Ещё один из племени «чудиков»
Обыватель бывает разным: может пить чай с блюдечка и слушать канарейку, а может ходить в джинсах, слушать диски с модной музыкой и обставлять квартиру современнейшей мебелью. Дело не в том, во что он одет и как обставляет квартиру, а в том, что живёт он по своим законам, и первый из этих законов: обыватель не исчезает и не возникает вновь, — он вечен, лишь слегка видоизменяясь и приспосабливаясь ко времени. Второй же закон звучит так: «как все, так и я».
Но так же, как и обыватели, на Руси испокон века неистребимо другое племя людей: изо всех сил противящихся этим законам и, мало того, всей своей жизнью эпатирующих обывателя и колеблющих его покой. А потому обыватель, в страхе: вдруг они пошатнут его незыблемые законы? — дал им много презрительных кличек: «чудаки», «чудики», «фантазёры», «без царя в голове»… Однако следует отметить, что чудаки и чудики частенько оставляют после себя стихи, романы, открытые ими законы и целые отрасли новых наук…
Но к делу. Точнее, к «делу» одного из таких чудиков, который проживает в одном из районов города Красноярска. Чудик этот, прежде всего, обращает на себя внимание внешним видом, оскорбляющей глаз смесью солидности и несолидности одновременно: солидные очки, солидные лысина и борода, и при этом зимой, вместо нормального пальто и русской шапки — какая-то нелепая брезентовая куртка и нелепая же вязаная шапчонка с длиннющим козырьком; а летом он может разгуливать в одних шортах и босиком — это посреди огромного-то современного города!.. И дома у него — не как у всех: ни тебе телевизора, ни мебели полированной — одни доски и ящики. А стены-то, стены! — все от пола до потолка разрисованы ребёнком: там и олени, и цветы, и рыцари в доспехах, и чего-чего там только нет!
Далее: имея высшее образование, чудик работает почему-то не то сторожем, не то грузчиком; жена его летом постоянно куда-то надолго уезжает; сына же своего чудик не пускает, как остальные родители, играть целый день с пацанами во дворе, а, крепко взяв за руку, куда-то уводит.
И когда все эти чудачества переполнили чашу терпения обывателя, он, устав провожать чудика насмешливыми взглядами и крутить пальцем у виска, сел и стал писать «кому следует» письма: чтобы «разобрались» с чудиком, а то уже и в домино во дворе никто не играет, и старухи на лавочке у крыльца не сидят — стесняются… Письмо написали и отправили. Сигнал есть сигнал. И «дело» закрутилось.
Мы тоже взяли на себя труд разобраться с чудиком и его чудачествами. А поскольку оба мы люди грамотные, то разбираться решили не умозрительно и не оценочно: хорошо это или плохо — быть чудиком, — а, так сказать, диалектически, с точки зрения причинно-следственных связей. И когда разобрались — а разбирались мы не только путём вопросов-ответов, но и с документами в руках, как-то: трудовая книжка, справки с печатями, старые письма, фотографии, — то жизнь чудика приобрела некоторую логическую стройность.
Начать, как и полагается, следует с самого начала. А за начало условно примем первую запись в трудовой книжке, каковую выдали чудику в пятнадцать лет, в начале 50-х годов. Помните это время? Время начала «целины» и начала строительства Братской ГЭС. В газетах того времени прославляется романтика дальних дорог и неустроенного палаточного быта. Юношество со своим максимализмом склонно принимать всё слишком горячо и прямолинейно и при неумеренном восхвалении такого романтизма готово принять антитезой ему всякий устроенный быт, постоянную работу на одном месте и даже учёбу. Заметим в скобках, что наш чудик в школе пробовал баловаться журналистикой — в 15 лет даже опубликовал в одной маленькой ведомственной газете очерк о рабочем, бывшем красном партизане; стало быть, газеты своего времени он, безусловно, читал.
И вот муза странствий позвала в дорогу и юного чудика: в эти же самые 15 лет он сбежал из дома, от папы с мамой, и, естественно, из 8 класса средней школы. Он поехал на «целину» и там (в школе он мечтал ещё и о геологии) поступил рабочим-буровиком в геологоразведочную организацию, ведущую в Казахстане поиски воды для целинных совхозов. В 17 лет его как примерного рабочего с двухлетним стажем послали на курсы буровиков; закончив их, он становится буровым мастером.
