I. Интеллигенция на распутьи
I. Интеллигенция на распутьи
Земское совещание 7–9 ноября 1904 г. открыло шлюзы оппозиционному настроению «либерального общества». Съезд, как известно, не состоял из официальных представителей всех земств, но в него все же входили председатели управ и много «авторитетных» деятелей, умеренность которых должна была как бы придавать им вес и значение; правда, съезд не был узаконен бюрократией, но он происходил с ее ведома, таким образом, ничего нет удивительного, если интеллигенция, доведенная заушениями до крайней робости, сочла, что ее сокровенные конституционные желания, тайные помыслы ее бессонных ночей получили, благодаря резолюциям этого полуофициального съезда, полузаконную санкцию. А ничто не могло придать такой бодрости ущемленному либеральному обществу, как сознание, хотя бы и призрачное, что в своих ходатайствах оно стоит на почве права, что его оппозиционные чувства выливаются в узаконенное русло.
Началась полоса банкетов, резолюций, заявлений, протестов, записок и петиций. Всевозможные коллективы исходили из профессиональных нужд, местных событий, юбилейных торжеств и приходили к той формулировке конституционных требований, какая дана была в знаменитых отныне «11 пунктах» земской резолюции. «Демократия» торопилась образовать вокруг земских героев хор, чтобы подчеркнуть важность земских постановлений и усугубить воздействие их на бюрократию! Вся политическая задача момента сводилась для либерального общества к давлению на бюрократию из-за спины земского совещания – и ни к чему больше. Интеллигенция так долго ждала вещего земского слова, часть ее так усердно, в поте лица своего, охаживала земцев, уговаривала их, склоняла, умоляла, усовещевала, что, в конце концов, интеллигенции и впрямь стало казаться: стоит только этим умеренным и косным земцам сказать, наконец, вещее слово, стоит тысячеустой прессе это слово гулко повторить, – и Иерихон падет. Задача казалась страшно простой, а цель – близкой, как собственный локоть. И вот, наконец, в ноябре долгожданное слово было сказано. Либеральное общество дружно, как верное эхо, подхватывает его на лету и повторяет его на всевозможных тонах.
Интеллигенция мобилизовала общественное мнение своего узкого круга с удивительной быстротой. Она воспользовалась юбилейными собраниями по поводу сорокалетия судебных уставов, чтобы формулировать свою мысль. Конституционные резолюции были приняты в двадцатых числах ноября на собраниях адвокатов в Москве (300 чел.) и в Петербурге (400 ч.), затем на торжественных банкетах в Петербурге (650 ч.), в Москве (столько же), Киеве (850 ч.), Одессе (500 ч.), Саратове (до 1.500 ч.), Курске, Владимире, Воронеже, Ярославле, Тамбове, Смоленске, Нижнем Новгороде и т. д.{20} Состав собраний был почти исключительно интеллигентский: журналисты, профессора, педагоги, врачи, адвокаты…
Резолюции, принятые на этих собраниях, сводятся, по формулировке «Права», к следующему: «…при бюрократическом режиме, какой господствует в стране, самые элементарные условия правильного гражданского общежития не могут быть осуществлены, и всякие частные поправки в нынешнем строе государственных учреждений не достигают цели; для нормального развития народной жизни в настоящий момент безусловно необходимо, чтобы всем гражданам были обеспечены в качестве неотъемлемых прав: личная неприкосновенность, свобода совести, слова, печати, собраний и союзов; необходима отмена сословных, национальных и вероисповедных ограничений и действительное равенство всех перед законом; привлечение к выработке законов и установлению налогов свободно выбранных от всего народа представителей; гарантия ответственности министров перед народными представителями и подзаконность всех действий и распоряжений административной власти, что может быть достигнуто реорганизацией государственного строя на конституционных началах; необходим немедленный созыв Учредительного Собрания свободно выбранных представителей, а также полная и безусловная амнистия по всем политическим и религиозным преступлениям»{21}.
Здесь, в этой сборной резолюции, которая произносит уже имя конституции, не вошедшее в постановления земского съезда, но рабски держится последних в определениях нового строя; которая упоминает уже об Учредительном Собрании, отождествляя его, однако, с «свободно выбранными представителями» земской программы, и, подобно этой последней, не касается вопроса об избирательном праве, – в этой компромиссной резолюции, характеризующей первый момент пробуждения интеллигенции, мы видим общее всей «демократии» стремление наскоро связать более определенные и радикальные лозунги, врезавшиеся в интеллигенцию снизу, с осторожными конституционными обиняками, почтительно перенятыми ею сверху, и показать власти, что все общество, как один человек, хочет одного и того же. В соответствии с поставленной себе задачей: выполнить роль народа при земском выступлении, демократия проявила высший «такт» или способность к предательству – это зависит от точки зрения – и в целом ряде статей и резолюций не поднимала обойденного земцами колючего вопроса о прекращении войны.
