе. Ощутил его безысходную тоску, непомерное одиночество, открывшуюся вокруг него пустоту, откуда отхлынули недавние обожатели, преданные придворные, верные генералы, величественные иерархи. Отдавали его в руки жестоких палачей. И страх за себя, не исчезая, усилился многократно при мысли о Марине. Те, кто ищут сейчас его, ищут и ее. Знают, что оба они нераздельны. Их соединяет царственный младенец, которого она носит под сердцем. Этот страх был столь велик, требовал немедленных действий, что он выхватил мобильный телефон и тут же, в Думе, среди снующих депутатов, принялся звонить Марине.

Вначале телефон продолжал молчать. Затем, на пятый или шестой раз, ответил женский замотанный голос:

— Это Илларион Васильевич? — И, не дожидаясь подтверждения, произнес: — Сейчас Мариночка поехала в театр Леонида Олеария. Там у нее репетиция. По этому телефону она будет только к вечеру.

Не понимая, кто такой Илларион Васильевич и почему Марина репетирует в театре Олеария, Алексей опрометью кинулся из Думы и направил шофера Андрюшу к Чистым прудам.

Он появился в театре, когда здание покидали актеры, милые мужчины и женщины, с пластикой гимнастов и канатоходцев, утомленные тренировками, танцами и рискованными кульбитами, к которым принуждал их Олеарий. Он нашел Марину в гримерной, среди зеркал, в легком трико. Она убирала влажными салфетками грим со своего прекрасного, зеленоглазого лица. «Увидел это лицо сначала в зеркале — золотистые брови взлетели изумленно вверх, розовый рот приоткрылся, издав слабый возглас. Потом это лицо повернулось к нему, и он задохнулся от счастья, нежности и смятения:

— Родная моя, наконец-то нашел тебя. Случилось огромное несчастье. Опять начинается извечная русская смута. Опять рыскают по городу эти опричники, эти вечные чекисты. Требуют чьих-то голов. Наших с тобой голов. Мы должны бежать. Не должны повторить драму последнего Государя. Я все продумал. Мы едем в Верхотурье, в маленький городок на Урале. Там у меня друг, вместе учились. Работает в музее. Укроет нас на первое время. А здесь тем временем все выяснится, все успокоится.

— О чем ты? — спросила она, продолжая стирать грим со щеки, и он заметил, как на салфетке осталась полоса медового цвета.

— Я все продумал. Прямо сейчас, не заезжая домой, потому что там уже есть засада. На вокзал, на первый же поезд. До Екатеринбурга, но не под конвоем, а сами, безвестные, никому не открываясь, под покровом моих царских предков, у которых столько божественных лилий, столько небесных ангелов, что они повесят над нами покров, и мы станем невидимками, как тогда, с грузинскими танками.

Он торопился, сбивался, не понимая, почему слова его не вызывают в ней мгновенную вспышку счастья. Почему нет столь любимого, наивного обожания на ее чудесном лице, и оно не приближается, а, отраженное во многих зеркалах, ускользает. Переливается из стекла в стекло, и он не в силах понять, где оно подлинное. Он нырял за ней из зеркала в зеркало, из омута в омут, силясь поймать, но она, все в летучем серебре и брызгах холодного света, ускользает.

— Я не могу сейчас ехать. У меня задание. Дел непочатый край, — тихо и отчужденно сказала она.

— Какое задание? Какие дела? Под угрозой твоя жизнь, жизнь царевича, жизнь русской династии. Они беспощадны — все, и большевики, и Романовы. Они начали свое царствование, убив несовершеннолетнего отрока. Отсюда родовое проклятие. Они убивали жена — мужа, сын — отца. Все мраморные полы во дворцах, все тропинки в дворцовых парках политы кровью. И эти, нынешние, не остановятся ни перед чем. Убьют тебя вместе с нерожденным ребенком. Я просчитался. Моих сил не хватило. Хотел остановить пули, вылетевшие из револьверов в подвале расстрельного дома. Но он полетели дальше. Летят. Ты слышишь их свист? Летят к нам, сюда!