Проходят в странствиях ещё 3 года. Затем наш чудик возвращается на родину, в Красноярск, заканчивает вечернюю школу, поступает в институт. Пять лет учёбы. И одновременно все пять лет работает. Меняются места работы, записи в трудовой книжке множатся; уже и книжки не хватает, в ней появляются вкладыши. Но, заметим кстати: какие бы перипетии с ним ни случались и чем бы он ни занимался, в его рабочем стаже нет перерывов более 5 дней, начиная с тех далёких 15 лет и по сей день.
После вуза — снова работа буровым мастером; потом — старшим инженером в тресте, потом начальником отдела. Опять странствия: длительные командировки в Эвенкию, в Заполярье. Чудик женился, появился ребёнок. А странствия продолжались.
Для человека, с юношеских лет вкусившего вольной жизни с неустроенным бытом, похоже, на всю оставшуюся жизнь нормой становятся и эти странствия, и неустроенный быт — всю жизнь ему, словно цыгану, будет тесно в четырёх стенах и на одной и той же работе. Дорожная романтика оборачивается для него вечным скитальчеством.
Но однажды с ним случается несчастье, полностью изменив ритм его жизни: перелом позвоночника, травма, при которой человек по непреложным медицинским законам должен много месяцев неподвижно лежать в постели закованным в гипсовый панцырь, в полном неведении: выздоровеет ли — или останется на всю жизнь неподвижным инвалидом? Во всяком случае, полный цикл лечения такой травмы и реабилитации после неё длится более года. Но наш чудик не пожелал садиться беспомощным инвалидом на шею жене, с её крохотной зарплатой театральной актрисы и с младенцем на руках. Пролежав неделю в гипсе и успев за это время тщательно обдумать свои дальнейшие шаги, он требует выписать его из больницы, дав главврачу письменное заявление, в котором брал на себя дальнейшее лечение и всю ответственность за него. Выписывается, с помощью друзей уезжает на такси домой, а приехав домой, тотчас заказывает себе кожаный корсет. Как только корсет готов, он срезает с себя гипсовый панцырь, затягивает себя в тугой корсет (всё это — опять с помощью друзей) и спустя две недели после травмы, двигаясь на костылях, появляется на работе.
Фантастично? Возможно. Оригинально? Нет. Дело в том, что в Красноярске есть давно сложившаяся школа спортсменов-скалолазов («столбистов») с большими традициями. И есть своя традиция лечения переломов позвоночника, отличная от медицинских методов. Согласно этой традиции, перелом позвоночника лечится непрерывной гимнастикой с постепенным увеличением нагрузок — и не в гипсовом панцыре, а в тугом кожаном корсете.
Итак, наш чудик, к изумлению скорбевших коллег, кажется, уже заказавших для него траурные венки, выходит на работу. Пишет заявление, в котором просит перевести его из начальников отдела в рядовые инженеры, заказывает себе конторку, чтобы работать стоя (работать сидя он не может), и приступает к работе. А дома устанавливает гимнастические снаряды: шведскую стенку, турник, кольца, вешает канат, — и занимается на них, одновременно приучая к ним и маленького сынишку. Через год ему бы всё ещё быть пленником больниц и санаториев, а он уже снова начальник отдела.
Так проходят два года. Сыну его в это время — четыре. Ребёнок растёт слабенький, болезненный. Надо было поправлять его здоровье, а заодно и своё собственное — последствия перелома всё же дают себя знать. И чудик принимает новое кардинальное решение: увольняется с работы и едет с сынишкой на полгода в Крым — купаться в море и есть свежие фрукты. Где он взял столько денег, чтобы — на полгода? А у него и не было столько — было лишь на билеты «туда» и немного на первое время. Сняв в Крыму, на самом берегу моря, комнату, он устраивается грузчиком в магазин «Овощи-фрукты» с условием: работать с восьми утра до четырёх часов дня. Хорошая нагрузка на мышцы и на позвоночник, и в то же время — всегда со свежими фруктами и овощами.
