Глава 11. Дорога в Рейкьявик

Очень поздно в воскресенье 5 января 1986 года маршал Сергей Ахромеев, начальник советского генштаба, позвонил одному из своих заместителей, генерал-полковнику Николаю Червову — главе юридического отдела, который занимался переговорами по контролю над вооружениями. Оба они были людьми военного поколения и в годы холодной войны дослужились до генштаба. Ахромеев, командир, обещавший Горбачёву поддержку, попросил Червова явиться в штаб в шесть часов на следующее утро. «Полетишь к Михаилу Сергеевичу Горбачёву», — сказал Ахромеев. Советский лидер в то время был в отпуске на побережье Чёрного моря.

— Что иметь с собой и какую форму надеть? — спросил Червов.

— С собой иметь мозги, — сказал Ахромеев. — А форму — военную.

На следующее утро Ахромеев дал Червову конверт для Горбачёва, приказал своему водителю отвезти его в аэропорт и сказал, что генсек будет ждать к десяти часам утра.

— Могу я задать вопрос? — нервно поинтересовался Червов. — Что в конверте?

Ахромеев сказал:

— Проект программы глобального разоружения. Доложи все подробности генеральному секретарю.[468]

После женевского саммита с Рейганом Горбачёв искал новые идеи. Он тепло поздоровался с Червовым, когда тот привёз ему конверт. Горбачёв отдыхал в Пицунде. Дом стоял посреди соснового бора. В нём были просторные комнаты, обшитые деревянными панелями. Это было спокойное место — в заповеднике, посреди одиночества; снаружи волны омывали пляж покрытый мелкой галькой. Не теряя времени, Горбачёв спросил: «Что вы привезли?»[469]

В конверте лежал поэтапный, с обозначением сроков, план ликвидации всего ядерного оружия к 2000 году. Ахромеев работал над этим планом с тех пор, как СССР вышел из Женевских переговоров в конце 1983 года. Он привлёк разработчиков оружия и сотрудников разных военных структур, и они втайне обсуждали эту тему. Когда проект был составлен, Ахромеев отложил его до лучших времен. В первый год работы Горбачёва Ахромеев держал план при себе, полагая, что время ещё не пришло. К концу 1985 года, когда Горбачёв стал искать новые инициативы, Ахромеев извлёк на свет свой проект. Он назывался так: «Предложения СССР по программе полной ликвидации ядерного оружия во всём мире к 2000 году». Это был радикальный проект, который непременно попал бы на первые полосы газет и завоевал бы симпатии антиядерных сил по всему миру. Поработав год начальником генштаба и восемь месяцев — с Горбачёвым, Ахромеев видел, как нарастает давление, требования сократить ядерные арсеналы. Он и сам хотел уменьшить огромные запасы боеголовок и чувствовал, что если предложения выдвинет Горбачёв, то они обеспечат значительное сокращение арсеналов, пусть не полную их ликвидацию. Он также понимал что Горбачёв — человек действия. Советский Союз десятилетиями призывал к всеобщему разоружению. Но в плане Ахромеева было нечто новое: конкретная дата — конец столетия.[470]

Когда Червов достал бумаги, Горбачёв спросил его:

— Что нового в вашей инициативе? Мы бубним об этом с 1945 года. Громыко постоянно говорит об этом в ООН. Что же, генеральный секретарь должен опять всё это повторить?

— Михаил Сергеевич, всё, что вы говорите, верно, — ответил Чернов. — Однако в прошлом были только общие декларации и пожелания о ликвидации ядерного оружия. Не было ничего конкретного… А это совершенно новая программа, дающая детальное описание всех возможных проблем. Ядерный вопрос с каждым днём становится всё более насущной проблемой, я прошу вас взглянуть на этот документ.

Горбачёв не торопился брать бумаги. Он спросил Червова, будто размышляя вслух:

— А должны ли мы ликвидировать всё ядерное оружие? На Западе говорят, что чем больше ядерного оружия, тем прочнее безопасность страны. Стоит ли нам принимать такую концепцию? Что вы думаете?

— Михаил Сергеевич, все слышали заявления западных лидеров по этому поводу — к примеру, Тэтчер. Я уверен, что это опасные заявления. Есть поговорка: когда оружия слишком много, оно начинает стрелять само. Сегодня в мире так много ядерного оружия, что оно может взорваться само… Ядерная угроза нарастает пропорционально объёму запасов.

Поговорка была знакома Горбачёву; он сам сказал нечто подобное британскому министру иностранных дел Джеффри Хоу в конце 1984 года. Горбачёв выслушал Червова, задал ещё несколько вопросов и открыл конверт. Он молча читал. Червову показалось, что Горбачёв погрузился в глубокие раздумья. Потом он произнёс:

— Вот оно. Это то, что нужно.