— Боже мой, ты ничего не понял? За все это время ничего, ничего не понял? — она смотрела на него с сожалением. А ему хотелось целовать ее любимые зеленые глаза, ее чудесный розовый рот, длинную шею, на которой трепещет знакомая нежная жилка, милую лунку у ключицы, там, где приспустилось трико.

— Едем, прямо сейчас, в Верхотурье, уральская святыня, обитель Верхотурских старцев.

— Ты ничего, ничего не понял. С тобой обошлись, как с куклой. Бессмысленной доверчивой куклой, с которой можно было играть в цесаревича, в наследника престола, и те, кто играл, тайно смеялись над тобой. Хохотали, взявшись за животы. Ты что, не слышал этого смеха?

Он не понимал, о чем она говорит. Ему изменял слух, изменял разум, изменяло зрение. Зрение видело полет по сияющим водам, отражение голубого дворца, серебряный вензель на зеленой воде канала, промелькнувший граненый фонарь, висящий на золоченой стреле.

— Собирайся, родная. Нельзя терять ни минуты!

— Несчастный, недалекий, слепой человек! Ты до сих пор не понял, что меня приставили к тебе? Что я следила за тобой, морочила тебе голову, усиливала в тебе твои бредни, распаляла в тебе твою манию? О русском престоле. О царской короне. О коронации в Успенском соборе. О восстановлении в России монархии. Весь этот сумасшедший бред я играла вместе с тобой, как актриса. Для меня это была роль, просто роль, забавная и несложная.

— Что ты говоришь, дорогая? Какая роль? Мы любим друг друга.

— Я была приставлена к тебе, как разведчица, как шпионка. Сообщала о тебе тем, кто меня приставил. Обо всех твоих безумных мечтаниях, обо всех твоих встречах, дружбах и связях. — Она смеялась, открывая ослепительные белые зубы, играя у переносицы шелковистыми бровями, яростно отталкивая его зелеными хохочущими глазами. Она была все та же, любимая и прекрасная, но чуть больше и острее казались теперь ее резцы, губы слегка выворачивались в хохоте и делали лицо жестоким и неистовым. Он вдруг вспомнил, что такое лицо было у нее в купе ночного поезда, когда он наклонялся на ней, а навстречу промчался встречный состав, наполнив купе расколотыми зеркалами, и она лежала, как серебряная статуя, с серебряной маской, в которой почудилось ему безумие и жестокость.

— О чем ты говоришь? Какая шпионка? Какая разведчица?

— Объяснить, какая? Ты позвонил мне с Урала и сказал, что отыскал в колонии Юрия Гагарина, который готов передать тебе «Формулу Рая». Я сообщила об этом, и тут же ночью колонию штурмовали, и этот твой Гагарин, вымышленный или реальный, был убит. Потом ты позвонил из какой-то лечебницы и сказал, что отыскал поэта Кузнецова, и он тебе готов прочитать поэму о Рае. Я тут же сообщила об этом, и ночью лечебницу сожгли, а твоя поэма и твой поэт превратились в пепел.

Он почувствовал больной толчок в глубине плоти, который вышел наружу судорогой. Эта короткая, пробежавшая по телу судорога напоминала рывок рыбы на кукане, когда ей под окровавленные жабры просовывают корявую ветку. Марина заметила это содрогание боли, и оно вызвало в ней злое нетерпение, желание поскорей прекратить мучение этой злосчастной и безответной рыбы.

— Но ты же любишь меня, — продолжал он ловить ее в зеркалах. — Ты так тонко чувствуешь мои переживания и мысли. Ты видела в снах мои злоключения во время недавней войны. Видела, как пикирует на меня самолет. Как я несу по горящей площади ребенка. Как танки идут на меня, готовые стрелять из орудий. Такое ясновидение под силу только любящему сердцу.

— Мне так просто было придумать эти сны, потому что я читала донесения о твоих приключениях на Кавказе. Там тоже за тобой наблюдали и присылали сообщения в Москву.