А море — бесплатно. В четыре часа дня он уже торопится к сыну, который в это время пристроен у надёжных людей. И теперь до самого позднего вечера они вместе. А в конце лета к ним присоединяется и жена, закончившая гастроли. Надо ли говорить, что и он сам, и его сын за эти полгода заметно окрепли и поправились? Отныне они будут ездить туда на всё лето ещё пять лет подряд.
А зимой? Естественно, такого работника на серьёзную работу сроком всего на полгода никто не возьмёт — и, вернувшись домой, он опять идёт в грузчики: грузчики всегда и везде нужны; грузчиком легко наняться и легко уволиться. Причём он выбирает такую работу, чтобы работать ночами, а днём быть свободным, или — работать сутками, чтобы несколько дней быть свободным.
Всё свободное время он решил посвятить сыну. Почему? Да потому что кто ж будет держать в детсаду ребёнка, которого по полгода не бывает дома? А если и возьмут, то всякий раз — новые анализы, справки, прививки. И, потом, дети в детсаду часто болеют. Так уж пусть он и зиму будет дома. Это — во-первых. А во-вторых, было решено, что у жены работа — серьёзней, так почему бы мужчине не побыть за няньку и домохозяйку? В третьих же, широкую известность в то время получают педагогические системы Спока, Сухомлинского, эксперименты семьи Никитиных. Чудик всё это старательно изучает, конспектирует, пробует сам. Принимает одно, отвергает другое. Регулярно читает журнал «Семья и школа». Следит за педагогическими дискуссиями в печати. Однако, изучая всё это, хочет воспитать ребёнка по-своему.
О гимнастических снарядах мы уже упоминали. Далее, отец водит сына в бассейн — не затем, чтобы сделать из него спортсмена, а только чтобы научить хорошо плавать. Он водит его на Столбы, чтобы тот научился лазать по скалам и преодолевать страх. Он ставит его на слаломные лыжи.
Ребёнок имеет массу игрушек, но среди них нет дорогих, ярких и моторизованных, все — простенькие, однако тщательно подобраны: рассчитаны на развитие сообразительности, воображения, трудолюбия: кубики для строительства, «конструкторы», армада всяческих «войск», с помощью которых ребёнок может устраивать огромные баталии, занимая ими целую комнату. А если хочется поиграть в «войнушку» с мальчишками во дворе — то никаких покупных мечей и автоматов: вырезают только сами, вместе с отцом, из деревяшек; да в руках у ребёнка любая палка может служить одновременно и мечом, и автоматом — иначе где место детскому воображению?
Кроме того, дома у ребёнка всегда под рукой карандаши, краски, бумага, пластилин. И ничего страшного, если он остаётся на два-три часа один, когда папе с мамой надо уйти по делам — пусть учится занимать себя сам: тишина и одиночество только способствуют этому. Поэтому в доме — ни радио, ни телевизора; зато есть проигрыватель с детскими пластинками, есть книги. Подбор книг — направленный: никаких книжек, сюсюкающих на темы о птичках, цветочках, зайчиках, — зато много сказок, книг на исторические темы, есть «Детская энциклопедия». Ребёнок-дошкольник не поймёт? А родители на что? И они читают ему эти книжки и обсуждают их. Потом вместе с ребёнком начинают сами сочинять сказки и истории и ненавязчиво предлагают ребёнку нарисовать их в картинках. Когда ребёнок научился писать, то сам стал писать и рисовать сказки на листках; затем эти листки сшили вместе — получилась книжечка. Несколько таких книжечек остались на память; но больше делать не стали — чтоб не превратить ребёнка в маленького профессионала.
Известно: если дети видят перед собой пустую плоскость, у них просыпается какой-то первобытный инстинкт — непременно занять её рисунками. Когда им запрещают делать это дома, они рисуют на лестницах, на цоколях домов, на заборах… Здесь ребёнку позволяют рисовать дома, на стенах, что угодно и сколько угодно, и ребёнок с помощью цветных мелков вдохновенно заполняет рисунками все стены от пола до потолка. Но одновременно с этим папа водит сына на «взрослые» художественные выставки, в мастерские к художникам.