Но Горбачёв хотел дополнить план. Почему бы не добавить что-нибудь об остановке ядерных испытаний? Или о запрете химического оружия? Горбачёв взял чистый лист и начал записывать. Когда он закончил, Червов собрал бумаги и отправился в Москву.[471]

***

Горбачёв предложил на первом этапе (5–8 лет) остановить все ядерные испытания, вполовину сократить стратегические арсеналы сверхдержав (до 6000 боеголовок с каждой стороны) и вывести из Европы американские и советские ракеты средней дальности, в том числе «Пионеры», «Першинги-2» и крылатые ракеты наземного базирования. Он также потребовал, чтобы США и СССР на взаимной основе отказались от «космического оружия» (отсылка к Стратегической оборонной инициативе Рейгана). На следующем этапе, который должен был начаться в 1990 году и продолжаться от пяти до семи лет, СССР и США продолжили бы сокращать свои арсеналы, и к ним бы присоединились другие ядерные державы — Франция, Великобритания и Китай; Соединённые Штаты и Советский Союз ликвидировали бы тактическое ядерное оружие. Наконец, на третьем этапе, к 2000 году, все страны избавились бы от ядерного оружия и подписали всемирный пакт об отказе от него.[472]

При всей его радикальности и амбициозности, план был преподнесён 15 января 1986 года совершенно в духе советских традиций. Во время вечерней программы «Время» невыразительный диктор взял пачку бумаг и начал монотонно зачитывать заявление генерального секретаря о разоружении. Горбачёва не показали. ТАСС распространило текст (длиной 4879 слов). Следующим утром полный текст был опубликован в официальных газетах «Известия» и «Правда». Это было сногсшибательное предложение: «Советский Союз предлагает с начала 1986 года приступить к осуществлению программы, избавляющей человечество от страха ядерной катастрофы». Читатель или зритель имел полное право спросить: ну и что? Разоружение было советским лозунгом уже в течение нескольких десятилетий, а гонка вооружений всё ускорялась.[473]

Но в этот раз всё было по-другому. Анатолий Черняев записал тогда в дневнике: «Моё впечатление: он, видимо, действительно во что бы то ни стало решил покончить с гонкой вооружений. Идёт на тот самый “риск”, в котором он смело увидел отсутствие риска — потому что никто на нас нападать не будет, даже если мы совсем разоружимся. А страну, чтобы её вывести на дорогу с твёрдым покрытием, нужно освободить от бремени вооружений, истощающих не только экономику».

«Боже мой! — писал Черняев. — Как нам повезло, что в КГБ “нашёлся” человек, проявивший поистине “государеву” мудрость (Андропов), который нашёл и вытащил из провинции именно его: ведь в СССР 95 краёв и областей!.. А теперь мы получили редкостного лидера: умница, образованный, “живой”, честный, с идеями, с воображением. И смелый. Мифы и табу (в том числе идеологические) для него — тьфу. Он через любые переступит».[474]

***

Когда диктор 15 января 1986 года начал зачитывать обращение Горбачёва, в Вашингтоне было ещё рано. Советский посол Добрынин позвонил Шульцу утром, чтобы предупредить, что в Москве вот-вот будет сделано важное заявление. Незадолго до звонка пришло письмо Горбачёва Рейгану, поясняющее новые советские предложения. Шульца и его советников текст озадачил. В нём были и новые идеи — например, разобраться с разногласиями не сразу, а постепенно, — и старые препятствия вроде советских требований остановить Стратегическую оборонную инициативу Рейгана. Пол Нитце был восхищён: «Интересно, кто с советской стороны готовил это произведение искусства?»[475]

За несколько недель до этого Рейган назначил новым советником по национальной безопасности адмирала в отставке Джона Пойндекстера; он пришёл на смену уволившемуся Макфарлейну. В день, когда прозвучало горбачёвское заявление, Пойндекстер позвонил Мэтлоку — эксперту по СССР в Совете по национальной безопасности, — который в тот день был где-то в городе. Мэтлок бросился в Белый дом. Там Пойндекстер показал ему текст и спросил: как он думает, серьёзны ли намерения Горбачёва? «ТАСС уже сообщил об этом?» — спросил Мэтлок. Пойндекстер позвонил дежурному офицеру в оперативном центре, и ему сказали, что текст как раз появился на ленте информагентства. Мэтлок говорил, что столь быстрая публикация этой инициативы вызвала подозрения что у Горбачёва «не было на уме ничего, кроме пропаганды». Большинство ведомств, изучавших предложения, вспоминал Мэтлок, думали, что это «не больше чем пускание пыли в глаза и советовали просто их отклонить». Чиновник из Белого дома сказал журналистам: «Язык заявления — неестественный; он настолько обтекаемый, что заявление может казаться лучше, чем есть на самом деле». Вашингтон был охвачен сомнениями, «Умный пропагандистский ход», — сказал сенатор Сэм Нанн, демократ из Джорджии.[476]