Он не понимал ее слов. Не понимал, откуда в ней это выражение жестокости, брезгливого нетерпения, желания причинить ему смертельную боль, после которой он бессильно замрет, перестанет ей докучать. Еще недавно он целовал ее шуршащие ресницы, словно на губах трепетал шелковистый ночной мотылек. В темноте она сбрасывала свое платье, сотканное из неземных материй, и воздух вокруг начинал разноцветно светиться, словно здесь должно было случиться чудесное явление, и оно каждый раз случалось.

Он не понимал сути, только чувствовал приближение страшной пропасти, и всячески отдалял ее край, отгораживал от себя, заговаривал, уводил и ее и себя вспять, чтобы не рухнуть в бездонную ямину.

— Но мы ведь с тобой венчались. Над нами держали венцы. На нас обручальные кольца. Священник, будто сошел с Туринской плащаницы, назвал нас мужем и женой.

— Ты видишь, на мне нет никакого кольца. А священник отец Александр — он вовсе не священник, а майор ФСБ, курирующий религиозную тематику.

— Но ребенок? Ты носишь в себе моего ребенка. Ты рассказывала, как в момент зачатия из твоего лона стали расходиться радужные круги, словно в тебя залетела небесная звезда, зажглось волшебное светило.

— Боже мой, я тебя обманула. Неужели ты мог подумать, что я захочу иметь от тебя ребенка? Все эти бредни про цесаревича, наследника престола, венценосного младенца! Ты действительно веришь в свою царскую кровь? В свое божественное предназначение? Ты обычный провинциал, с которым разыграли недобрую шутку. Ты, в сущности, обычный провинциальный увалень, который играл по предложенным правилам, играл весьма посредственно, скажу тебе, как актриса. Ты решил, что я захочу иметь от тебя ребенка? Родить такого же, как ты, недалекого увальня? У меня другие пристрастия. Другой человек будет отцом моего ребенка.

Боль, которую он испытал, была несравнима ни с какой другой болью, из тех, что Господь посылает человеку, раня его тело или наказывая душу. Эта боль была отражением недавнего счастья, опрокинутого во тьму. Боль была зеркальным отражением блаженства, перевернутого в черном зеркале, и ее невыносимая острота соответствовала лучистому, острому, до небес, всплеску недавнего счастья.

— Но ты говорила, что любишь меня, — его губы едва шевелились, словно окаменели на морозе, толстые, распухшие и недвижные.

— Глупый, бедный, наивный человек, я не люблю тебя. Я люблю другого. Этот другой прекраснее тебя. Он умен, остроумен, блистателен. Его обожают женщины. Он игрок, острослов, играет не на подмостках театра, а на огромной политической сцене, где ему удаются самые захватывающие спектакли, самые невероятные роли. Ты знаешь этого человека. Это он приставил меня к тебе. Он заставил меня лукавить и обманывать тебя. Но я сделала это, потому что, если бы он приказал мне кинуться под поезд или упасть в раскаленную печь, я бы сделала это, не задумываясь, — так я его люблю.

— Кто он? — пролепетал Алексей.

— Илларион Булаев. Виртуоз, как все его называют.

— Но он назвал меня «братом». Заверял в вечной дружбе.

— И что?

Боль, которую ему предлагали вынести, охватывала собой не просто его тело и душу, не только его память и несостоявшееся будущее. Она охватывала весь окрестный материальный мир, состоявший из городов, камней, рек и гор. Охватывала все мироздание, в котором реяли планеты и звездные туманности. Эта смертельная боль убивала не его одного, а весь мир, который был доступен его разумению. И было непонятно, зачем Господу надо было посылать ему эту боль. Зачем Творцу надо было ломать сияющую ось, на которой держался мир и которую он сам учредил, создавая Вселенную. Почему именно ему, из всех миллиардов живущих, было ниспослано это космическое страдание, в котором сворачивался белый свет, меркли звезды, и он один, всеми брошенный и ничтожный, висел в пустоте, прибитый огромными ржавыми гвоздями.

— А Петербург? — хватался он за последние, улетающие образы. — Наши прогулки? Наши поцелуи?