Однако, эта предопределенная гармония интеллигенции с земцами не могла без конца сохраняться. На банкетах все чаще и чаще выступают беспокойные, угловатые, нетерпимые и подчас «нестерпимые» радикальные фигуры то революционного интеллигента, то рабочего, резко обличают земцев и требуют от интеллигенции ясности в лозунгах и определенности в тактике. На них машут руками, их умиротворяют, их бранят, им затыкают рот, их ублажают и охаживают, наконец – их выгоняют, но радикалы делают свое дело. Они требуют и грозят именем пролетариата. Это имя пока еще представляется интеллигенции стилистическим оборотом, тем более, что сам пролетариат приобщился к ноябрьско-декабрьской кампании лишь в лице самого тонкого слоя, и «настоящие рабочие», появление которых на банкетах рождало смешанные чувства враждебного опасения и любопытства, исчислялись в этот период единицами или десятками. Однако, и этого было уже достаточно, чтобы заставить кое-где интеллигенцию позаботиться больше об определенности своих заявлений, чем об их созвучности с земскими «пунктами».
Если петербургское врачебное общество пользуется еще случаем с доктором Забусовым,[80] чтобы заявить 8 января о своей полной солидарности с «большинством съезда земских деятелей 6–9 ноября», то смоленское медицинское общество присоединяется к заключениям земского совещания уже с добавлением, что коренным условием всех и всяких реформ является "осуществление принципа управления страной (а не участия в управлении. Л. Т.) свободно избранными представителями всего населения", а курское врачебное общество уже оговаривает, что избрание народных представителей должно быть произведено «на основе всеобщего, прямого и равного для всех избирательного права».
Если декабрьский съезд российских хирургов в Москве говорит еще крайне глухо о «твердом правопорядке, обеспечивающем неприкосновенность личности, свободу слова и печати»; если записка сценических деятелей о «нуждах русского театра» обще высказывается, что «театр может получить столь чаемую им свободу лишь при условии общего закономерного строя», и ищет при этом опоры в том обстоятельстве, что «государственное значение театра было признано и в суждении высочайше утвержденной комиссии по пересмотру театрального законодательства»; если известная записка о «нуждах просвещения», возникшая в начале января, присоединяется к объединившей все «русское общество» мысли, настойчиво выраженной в резолюциях съезда земских деятелей, в постановлениях московской городской думы, московского, калужского и др. земских собраний, в заявлениях общественных учреждений, ученых коллегий и общественных групп, и требует «привлечения свободно избранных представителей всего народа…», то киевский съезд криминалистов, заседавший 3 и 4 января, уже гораздо более решительным тоном заявляет, что необходимые стране реформы «не могут быть осуществлены бюрократией, неспособной к творческому обновлению русской жизни, но лишь представителями народа, свободно избранными на началах всеобщей, прямой, равной и тайной подачи голосов». Эта резолюция была проведена лишь в результате борьбы против более умеренной части собрания, пытавшейся исключить вопрос о формах избирательного права и приблизить резолюцию к земской. Проф. Фойницкий[81] уверял, что «такая резолюция даст больше добрых результатов, чем если мы оставим слова, которые могут раздражить», а знакомый нам уже проф. Гредескул{22} произнес при этом поистине классическую фразу: «когда мы совершаем деловой акт, долженствующий повлиять на жизнь нашей страны, мы должны несколько охладиться». Проф. Гредескул, очевидно, того мнения, что «горячиться» в пользу всеобщего избирательного права допустимо лишь в том случае, если заранее знаешь, что это все равно останется без всякого влияния «на жизнь нашей страны».
Этот же съезд высказался против смертной казни, причем г. Маргулиес,[82] автор резолюции, воскликнул при «громе аплодисментов»: «У нас смертная казнь применяется к тем, кого казнящие считают тяжкими преступниками, а мы и весь народ – героями и мучениками за правду и благо народное».
«33 гражданина г. Севска, Орловской губ.», пробужденные капитуляцией Порт-Артура, заявляют за собственными подписями, что только «представители народа, выбранные всеми без различия званий, состояний и сословий посредством всеобщего и равного избрания, укажут Верховной власти, что нужно стране и как удовлетворить нужды народа».