В два часа дня Шульц встретился с Рейганом и обнаружил, что президенту понравилось то, что он услышал о предложении Горбачёва. «Зачем ждать конца столетия, чтобы создать мир без ядерного оружия?» — спросил Рейган. Тем вечером он записал в дневнике, что Горбачёв, «как это ни удивительно, предлагает план сокращения вооружений, который избавит мир от ядерного оружия к 2000 году. Конечно, там есть пара едких реплик, которые нам придётся как-нибудь обойти. Но это как минимум чертовски сильный пропагандистский ход. Нам будет трудно объяснить, почему мы его отклоняем». На фотосессии в Белом доме на следующий день Рейган сказал журналистам: «В первый раз кто-то предложил действительно ликвидировать ядерное оружие».[477]

Большинство в Вашингтоне думало иначе. За четыре десятилетия концепция ядерного сдерживания укоренилась в стратегическом мышлении американской элиты. «Скептики принялись за работу — даже в моём собственном здании, — говорил Шульц. — Никто не мог принять мысль о том, что мир подойдёт к ликвидации ядерного оружия». По словам Шульца, Ричард Перл, замминистра обороны, критиковавший разрядку, сообщил ведущей группе Белого дома по контролю над вооружениями:

«Мечта президента о мире без ядерного оружия, за которую ухватился Горбачёв, была катастрофой, полным бредом… Перл сказал, что Совету по национальной безопасности не стоит собираться по поводу этой идеи, а то вдруг президент потребует от специалистов по контролю над вооружениями составить программу, чтобы добиться такого результата. Представитель объединённого комитета начальников штабов согласился с Перлом. Они боялись институционализации этой идеи, её одобрения в качестве политического курса».

Спустя два дня после выступления Горбачёва Шульц сказал своим сотрудникам: пусть вы скептически относитесь к ликвидации ядерного оружия, однако президент Соединённых Штатов не согласен с вами и считает, что это «чертовски хорошая идея».

Шульц собрал небольшую группу, работа которой началась 25 января. Это была целенаправленная попытка обойти жёсткий процесс межведомственных согласований, который имел место в Вашингтоне при выработке политического курса. Они встречались каждую субботу по утрам. На этих совещаниях Шульц и Гейтс, замдиректора ЦРУ, скрещивали клинки. Шульц думал, что Горбачёв не притворяется и что это действительно «смелый и динамичный» лидер. Гейтс же считал, что Горбачёв сделан из того же теста, что и другие советские руководители. Гейтс однажды написал Шульцу: «Всё, что мы видели с тех пор, как Горбачёв пришёл к власти, приводит нас к убеждению, что по фундаментальным политическим вопросам он пока остаётся столь же негибким, как и его предшественники». Предложения Горбачёва, говорил Гейтс, были «ловким тактическим приёмом», они «не меняли позиций» Советского Союза.[478]

В понедельник 3 февраля Рейган встретился с главными советниками в оперативном центре Белого дома, чтобы обсудить ответ на предложения Горбачёва. «Некоторым хотелось обозвать это пропагандистским трюком, — записал Рейган. — Я сказал: нет, давайте скажем, что мы разделяем их цели и хотим проработать детали. Если это пропаганда, то тогда это будет ясно. Я также предлагаю объявить, что мы продолжаем работу над СОИ, но если наши разработки покажут, что оборона против ракет возможна, то мы выясним как её использовать для защиты всего мира, не только нас самих».[479]

Горбачёв рвался в бой. Он позвонил Черняеву, заместителю заведующего международным отделом ЦК, и предложил ему стать своим советником по национальной безопасности. Черняев был либералом, но ещё не вошёл во внутренний круг Горбачёва. Он был известен как человек энциклопедических знаний. Его отличали чрезвычайное любопытство, чистосердечие и бесстрашие. Он был поклонником театра, учил наизусть поэзию и читал западную литературу, даже запрещённую. Черняев прекрасно ориентировался в русской культуре, учился в лучших школах и у лучших учителей. Он пошёл на фронт добровольцем в начале Великой Отечественной войны и был серьёзно ранен в бою. После войны Черняев окончил МГУ, затем преподавал там. В 1950-х он работал в новом партийном журнале «Проблемы мира и социализма» в Праге, где, по сравнению с Москвой, атмосфера была относительно свободной. Это надолго оставило след: он вернулся в Москву и проработал два десятка лет в аппарате ЦК, лелея надежды на либеральную реформу — невзирая на подавление «Пражской весны», вторжение в Афганистан и другие глубокие разочарования той эпохи.