— Петербург — тот город, где мы встретились с Виртуозом. Мы жили с ним в гостинице «Европейская». Мы проносились в катере мимо дворцов и соборов. Он показал мне красоту этого имперского города, научил любить этот северный негасимый свет, отраженный на сияющих водах. Я целовала тебя у Александрийского столпа, но мне казалось, что я целую его. Я водила тебя по тем местам, где мы обнимались и целовались, и я поцелуями отмечала эти заповедные, незабываемые места. Когда я была с тобой, я думала только о нем. Шептала не тебе, а ему. Кричала от наслаждения не тебе, а ему. Ты просто тень, дурная тень. Тебя нет. Уходи.

Сияли кругом зеркала. На салфетке желтела медовая полоска грима. Она натягивала на острое плечо темную ткань трико. А он думал, каков же должен быть его грех, если столь велика и страшна за него кара. Где был нарушен тот абсолютный закон, который он называл Справедливостью, или «Формулой рая», или неисповедимой «Райской Правдой», если платой за это нарушение являлась гибель мира во всей его полноте.

Его ноги были, как тяжелые обрубки отесанных бревен. Переставляя их, он слышал, как ударяют в пол их обрезанные торцы.

Вышел из театра. Машина ждала у подъезда. Приветливый Андрюша, видя, как он слаб, поспешил навстречу. Открыл заднюю дверцу. Бережно усадил на сиденье, вколов сквозь ткань пиджака ампулу снотворного. Смотрел, как смыкаются у Алексея глаза, как цепенеют руки. Осторожно, чтобы с ног не упали туфли, уложил своего подопечного вдоль сиденья и захлопнул дверцу.

В операционной, лишенной красок, блестевшей стерильной бесцветностью, находились нейрохирург профессор Коногонов и его помощник Евстафий Сергеевич Лунько, еще недавно главврач психиатрической лечебницы под Невьянском, что сгорела дотла в результате несчастного случая. Теперь Лунько получил новое назначение, в подобную же клинику, в Псковской губернии, и они обсуждали с профессором возможности дальнейшего сотрудничества.

— Есть некоторые преимущества вашего нового назначения, Евстафий Сергеевич,— говорил Коногонов, тщательно моя руки. — Все-таки ближе к Москве, чаще будем встречаться. А второе — я пришлю вам комплект нового американского оборудования, позволяющего снимать нейрологические картины мозга в трехмерных координатах. Эти комплексы были использованы в тюрьме Гуантанамо при допросах талибов. Полученные картинки вводились в систему наведения крылатых ракет, что давало ощутимые результаты при обстреле горных районов Афганистана.

— Преогромное спасибо. Я уже побывал в этой клинике. Место тихое, кругом сосны. Американское оборудование трудно переоценить. Вот только где найти достойного пациента? Наш несчастный поэт Кузнецов являл собой пример трансцендентного прорыва. Он мог перебирать в себе все архетипы, вплоть до бактерий и первичных растений, и одновременно заглядывать в постчеловеческое будущее, которое именовал «Райской Правдой».

— Я приготовил для вас не только американские приборы, но и объект исследования. Сейчас вы его увидите.

В операционную на каталке ввозили погруженного в сон пациента, накрытого зеленоватой простыней. Его лицо было безмятежно спокойно. Светлые, чуть влажные волосы были аккуратно зачесаны назад. В крупных глазных яблоках выпукло и недвижно застыли веки. Из-под простыни выглядывали крепкие плечи и сильная шея. Лицо было выбрито, на подбородке с маленькой лункой был слабый порез от бритвы с каплей запекшейся крови.

— Видите ли, этот человек вообразил себя наследником русского престола и силой самовнушения добился определенного сходства с психотипом последнего Романова. Нам было бы интересно исследовать образы, в которых совершалось его психическое преображение. После лоботомии, которой я его подвергну, он поступит в ваше полное распоряжение. И там, в «глуши лесов сосновых», вы сможете проводить с ним свои исследования и защитить, наконец, докторскую диссертацию. Подробности мы обсудим позднее.