И однажды сыну надоело рисовать на стенах — он предпочёл рисовать на бумаге, причём удовольствие от рисования осталось. К семи годам он уже может очень похоже изобразить папу и маму… Однажды знакомая художница обратила серьёзное внимание на его рисунки, предложила взять один на городскую выставку детского рисунка и одновременно предложила отвести ребёнка в художественную школу. Малыш загордился от похвал. Тогда папа взял и порвал отобранный рисунок, а от школы наотрез отказался: «Учёной обезьянкой он у меня не будет! Когда подрастёт и сам захочет пойти — возражать не буду!»
Поскольку мама ребёнка — актриса ТЮЗ а, ребёнок едва ли не с пелёнок вхож в театр. В пять лет он впервые вышел на сцену в спектакле «Добрый человек из Сычуани» — с крохотной ролью малыша, роющегося в отбросах. К семи годам он уже сыграл пять ролей; последняя — большая роль Мальчика в спектакле «Кошка, которая гуляла сама по себе». Когда этот Мальчик, с белокурыми волосами до плеч, в звериной шкуре, с маленьким луком за плечами, резвился на сцене вместе с мамой в роли Кошки, то срывал аплодисменты у публики и покорял её свободой и непосредственностью игры.
Один из восхищённых режиссёров задумывает спектакль «Маленький принц» с этим ребёнком в заглавной роли. Однако папа-чудик опять сказал: «Нет, хватит!» — и на этом вообще прекратил театральные занятия сына — ведь на свете ещё столько интересных занятий!.. Не занимайся ребёнком отец — интересно, смогла бы мама противостоять таким соблазнам?
Во всех этих «нет» было не одно только нежелание рано профессионализировать сына в одном каком-то занятии, делать из него «дрессированную обезьянку», но было ещё и беспокойство, что у него отнимут ребёнка, уведут из-под его контроля, не дадут довести систему его собственного воспитания до конца. Он и сам это подчёркивает: «Пока ребёнок мал, — говорит он, — я должен постоянно держать руку на его плече!»
Видимо, по этой же причине он не отдал ребёнка и в первый класс, а решил сам (вместе с женой) заниматься с ним, отчего нажил себе много неприятностей со стороны разных инстанций… Спорный, конечно, вопрос: можно ли учить дома? Учили же дома Лермонтова и Льва Толстого, и очень нестандартными выросли. А, с другой стороны, Пушкина учили чужие дяди — и опять тот же результат. Видимо, дело не в том, где учить, а в том — как, и в какой атмосфере?.. Из объяснений самого чудика:
— Привёл я сына первого сентября в школу. Сорок два ученика в классе — за парты не влезают. Такой галдёж, что ничего не слышно. Учительница грубая: взялась отчитывать меня за нестандартный вид сына: на нём был связанный мамой свитер, — при-чём чувствую: её раздражает и мой собственный внешний вид. Потом говорит приказным тоном:
«Волосы ребёнку остричь! — и прикладывает два пальца ко лбу сына — Стрижка примерно вот такая — не длиннее!» — дело в том, что сын как раз играл в «Кошке…», и режиссёр попросил отрастить ему волосы до плеч… Я тогда говорю сыну: «Выйди, пожалуйста, из класса», — и когда он вышел, говорю учительнице:
«Извините, но, во-первых, стрижка бывает у баранов, а то, что у людей на голове, называют причёской. Во-вторых, — говорю, — разве вам не известно, что внешность человека в присутствии человека обсуждать не принято, даже если человеку всего семь лет?»… А, в-третьих, я достаю из кармана и показываю ей статью замминистра просвещения в «Учительской газете», а в ней — чёрным по белому: причёска ученикам разрешается любая — только чтоб ученик был причёсан и опрятен. А она ни читать, ни слушать ничего не хочет — она уже распекает меня, как ефрейтор новобранца. Я тогда разворачиваюсь и ухожу, и решаю про себя: да за эти четыре часа в день я дам сыну куда больше, чем эта ефрейторша!..
Что ещё можно сказать о чудиковой системе воспитания?