Когда Горбачёв обратился к нему, Черняев сначала колебался: ответственность казалась ему непомерной. Ему было 65 лет, и он боялся разочаровать Горбачёва. Ему хотелось уделять больше времени чтению, театру, выставкам, консерватории, спокойной и тихой жизни.

— Что скажешь? — Горбачёв был настойчив.

— От таких предложений не отказываются, Михаил Сергеевич, — ответил Черняев.[480]

В следующие критические годы Черняев работал с Горбачёвым плечом к плечу, он был ключевым членом группы экспертов-реформаторов, дававших Горбачёву беспристрастные советы и стопроцентно лояльных ему. Вместе с другими интеллектуалами он формировал орудия гласности и перестройки. Подробный и откровенный дневник Черняева — возможно, важнейшее описание современником особенностей горбачёвского мышления и процесса принятия решений.[481]

В 1986 году перемены шли быстро. Борис Ельцин, партийный начальник из Свердловска, попал в столицу и вскоре погрузился в популистское движение за повышение качества жизни. Александра Яковлева, упорного сторонника демократизации, пригласили возглавить отдел пропаганды ЦК; это был ещё один выдающийся советник Горбачёва, всей душой преданный «новому мышлению». Черняев стал делать заметки на совещаниях с Горбачёвым. Позднее другие советники Горбачёва, включая Яковлева, Шахназарова и Вадима Медведева, добавили свои записи, и в совокупности они стали ещё одной важной характеристикой того времени.[482]

Вскоре после назначения Черняева состоялся XXVII съезд партии — гигантское мероприятие: 4993 делегата со всей страны поселились в московских отелях и собирались в зале Кремлёвского дворца съездов с 25 февраля по 6 марта 1986 года. Съезды проводились каждые пять лет, чтобы одобрить состав ЦК, состоявшего из трёх с лишним сотен человек, и принять программу на следующую пятилетку. На этом мероприятии и состоялась премьера горбачёвского «нового мышления» и перестройки. В своих выступлениях Горбачёв называл войну в Афганистане «кровоточащей раной» и говорил о том, что внешняя политика СССР может быть основана на сосуществовании с некоммунистическим миром, а не на бесконечной конфронтации военных блоков. Слова Горбачёва были упакованы в старую риторику об американском империализме, и он всё ещё стремился ускорить строительство социализма, ни в коем случае не разрушая его. Но «новое мышление» уже было налицо.[483]

Черняев вспоминал, что после съезда Горбачёв испытывал «чрезвычайный энтузиазм». Но как раз тогда, когда он праздновал свои успехи, из Америки подул холодный ветер. После раскрытия шпионской сети Уокера в 1985 году Рейган подписал секретную директиву, потребовав приструнить советскую разведку, но конкретные меры были отложены. 7 марта, на следующий день после окончания съезда, Соединённые Штаты потребовали от Советского Союза резко сократить состав дипломатической миссии в ООН в Нью-Йорке — примерно с 270 человек до 170. Горбачёв увидел в этом предательский удар со стороны Рейгана. Американские чиновники были уверены, что советская миссия в ООН — штаб-квартира шпионов КГБ.[484] Но два самых опасных шпиона за всю историю работали не в советской миссии, а в недрах американского правительства — это были Эймс и Хансен.

Тринадцатого марта Горбачёв потерпел ещё одну неудачу: военные корабли США со сложным электронным оборудованием заплыли на шесть миль внутрь двенадцатимильной территориальной зоны СССР в Чёрном море. Это была явная провокация, и СССР выразил протест. 20 марта рассерженный Горбачёв встретился со своими советниками в Тольятти, чтобы подготовить свою речь. Согласно заметкам Черняева, Горбачёв сказал, что собирается незамедлительно нанести американцам ответный удар. Он не понимал безразличия европейцев и американцев к его инициативам. «Что мы видим со стороны Европы и США? — спрашивал он. — Увёртки, уход от сути, попытки отделаться полумерами и обещаниями».[485]

Горбачёв продлил на три месяца мораторий на ядерные испытания, который Советский Союз сам для себя установил, но Рейган отказался следовать примеру СССР. 22 марта Соединённые Штаты произвели подземный ядерный взрыв мощностью 29 килотонн в пустыне Невада, на глубине шестиста метров.[486] Испытания проходили под кодовым названием «Glencoe». Горбачёв по-прежнему воздерживался от испытаний советских ракет, но с горечью пожаловался своим приближённым 24 марта, что мораторий показал: у американцев «нет намерения разоружаться». В тот день Горбачёв спросил: «Чего Америка хочет?» Черняев вспоминал: «Складывалось впечатление, что мы опять скатываемся назад, к конфронтации».