Санитары перенесли недвижное тело на операционный стол. Ассистенты надели на голову пациента сенсорный шлем, соединенный гибкими проводами с цветным монитором. Профессор Коногонов откинул белую салфетку, открывая набор инструментов, необходимых для операции. Это были пинцет и два хромированных молотка. Один почти ничем не отличался от обычного молотка — бочкообразный набалдашник, волнообразная рукоять, удобная для схватывания. У другого на торце верхнего утолщении имелся острый клювик, чем-то напоминавший приспособление для колки льда.

Профессор чистым пальцем с розовым, аккуратно подстриженным ногтем, коснулся переносицы пациента. Повел палец к глазнице. Тронул впадину в глубине лобной кости, слегка надавив на хрупкую перегородку, скрывавшую лобные доли. Ухватил пинцетом тампон ваты. Окунул в банку с йодом. Поднес к глазнице и несколько раз протер углубление, так что глазница наполнилась золотой тьмой, словно в ней раскрылся неправдоподобно большой глаз.

Приставил к йодному пятну клювик молотка. Сделал несколько прицельных движений вторым молотком и точно, крепко ударил в торец первого. Раздался легкий хруст, — так хрустят раздавленные яйца небольших певчих птиц. Стальное жало пробило кость глазной впадины, проникло в мякоть мозга. Профессор, вращая рукояткой, несколько раз провернул стальное острие в недрах лобных долей, разрывая мозговые ткани, нанося непоправимые повреждения мозгу. Рассеченные лобные доли разомкнули каналы, по которым в полушариях мозга распространялись эмоциональные возбуждения, навсегда освобождая человека от бремени поэтических переживаний, сочувствия, страхов, мечтательности, способности создавать художественные образы, превращая человека в вечно дремлющее кроткое существо, в мозгу которого переливалась сонная лимфа.

Пациент не дрогнул во время операции, продолжая ровно дышать. Профессор извлек из глазницы острие молотка, из ранки вытекла розовая жидкая струйка. Йодным тампоном он промыл скважину, крепко прижал к ней пропитанную йодом вату.

— Ну, вот и все, — произнес профессор Коногонов, обращаясь к доктору Лунько, благоговейно наблюдавшему за мастерскими действиями мэтра. — Забирайте его себе. В нем — ваша докторская диссертация. Давайте-ка, взглянем, какой остаточный выброс произвел усыпленный мозг, — профессор Коногонов поправил на голове пациента сенсорный шлем. Включил монитор.

На экране заволновалась млечная пустота. Но затем возникли математические формулы, потекли уравнения, громоздились сложные дроби, квадратные и узорные скобки, знаки дифференциалов и интегралов. Выплескивались алгебраические символы, возведенные в бесконечно высокие степени. Набегали один на другой алгебраические группы, из которых извлекались сложные радикалы. Математические знаки прерывались, переходя в нормандские руны, в египетские иероглифы, в орнаменты ацтеков и майя. Среди бесконечно бегущих уравнений вдруг возникал храм Покрова на Нерли, Ангкор Вад или пирамида Хеопса. А затем снова струились дифференциальные уравнения, высились многоэтажные дроби, громоздились охватывающие их интегралы, мелькали узорные и обычные скобки.

Оба медика с удивлением рассматривали нескончаемую формулу.

— Что это? — спросил Лунько.

— Трудно сказать, — ответил профессор Коногонов, — Здесь рядом находится КБ, которое конструирует двигатели для космических аппаратов. Возможно, наводка,— и выключил монитор. Санитары увозили каталку, на которой слабо колыхалось большое дремлющее тело.

В операционную вошел ассистент, неся конверт.

— Просили вам передать,— сказал ассистент, протягивая конверт Коногонову. Тот извлек из конверта бумаги и внимательно их прочитал.

— Не может быть! — воскликнул он. — Это данные генетической экспертизы, произведенной военно-медицинской лабораторией. ДНК этого Алексея Горшкова полностью совпадают с ДНК последнего царя Николая Романова. Чудны дела Твои, Господи! — задумчиво, забыв снять бахилы, он побрел из операционной.