Иногда он берёт сына с собой на работу и предлагает ему там помогать папе, делать что-нибудь нетрудное — чтобы тот видел, как отец работает и как зарабатываются деньги. Они с отцом часто бывают среди природы, ночуют у костра, в лесных избушках — чтобы сын, городской ребёнок, мог приобщиться к природе, не быть чуждым ей. И всё время сын рядом с отцом; он любит отца, полностью доверяет ему, отец для него — главный авторитет. Общение с ним для ребёнка — праздник.
Те, кто близко знаком с его системой воспитания (в их числе и я сам), частенько задают ему вопросы, и любопытствующие, и недоуменные, и среди них первым — вполне резонный вопрос: «А есть ли смысл тратить жизнь на воспитание одного-единственного ребёнка — не слишком ли это расточительно?» На это чудик — тоже вполне резонно — отвечает, загибая один за другим пальцы: «Во-первых, человек — это не кролик и не овца; воспитание его должно быть индивидуальным. Во-вторых, если я его не воспитаю — кто его воспитает? Ведь я стараюсь нейтрализовать, с одной стороны, феминистское влияние на него, а с другой стороны — влияние улицы. В-третьих, я не собираюсь тратить на его воспитание всю жизнь — а только десять лет, пока ему не исполнится четырнадцать и он не закончит восьмой класс. Я должен дать ему хорошее здоровье, устойчивую психику и разные первичные навыки, а дальше пусть сам выбирает — я постараюсь сделать всё, чтобы к четырнадцати он стал совершенно самостоятельным. И, в-четвёртых, я вовсе не трачу жизнь на воспитание, не отбываю повинность при сыне — я просто общаюсь с ним, точно так же, как общаюсь с женой, с друзьями, получаю от этого удовольствие и стараюсь, чтобы общение было интересно обеим сторонам.»
Мы не знаем: что выйдет из сына нашего чудика, оправданы ли принципы его воспитательной деятельности и какие результаты они дадут в будущем? Мне, например, кажется, что они прекрасны. Во всяком случае, главный результат налицо: «жертва» такого воспитания — физически и эмоционально здоровый мальчик, активный, весёлый и счастливый. При этом успешно решается проблема «отцов и детей»: оказывается, проблема эта — всецело в руках «отцов», а не «детей»!
Но почему воспитательная деятельность нашего чудика вызывает столько возражений у школьных учителей и школьных администраторов, которые, чтобы справиться со строптивым родителем и непременно вернуть ребёнка в лоно школы, зовут на помощь райисполком и даже милицию? Ведь, наверное, вместо грозных предписаний и предупреждений можно разрешить как единичный случай такой эксперимент, какой затеял наш чудик? А потом, по прошествии учебного года, взять и проверить результат: знания, физическое и эмоциональное состояние его сына, — и проверка покажет, оправдан ли эксперимент. Но, по-моему, школа попросту боится такого эксперимента: ведь эксперимент может оказаться не в пользу школы?
Вот такой очерк был мною написан. Но самая драматическая часть этой истории: борьба Владимира со школой за душу своего сына, — как можно судить по приведённому тексту, описана мною в очерке невнятно — отчасти из-за ограниченного объёма жанра газетного очерка, а отчасти и из соображения, что цензура не пропустит неприятных подробностей. А подробности эти интересны и поныне — тем, во-первых, что характеризуют Владимира как упрямца, умевшего мужественно отстаивать свои принципы, и, во-вторых, — как изощрённо пыталась воздействовать «система» на такого упрямца. У меня сохранилась черновая запись устного рассказа Владимира: как это было на самом деле, — и именно драматическую часть того конфликта со школой мне бы хотелось рассказать здесь дополнительно, начиная с того момента, как он поспорил с учительницей:
— Тогда, может, мы пройдём к завучу? — спрашивает учительница, когда я отказался дискутировать с ней дальше.
— К завучу так к завучу, — пожимаю плечами. Пошли мы к завучу.
Женщина-завуч сидит в своём кабинете и что-то пишет.
— Здравствуйте, — приветствую её.
— Что у вас? — спрашивает, не отвечая на приветствие.
Начинаю объяснять.
— Я не вас спрашиваю! — обрывает она меня. — Что у вас? — спрашивает у учительницы.