Горбачёв снова обратился к мечте Рейгана о «звёздных войнах», которую тот отстаивал так упрямо. Горбачёв пообещал, что советский «асимметричный ответ» нейтрализует её при затратах в 10 % рейгановских. «Может, перестать бояться СОИ?» — спросил он. Была заметна перемена интонации по сравнению с неистовой кампанией против противоракетной обороны на женевском саммите, всего несколькими месяцами ранее. «Конечно, не может быть безразличия в отношении к этой опасной программе, — сказал Горбачёв. — Но всё-таки надо избавиться от комплекса. Ведь ставка делается как раз на то, что СССР боится СОИ — в моральном, экономическом, политическом и военном смысле. Поэтому на неё и нажимают, чтобы нас измотать».[487]

Своим главным советникам Горбачёв сказал: «Мы должны сделать всё возможное, чтобы не разорить нашу страну оборонными расходами».

Горбачёв не мог взять в толк, почему дух Женевских переговоров угасает, 2 апреля он написал Рейгану: «Прошло больше четырёх месяцев с момента встречи в Женеве. Мы спрашиваем себя: в чём причина, что всё не пошло так, как должно было пойти? Где реальный поворот к лучшему?» Он жаловался: «Мы слышим всё более гневные филиппики в адрес СССР», 3 апреля он сетовал на заседании Политбюро: «Весь мир видит, что вечером Горбачёв делает предложение, а уже на следующее утро американцы говорят “нет”». 4 апреля у него была длинная беседа с двумя влиятельными конгрессменами — Данте Фасселлом, демократом из Флориды, и Уильямом Брумфилдом, республиканцем из Мичигана, — приехавшими в Москву.

«Решение вопросов разоружения нельзя откладывать, — сказал им Горбачёв. — Локомотив мчится вперёд. Сегодня есть шанс остановить его, но завтра может быть слишком поздно».

***

В апреле на заболоченных равнинах и в лесах Украины подули весенние ветры, которые принесли аромат цветущей вишни. У реки Припять, в 15 км к северу от города Чернобыль и совсем рядом с маленьким городом Припять, стояла гигантская атомная электростанция с дымовыми трубами, выкрашенными в красно-белую полоску, — как карамельки. На станции работали четыре реактора по 1000 МВт и строились ещё два; по завершении работ станция должна была стать крупнейшей в Советском Союзе. Рано утром в субботу 26 апреля на энергоблоке № 4 начинались проектные испытания.[488]

Ядро этого реактора — гигантский графитовый цилиндр 7 метров в высоту и 11,8 метров в диаметре, весом 1700 тонн, с 1661 отверстием — каналами для уранового топлива. Когда кран опускает кассеты с топливом в эти отверстия, начинается ядерное деление; оно нагревает воду и превращает её в пар. Затем пар поступает в силовые турбины, генерирующие электричество. В графите просверлено ещё 211 отверстий для регулирующих стержней. Когда их опускают в реактор, они поглощают нейтроны, замедляя или останавливая ядерное деление. Шесть насосов, способные прокачивать в общей сложности до 70,4 тысячи кубометров в час, двигают по реактору охлаждённую воду; два насоса считаются резервными. С 1973 по 1990 год в СССР было построено семнадцать реакторов РМБК-1000 («Реактор большой мощности канальный»). В отличие от реакторов на Западе, конструкция РМБК-1000 не предусматривала колпака — бетонной оболочки, удерживающей радиоактивные вещества в случае аварии.

Стержни, насосы и прочее оборудование, с помощью которого управляли ядерной реакцией в чернобыльском реакторе и тормозили её, работали на электроэнергии. При отключении внешнего источника питания требовалось сорок секунд на запуск резервных дизельных двигателей. Но в эти сорок секунд насосы, лишённые питания, не смогли бы гнать воду до реактору, что привело бы к быстрому перегреву. О сорокасекундном перерыве было известно советским конструкторам. Они пытались решить проблему. Ночью 26 апреля как раз испытывали импровизированное решение. Операторы знали, что после отключения энергии турбины ещё какое-то время будут вращаться по инерции. Они рассудили: почему бы не использовать это вращение для генерации электричества, чтобы в эти сорок секунд водяные насосы не отключались? Смысл эксперимента был в том, чтобы понять, много ли электричества можно генерировать за счёт вращения турбин. {Проектировщики реактора называли этот вариант аварийного снабжения режимом «выбега ротора турбогенератора». Испытания — неизменно неудачные — этого режима состоялись несколько раз с 1982 года. — Прим. пер.}.