Эти 33 севских гражданина приветствуют «из захолустного угла глубины России» членов частного земского совещания 6–8 ноября и выражают надежду, что слабый севский голос, будучи услышан в других таких же темных углах отечества, вызовет и там сочувственный отклик. Увы! благим ожиданиям 33 севских граждан не довелось сбыться. 31 декабря они приняли свое постановление и отправили его «Нашей Жизни», но там оно было арестовано при обыске редакции после январских дней и только в мае увидело свет. Севские граждане могут, однако, утешиться: январские события, в которых утонуло их постановление, таким могучим голосом высказали те нужды и боли, о которых несмело стонали севские и иные граждане, что голос этот, как удар набата, был услышан во всех «темных углах нашего отечества»…
В процессе этой банкетной и резолюционной кампании создается естественная иллюзия: интеллигенции ее собственные речи кажутся столь убедительными, что она ждет немедленной капитуляции врага. Некоторые органы печати так именно и ставили вопрос. Мы высказались решительно, ясно и отчетливо. Правительство слышало мнение страны. Оно отныне не может отговариваться незнанием. Мы верим в добрые намерения правительства – и ждем. Мы нетерпеливо ждем! – повторяла пресса изо дня в день.
«На прекрасные слова доверия, обращенные нынешним нашим руководителем внутренней политики, – егозило демократическое „Право“, – русское общество, как это впрочем и всегда бывало, ответило полным доверием»… «Общество сделало свое дело, теперь очередь за правительством!» – вызывающе и вместе подобострастно восклицала газета. Правительство князя Святополка-Мирского приняло «вызов», и именно за эту егозящую статью объявило «Праву» предостережение. Репрессии посыпались частыми ударами.
Мы все еще надеемся и ждем, но мы, наконец, готовы выйти из терпения! – тоскливо жаловалась либеральная пресса. Она все более и более теряла почву под ногами. В недоумении она оглядывалась вокруг и не находила выхода. Она рассчитывала, главным образом, на силу первого впечатления. Но вот тяжелая земская артиллерия произвела манифестационный залп; дружной пальбой, конечно, холостыми зарядами, поддержало земцев «все общество». А Иерихон стоит – и, мало того, замышляет недоброе. Резолюции все еще обильно текли, но они уже перестали производить впечатление. В первое время представлялось, что резолюция сама по себе может взорвать бюрократию, как мина Уайтхеда, но на деле этого не оказалось. К резолюциям стали привыкать – и те, кто их писал, и те, против кого они писались. Голос печати, которую меж тем министерство внутреннего доверия все больше сдавливало за горло, становился беспредметно раздраженным. Уже без уверенности первых дней она то усовещевала бюрократию искренно примириться с обществом, то начинала ей доказывать, что после всего того, что о ней было сказано, долг чести и простое приличие повелевают ей уйти со сцены и очистить место для «живых сил страны».
Интеллигенция далеко не однородна. В то время, как ее влиятельное ядро, солидные дипломированные отцы, материально или идейно связанные с цензовой земщиной, неутомимо доказывали умеренность, мудрость и лояльность земских постановлений, широкая демократическая периферия, главным образом, учащаяся молодежь, горячо и искренно примкнула к открывшейся либеральной кампании с целью вывести ее из ее жалкого русла, придать ей более боевой характер, связать с движением масс. Таким образом возникли петербургская уличная демонстрация 28 ноября[83] и московская – 5 и 6 декабря.[84] Эти демонстрации для радикальных «детей» были прямым выводом из лозунгов, выдвинутых либеральными «отцами». Но умеренные отцы, как это с ними всегда бывает, косо смотрели на прямой вывод, опасаясь, что неосторожными, слишком порывистыми телодвижениями «общество» может оборвать нежную паутину доверия…
Демонстрации оказались неудачными. Развернувшаяся конституционная кампания, в сущности состоявшая из взаимного перебрасывания резолюциями на ограниченном поле, не задела широких масс, почти не дошла до них. А тот внутренний глубокий процесс, который совершался в этих массах, разумеется, не приурочивался к наскоро объявленному выступлению демократической молодежи. Студенчество не было поддержано ни справа, ни слева.
Тем не менее, эти демонстрации после долгого затишья, при неопределенности внутреннего положения, создавшейся внешними поражениями, – демонстрации политические, в столицах, демонстрации, отдавшиеся через клавиши телеграфа во всем мире, произвели, как симптом, гораздо большее впечатление на «руководителей нашей внутренней политики», чем грациозные менуэты либеральной прессы.
На эту конституционную кампанию, начавшуюся собранием нескольких десятков земцев в барской квартире Корсакова и закончившуюся водворением нескольких десятков студентов по полицейским участкам, правительство ответило 12 декабря известным «указом» и не менее известным «сообщением».