— Вот, родитель возражает против стрижки своего сына.
— Ничего! — завуч делает жест рукой, будто муху на столе прихлопывает. — Вызовем пару раз на комиссию — остригут, как миленькие!
— Но ведь есть же разъяснение замминистра, — протягиваю ей газету.
— Вам объяснили? — кричит она на меня. — Больше объяснять не будем! Можете идти! Но чтоб ребёнок был подстрижен!..
— Больше я к вам сына не приведу, — говорю ей на прощанье. — Потому что я боюсь за своего сына!..
Стали учить его дома. Галя занималась с ним азбукой, грамматикой, чтением. Я — математикой, физвоспитанием… Прошло два месяца. На третий — прибегает девочка и говорит: «Вас на заседание педсовета вызывают». Я ей отвечаю: «У меня никаких дел со школой нет». Убегает, через час снова прибегает, уже с запиской от директора: в очень вежливой форме приглашает меня на педсовет. Сажусь и пишу ответ: «Я уже объяснил вашему завучу, что в школу я не приду, пока она, по крайней мере, не научится вежливо разговаривать со мной и с сыном». Девочка с запиской ушла. Жду, что будет дальше.
На следующий день приходит участковый милиционер, лейтенант. Здоровается, осведомляется по поводу моей личности и — сразу, строго:
— Почему сына в школу не отправляете? Знаете, чем это вам грозит?
— Я сейчас вам всё объясню, — говорю спокойно. — Раздевайтесь, проходите, — помог ему снять шинель, провёл в комнату, усадил. Как раз был готов чай — налил ему чаю, подвинул сахар, печенье. Милиционер повертел головой, осмотрел комнату. На улице как раз холодно было — так что он с удовольствием взялся за чай. А я рассказываю ему при этом подробно, как я приготовил сыну портфель, учебники, тетради, повёл в школу, и что из этого получилось: как разговаривал с учительницей, с завучем. Дал лейтенанту прочитать вырезку из газеты, упомянул, что сын играет в театре. Оказывается, лейтенант был на спектакле вместе со своим сыном; обоим спектакль понравился, и мой сын им очень понравился. Лейтенанту захотелось лицезреть, так сказать, артиста вблизи, — и сын мой был из другой комнаты вызван пред его очи. Были лейтенанту показаны и рабочие тетради сына, и альбом для рисования.
Причём я начал говорить ему о трудных детях, об уличном детском хулиганстве, о детской преступности, о страшных случаях с детьми в нашем микрорайоне. Гость мой со всем соглашается: он знает об этом куда больше меня, пеняет на школу, на родителей, на себя: сам, дескать, мало занимаюсь сыном, — и хвалит меня!.. Одним словом, остался доволен, что познакомился с такими интересными людьми, и расстались мы весьма любезно…
Прошла после этого ещё неделя. Приходят ко мне домой директор школы с какими-то дамами из родительского комитета. Послушали мои объяснения, проверили тетрадки сына. Потом директор изъявил желание побеседовать с ним самим. Я разрешил, но только — при мне.
— Хочешь в школу? — спрашивает его. — Ведь все твои друзья ходят.
— А я с папой и с мамой занимаюсь, — говорит сын.
— Но разве тебе не интересно учиться с друзьями? Вместе в столовую ходить, песни петь, звёздочку носить?
— Зато я хожу на плаванье, на слалом, на акробатику.
Ещё о чём-то спросил сына, потом поворачивается ко мне:
— Ну, хорошо. Но на следующий год вы отдадите его в школу?
— Нет, — говорю. — Только через три года. У вас по сорок человек в классе; если бы даже учителя хотели хорошо учить — всё равно не смогут: индивидуальное обучение всегда лучше. В вашей школе, например, я своими глазами видел нецензурщину в уборной на стенах; школьники курят, дерутся, сквернословят. Как вы оградите моего сына от этого?
— Но учатся же у нас и хорошие ученики! — отвечает. — В конце концов, ваш сын всё это может перенять и на улице.
— Не может! — говорю ему. — Потому что он постоянно под моим присмотром и под моим влиянием, и я ему в любой момент смогу объяснить, что хорошо, а что плохо. Где и когда это сделать вашему учителю?