Но дежурные операторы слабо к этому подготовились, а конструкция реактора имела серьёзные изъяны.

Один оператор, прибыв на свой участок, был озадачен записями в журнале. Он позвонил кому-то ещё.

— Что делать? — спросил он. — В программе есть инструкции, что делать, но многое вычеркнуто.

Его собеседник минуту подумал, а потом ответил:

— Действуйте согласно вычеркнутым инструкциям.[489]

В субботу после полуночи мощность реактора была сильно снижена, чтобы провести эксперимент. Затем — вероятно, потому, что мощность упала почти до нуля, — операторы попытались снова включить питание. Возможно, это было сделано слишком быстро: в ходе ядерного деления возникали побочные продукты, и надо было дождаться их распада, прежде чем опять запускать реактор, но эту опасность они проигнорировали.

Когда на реактор снова было подано питание, цепная реакция деления стала выходить из-под контроля.

Начальник смены, оказавшийся в реакторном зале в 1:23 утра, увидел незабываемое зрелище. У реактора была массивная крышка, «верхний биологический щит», предотвращавший облучение работников во время рутинных процедур. Это был круг 15 метров в диаметре, состоящий из кубов, размещённых над топливными каналами. Когда начальник смены посмотрел вниз, он увидел, как кубы весом по 350 кг, громыхая танцуют над каналами, «как будто тысяча семьсот человек подбрасывают в воздух шляпы».[490]

Операторы нажали красную кнопку тревоги «АЗ-5» для аварийной остановки реактора. Но было поздно. Они отчаянно пытались опустить регулирующие стержни, чтобы остановить реакцию деления, но этого не произошло — возможно, потому, что отверстия в графитовом ядре деформировались и стержни застряли. У регулирующих стержней также был конструктивный изъян: на каждом конце у них была секция с водой и графитом — вытеснитель, — а поглотитель был расположен посередине. Когда стержни застряли, поглотители недостаточно глубоко продвинулись внутрь ядра, и снизить скорость реакции не получилось. Более того, стержни могли вытеснить воду из каналов, увеличивая нагрев и количество пара. А по конструкции реактора РМБК-1000 избыток пара лишь разгонял цепную ядерную реакцию. Температура внутри графитового ядра взлетела, вода стала ещё быстрее превращаться в пар и ещё больше нагревать реактор. Больше пара, выше температура — и реактор вышел из-под контроля.

В 1:23 утра Чернобыль потрясли два мощных взрыва. За взрывами последовал пожар. Взрыв пробил дыру в потолке над энергоблоком № 4. Тяжёлая крышка подлетела вверх и упала под углом, как сдвинутая на затылок шляпа; радиоактивные материалы — газ, графит и обломки топливных стержней были выброшены в атмосферу. Часть обломков упала неподалёку от реактора, но ветер понёс радиоактивные элементы по всей Европе. Первоначальное заражение само по себе было кошмарным, но кошмар продолжался: графитовое ядро горело ещё десять дней.

Через несколько часов после катастрофы, когда пожар уже бушевал, Центральный комитет получил срочный доклад заместителя министра энергетики Алексея Макухина, который прежде, когда Чернобыль только строился, был министром энергетики Украины. Согласно докладу, в 1:21 утра 26 апреля произошёл взрыв верхней части реактора, вызвавший пожар и уничтоживший часть крыши. «В 3:30 пожар был потушен». Сотрудники электростанции принимали «меры по охлаждению активной части реактора». В докладе говорилось, что нет необходимости эвакуировать население.

Практически всё в докладе Макухина было неправдой. Реактор всё ещё горел и не получал охлаждения, а население следовало эвакуировать немедленно. Но ещё хуже было то, о чём в докладе не говорилось: на месте аварии дозиметры давали сбои, пожарные и другие работники были лишены должной защиты, а чиновники спорили об эвакуации — но никаких решений не принимали.[491]

Много лет спустя Горбачёв вспоминал, что он впервые услышал о катастрофе по телефону в 5 утра, но настаивал, что до вечера 26 апреля не знал, что реактор действительно взорвался и что произошёл огромный выброс в атмосферу. «Никто не имел и понятия о том, что мы столкнулись с крупной ядерной катастрофой, — вспоминал он. — Попросту говоря, вначале даже ведущие эксперты не осознавали серьёзность ситуации».[492] Черняев, который был с Горбачёвым в течение всего этого кризиса, вспоминал, что «даже наше высшее руководство до конца не осознавало трудностей и опасностей, связанных с ядерной энергией». Он говорил, что «можно винить Горбачёва за то, что он доверился ответственным лицам», Но поскольку «ядерная энергетика была напрямую связана с военно-промышленным комплексом, считалось само собой разумеющимся, что там всё в полном порядке. И что “сюрпризы” вроде Чернобыля были просто невероятны».[493]