Встревоженное «детьми» правительство сделало шаг навстречу «отцам» – и с самого начала установило резкое различие между «благомыслящей частью общества, которая истинное преуспеяние родины видит в поддержании государственного спокойствия и непрерывном удовлетворении насущных нужд народных» – и между лицами, «стремящимися внести в общественную и государственную жизнь смуту и воспользоваться возникшим в обществе волнением умов». Разумеется, благомыслящие отцы совершенно не были удовлетворены неопределенными посулами, но они ухватились за сделанное правительством различие между ними и крамолой, чтобы щегольнуть своей лояльностью и пугнуть власть призраком революции. Г. Евгений Трубецкой,[85] князь, профессор, «очень хороший писатель», по оценке г. Милюкова,[86] и ко всему этому брат князя Сергея Трубецкого, красноречиво выступил в «Наших Днях» от «той именно части русского общества, которая, дорожа монархическим началом, видит истинное преуспеяние родины в поддержании государственного спокойствия и в непрерывном удовлетворении насущных нужд народных», словом, как требуется по цитированному выше правительственному указу. Очень хороший писатель оповещал через очень хорошую газету, что он «всегда принадлежал к числу тех, кто мечтал о незыблемости законного порядка в преобразованной империи» («Наши Дни», N 17){23}.
Либеральная пресса буквально выворачивалась наизнанку в стремлении заставить правительство вычитать из указа 12 декабря все конституционные чаяния «благомыслящей части» общества. Первую скрипку в этой пьесе играли, разумеется, «Русские Ведомости», газета, достаточно привыкшая за несколько десятилетий своего чуть-дышания к тонким дипломатическим приемам. «Русские Ведомости» доказывали, что, так как указ 12 декабря требует насаждения законности и уничтожения произвола, так как произвол лучше всего процветает во мраке безгласности, так как обличение порока весьма действительное средство для торжества добродетели, то, значит, указ как бы устанавливает свободу печати, и всякий, кто отныне покусился бы на ее право обличений, «заявил бы себя сторонником произвола, осуждаемого высочайшим указом». Не больше и не меньше. «Русские Ведомости», как известно, сорок лет придерживались того убеждения, что сподручнее вычитывать конституцию из высочайших указов, чем бороться за нее.
И, наконец, эта умеренная газета, не знающая умеренности только в пресмыкательстве, определила значение акта 12 декабря в таком бессмертном тезисе: «Не осталась, значит, бесплодной многолетняя работа общественной мысли, которая… не переставала настаивать на насущной необходимости тех самых преобразований, которые ныне с высоты престола провозглашены отвечающими назревшей потребности». 12 декабря выяснилось, видите ли, что не пропала бесплодно многолетняя работа русской общественной мысли! Царский указ был ее плодом!
«Не тревожьте этих старцев»… Их действительно не стоило бы тревожить, если бы они в тихом одиночестве пряли свою пряжу. Но такова была в сущности позиция всей демократии, поскольку она имеет официальное представительство. «Наши Дни», краса и гордость весеннего радикализма, перепечатывали сочувственным курсивом конституционные силлогизмы московских либеральных старообрядцев. Г. Струве рекомендовал реформы, предопределенные указом, сделать отправными пунктами дальнейшей тактики. Обескураженная неуспехом первого конституционного «натиска», обеспокоенная поведением левого крыла интеллигенции, либеральная пресса молча проглотила правительственное сообщение, как случайный диссонанс в музыке сближения, и ухватилась за указ.
Но практика репрессий как бы задалась целью изрешетить либеральные иллюзии, а изданный кн. Святополком 31 декабря циркуляр,[87] вводивший обещанную крестьянскую реформу в колею, проложенную Плеве, заставил «Наши Дни» с горечью констатировать, что «демаркационная линия между старым и новым – одно недоразумение» (N 19).[88]
Бюрократия деятельно боролась за свои незыблемые права. И в начале января даже «Новое Время» сочло своим гражданским или служебным долгом сделать донесение на «людей, играющих роль в проведении предначертаний указа 12 декабря и тем не менее допускающих (в приватных беседах с членами редакции?) надежду на возможность „разыграть“ эти вопросы в том или другом направлении».
Тогда либеральная пресса стала пугать бюрократию призраком революции. Верила ли она в нее действительно? Она сама этого никогда подлинно не знает. Когда она стоит пред не сдающейся бюрократией, ей начинает казаться, что революция надвигается. Вот она ближе и ближе. Уже слышен звук ее железных сандалий. Уже заревом ее зловещего факела горит небосклон.
Сдайся, пока не поздно! – кричит либеральное общество. Смотри, она идет!
А когда то же общество становится лицом к «ней», оно сомневается в ней. Оно видит зарево ее факелов и слышит стук ее сандалий и даже вкладывает пальцы свои в ее гвоздяные язвы – и все же сомневается в ней.
Так, умоляя, надеясь, грозя и отчаиваясь, стояло либеральное общество в полной растерянности к концу 1904 года. Оно еще не снимало руки с левой половины груди, где у него таится родник признательного доверия, но уже косило глазами влево – и надеясь на поддержку и боясь, что эта поддержка может сорвать соглашение, которое все же, быть может, еще возможно.
Тогда пришли «эти дни», страшные и великие дни, которых уже никакая сила не возьмет обратно. Пришло 9 января.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.