— Но ведь вы же не сможете всю жизнь держать его при себе?
— Сколько смогу, столько и постараюсь держать.
— Вам этого никто не позволит — вас просто затаскают!
— Пусть таскают. Буду сопротивляться, сколько могу.
В общем, ушли они, не солоно хлебавши. Жду, что будет дальше — какой следующий шаг они предпримут?
Следующий шаг — собрание в театре: раз не смогли со мной справиться — решили взяться за жену. Но я ей сказал: «Вали всё на меня: мол, в семье хозяин — муж, и ты не хочешь с ним ссориться»… Собрание состоялось, на нём был человек из райисполкома; в труппе про нашу историю уже знали, жену для видимости там слегка пожурили, но запретили занимать в спектаклях сына…
Однако видят, что всё это плохо помогает: я не сдаюсь, — делают следующий шаг: вызывают меня в райисполком, на комиссию по делам несовершеннолетних. Грозят, что если не приду, приведут с милицией. Прихожу, приношу тетради, альбомы сына, вырезку из газеты, снова рассказываю всю историю с самого начала — и даю им такую отповедь:
«Чего вы ко мне прицепились? — говорю им. — Вам не состряпать из моего случая „дела“, потому что дай Бог, чтоб ваши дети занимались столько, сколько занят мой сын! Чем терять время на меня, выйдите лучше на улицу, посмотрите, сколько там безнадзорных детей: курят, пьют, сквернословят, бездельничают, — займитесь лучше ими!».
Часа четыре они меня там мурыжили: пока это высказались все по кругу, — и по их выходит, что я-то и есть самый главный преступник против детства и что меня надо арестовать, посадить, лишить отцовства, стереть в муку и зажарить в масле…
Но и это ещё не последний шаг был. Наконец, вызывает меня районный прокурор. Я ему тоже всю эту историю рассказал с самого начала: про разговор с учительницей, с завучем, с директором и про то, как меня на «комиссию» вызывали, и газетную вырезку показал. А сам смотрю — у него на столе уже уголовная «ориентировка» на меня лежит. И говорит он мне замогильным голосом: «Ну, что нам ещё с тобой делать, а? Имей в виду: сам напрашиваешься». Тут-то до меня и дошло, что это последнее увещевание, дальше — каталажка. И я не выдержал: говорю ему покаянно, что вот теперь только всё окончательно осознал, — лишь попросил его по-человечески: дать возможность закончить с сыном дома хотя бы учебный год, — и дал слово честного беспартийного человека, что уж в следующем сентябре обязательно отведу его в школу.
Ну, а о том, что Бормота всё-таки сумел обмануть прокурора и ещё весь следующий учебный год, скитаясь, продержал сына при себе, — я уже рассказывал.
Меня не было в городе, когда он ушёл из жизни. Я смог прийти только на его девятины… О его кончине ходили разные слухи; друзья недоумевали: как мог покончить с собой этот необычайно жизнелюбивый, душевно и физически сильный человек?. Чтобы разобраться в том, как это могло случиться, я разговаривал с несколькими людьми, хорошо его знавшими и видевшими его в последние дни, и мы установили следующее: его сын, уже взрослый молодой человек, в эти дни женился в Москве, Галина — на гастролях, и Владимир метался по городу, обращаясь к старым товарищам, прося взаймы денег на авиабилет до Москвы. Однако денег ему никто не дал. Ни один человек. Время, конечно, было тяжелейшее: кризис, что разразился в стране, в том году дошёл, можно сказать, до пиковой ситуации. И хотя богачей среди его товарищей не было — но не было среди них и нищих. А ведь у него по-прежнему было много товарищей и просто хороших знакомых: на те же девятины их пришло столько, что большая новая квартира была битком набита людьми, и мест за столами не хватало.
Один перед людской чёрствостью, обиженный на всех, отчаявшийся, он, видимо, и решился на свой самый последний в жизни решительный шаг…
И всё же я подозреваю, что то был лишь повод. Горький, мучительно острый — но всё же только повод. Причина, как мне кажется — глубже.