Причиной дефицита информации была сама советская система, которая скрывала правду. По всем уровням руководства, вверх и вниз по цепочке шла ложь, население держали в неведении, а в случае чего находили козлов отпущения. Горбачёв был на самой вершине этой дряхлеющей системы, и его главной ошибкой было то, что он сразу не разрушил практику укрывательства. Он реагировал медленно — удивительный паралич для этого склонного к решительным действиям человека, — и, похоже, был неспособен выяснить правду с места аварии или у чиновников, ответственных за ядерную энергию. Харизма Горбачёва воспламенила улицы Ленинграда за год до взрыва; но после взрыва он восемнадцать дней не появлялся на публике. Хотя Горбачёв презирал секретность военных, он точно так же, как они, не сказал ни слова ни своему народу, ни Европе, когда возникла реальная опасность. Горбачёв, который совсем недавно, в январе, призывал ликвидировать всё ядерное оружие, вдруг столкнулся с катастрофическим примером — в реальном времени — того, что могло бы случиться с миром после ядерного взрыва. И это оказалось ещё страшнее, чем он мог предположить.

У реактора не было оболочки, и радиоактивные изотопы летели в атмосферу. Ветер нёс их на север, и к воскресенью радиацию обнаружили в Швеции, на ядерной электростанции Форсмарк, в 150 км от Стокгольма. Шведы потребовали объяснений у советских властей в середине дня в понедельник 28 апреля. Горбачёв созвал экстренное заседание Политбюро в 11 утра, но Кремль не сказал ни слова об аварии, ни внутри страны, ни на международном уровне. Советники Горбачёва записывали на экстренном заседании: «Информация была тревожной, но скудной».[494] Согласно историку Волкогонову, когда Политбюро обсуждало, как быть с аварией, Горбачёв сказал: «Мы должны выпустить заявление как можно скорее, без промедления». Александр Яковлев также сказал: «Чем раньше мы об этом заявим, тем лучше будет». По некоторым данным, другие члены Политбюро выступали за то, чтобы хранить молчание.[495] Заявление откладывалось и откладывалось. Но люди, чьи радиоприёмники принимали иностранные передачи, уже знали, что случилось что-то действительно ужасное; поступали тревожные сообщения.

Позднее Горбачёв утверждал, что промедление было обусловлено двумя причинами: у него было недостаточно информации, и он не хотел провоцировать панику. В конце концов Кремль проинструктировал новостные агентства распространить лаконичное заявление, ничего не говорящее о катастрофическом характере происшествия. 28 апреля в девять часов вечера появилось сообщение:

«На Чернобыльской атомной станции произошла авария, повреждён один из атомных реакторов. Принимаются меры по ликвидации последствий аварии. Пострадавшим оказывается помощь. Создана Правительственная комиссия».[496]

На следующий день, 29 апреля, Горбачёв созвал ещё одно заседание Политбюро. По данным Волкогонова, теперь Горбачёв понимал, «что перед ним отнюдь не рутинная проблема». Он начал консультироваться с физиками и специалистами по безопасности. Горбачёв открыл заседание Политбюро с лаконичного замечания: «Возможно, мы реагируем не столь резко, как государства вокруг нас?» Горбачёв предложил создать оперативную группу для преодоления кризиса. Затем он спросил: «Что нам делать с населением и международным общественным мнением?» Он сделал паузу и высказал довольно противоречивую мысль: «Чем честнее мы себя будем вести, тем лучше. Чтобы гарантировать, что ни тени подозрения не ляжет на наше оборудование, мы должны сказать, что электростанция проходила плановый ремонт…»

После дискуссии Политбюро опубликовало ещё одно официальное заявление — по словам Волкогонова, «в терминах, какими описывают обычный пожар на складе».[497] В заявлении говорилось, что авария разрушила часть здания реактора, сам реактор и вызвала некоторую утечку радиоактивных материалов. Два человека погибли, и «в настоящий момент радиационная ситуация на электростанции и поблизости от неё стабилизировалась». Для социалистических стран был добавлен ещё один пассаж, где говорилось, что советские эксперты обнаружили распространение радиации на запад, на север и на юг от Чернобыля: «Уровень заражения несколько выше допустимых стандартов, но не в той мере, чтобы потребовались специальные меры по защите населения».[498]