Он часто в своей жизни протестовал, иногда демонстративно, иногда сдержанно, даже осторожно, против многих проявлений той, прошлой советской жизни. И всё-таки, несмотря на свои демонстрации (главным образом, перед друзьями) и на своё оригинальничание и чудачества, он был сыном своего времени, т. е. советским человеком образца 60-70-х годов XX века — может быть, более ярким, чем другие, и всё-таки типичным.
Одним из литературных критиков того времени был даже термин такой пущен: «шестидесятники» — то есть те, чья молодость совпала с 60-ми годами. Но кто они такие, эти «шестидесятники»?
Их идеальный коллективный образ создала та же литература 60-х годов: это люди с широкой душой и открытым сердцем, люди читающие и думающие; это бессребреники и при этом материалисты, ценящие спорт и здоровый образ жизни, хорошо знающие, что «добро должно быть с кулаками», и презирающие всякий «быт» и накопительство; это насмешники и иронисты, по горло сытые навязшей в зубах мякиной идеологии, и в то же самое время — мечтатели и фантазёры, где-то глубоко в душе всё-таки верящие в братство людей, во всеобщее благо, готовые с энтузиазмом служить этим целям и воевать с любыми ветряными мельницами… Вот Бормота примерно и был таким «шестидесятником».
Но в начале 90-х на нас всех свалилась новая эпоха, и стиль жизни полностью сменился: ещё вчера простодушные и доверчивые, люди стали вдруг суетливы, хитры, подозрительны, озабочены заработками и пресловутой «коммерческой тайной»; вместо открытых настежь фанерных дверей в квартирах появились стальные двери с глазками и хитроумными замками, а за дверьми — злые собаки; начали править бал воровство, жульничество, цинизм, ненависть, злоба, примитивное накопительство — «на квартиру», «на машину», «на евроремонт», «на коттедж», на Тайланд с Антальей. Давно знакомые между собой люди перестали пускать друг друга в гости, встречать вместе праздники, делиться радостями и заботами. Все стали озабочены «карьерой» — кто чиновничьей, кто торгашеской, кто бандитской… При этом странный парадокс приключился с людьми: чем больше люди хлопочут о собственном благополучии — тем крепче вера в потусторонние силы и мистические тайны; чем больше воровства, подлости, злобы и торгашеского духа — тем гуще толпы в церкви; как признавался мне один знакомый священник, в церковь нынче идут люди, в большинстве своём духовно чёрствые, и идут, главным образом, не для молитвы, исповедания и очищения собственных душ — а, большей частью, клянчить у Бога новых благ и в то же время откупаться от Бога свечкой и десяткой, брошенной в церковную кассу.
Владимир был знаком с очень широким кругом людей и видел, как быстро на его глазах они меняются. Сам он не умел ни притворяться, ни бежать вслед за толпой, ни меняться вместе со всеми — он слишком ценил свою индивидуальность, свою рассудительность и свою честность; когда он поступал на очередную работу — то сразу предупреждал: «Не пью, не курю и не ворую», — и гордился этим. И вдруг никому не стали нужны ни честность, ни яркая индивидуальность, ни рассудительность: мир, в котором он привык жить и в котором что-то значил, разбился вдребезги — мир стал абсурдным. И он не смог перенести этого.
Французский писатель и философ Альбер Камю, подробно исследовавший в своём эссе «Миф о Сизифе» природу суицида с разных точек зрения, приходит к категорическому выводу: причины суицидов — отнюдь не социальные: бедность, нищета, потери, бытовые или любовные драмы, — всё это человеческая душа способна вынести — она рассчитана на это; он утверждает, что причина суицидов — только мировоззренческая: когда все жизненные скрепы вокруг человека рвутся на куски, мир становится в его глазах абсурдным, и человек, не в состоянии вынести этого абсурда, делает последнее протестное усилие: уходит из жизни.
Я подозреваю, что если бы Владимир владел даром письменного слова, то непременно написал бы нечто, подобное предсмертной записи В. П. Астафьева:
«Я пришёл в мир добрый, родной и любил его безмерно. Ухожу из мира чужого, злобного, порочного. Мне нечего сказать вам на прощанье».