***

В первые недели пожарные и ликвидаторы — люди, набранные по всей стране, чтобы устранить последствия катастрофы, — боролись с огнём и работали, проявляя поразительное мужество и самоотверженность. Пожарные вспоминали, как им приходилось стоять на крыше настолько горячей, что плавились сапоги. Вертолётчики поднимались в воздух над дымящимися руинами — они сбросили 5020 тонн песка и других веществ, пытаясь заглушить малиновое свечение горящего графитового ядра.[499] Но хотя отдельные люди проявляли героизм, советское начальство лишь напускало туману. Одним из первых действий, предпринятых директором станции, было отключение телефонных линий в окрестностях Чернобыля.[500] Эвакуация Припяти началась только через 36 часов после взрыва; а второй этап эвакуации из более широкой зоны, в итоге коснувшийся 116000 человек, начался лишь 5 мая. Компартия настаивала, что в Киеве нужно, как обычно, провести первомайский парад, хотя ветер дул в направлении столицы. 1 мая премьер-министр СССР Николай Рыжков подписал указание — отвезти советских корреспондентов на соседние с Чернобыльской АЭС территории. Они должны были подготовить репортажи для газет и телевидения, показывающие «нормальную жизнедеятельность в этих районах».[501] Но правда просачивалась и на самые высшие уровни руководства в Москве. В том же указании Рыжкова было отмечено, что министерство здравоохранения «не смогло» предоставить полную информацию с места аварии; от министерства требовалось «принять срочные меры, чтобы навести порядок в этом деле».

Рейган записал в своём дневнике: «Как обычно, от русских не стоит ждать никакой информации, но очевидно, что радиоактивное облако распространяется за пределы Советского Союза».[502]

Научный редактор «Правды» Владимир Губарев, у которого были связи в руководстве ядерной отрасли, услышал об аварии вскоре после того, как она произошла, и позвонил Яковлеву — постоянному советнику Горбачёва и поборнику нового мышления. Но, как вспоминал Губарев, Яковлев велел ему «забыть об этом и больше не вмешиваться». Яковлев не хотел, чтобы кто-то из журналистов увидел события своими глазами. Но Губарев был настойчив, он звонил Яковлеву каждый день. Наконец Яковлев одобрил поездку в Чернобыль группы журналистов, в том числе и Губарева, который не только окончил физический факультет, но ещё и писал пьесы и книги. Он приехал туда 4 мая, а вернулся 9 мая. В личном докладе Яковлеву он описал хаос и замешательство. Уже через час после аварии, писал он, было ясно, что радиация распространяется, но никаких экстренных мер не было принято: «Никто не знал, что делать». Солдат отправили в опасную зону без средств личной защиты — их просто не было (как и у вертолётчиков). «В случаях вроде этого требуется здравый смысл, а не ложная смелость, — писал он. — Как оказалось, вся система гражданской обороны была совершенно парализована. Не было даже нормально работающих дозиметров». Губарев утверждал, что «нерасторопность местных властей поразительна. Не было ни одежды, ни обуви, ни белья для пострадавших. Они ждали инструкций из Москвы». В Киеве недостаток информации привёл к панике. Люди слышали сообщения из-за границы — но ни слова от руководителей республики. Молчание вызвало ещё большую панику в следующие несколько дней, когда стало известно, что дети и родственники партийного начальства спасаются бегством. «Тысячи человек выстроились в очередь у билетной кассы ЦК Компартии Украины, — говорил Губарев. — Естественно, в городе об этом прекрасно знали». Вернувшись в Москву, Губарев передал доклад Яковлеву, а тот направил его Горбачёву.[503]

Михаил Горбачёв высказался о катастрофе 14 мая — две с половиной недели спустя после аварии. Он выступил с обращением по телевидению. «Он выглядел осиротевшим, — вспоминал корреспондент ВВС Ангус Роксбург. — На его лице было написано: он знал, что потерял авторитет». В выступлении он уклонился от объяснения причин катастрофы и подчеркнул, что людей предупредили, «как только мы получили первую достоверную информацию». И Горбачёв, похоже, совсем потерял самообладание, столкнувшись с дикими обвинениями, распространявшимися на Западе, пока Кремль держал информацию под замком, — например, ранние сообщения о том, что якобы погибли тысячи людей. Его также обижало, что под сомнение была поставлена его искренность как реформатора: Соединённые Штаты и Германия «открыли необузданную антисоветскую кампанию».

Только через несколько недель после Чернобыля Горбачёв стал бороться с первоначальной инерцией. А на заседании Политбюро 3 июля он уже кипел яростью, адресованной руководству ядерной отрасли:

«Мы тридцать лет слышим от вас, что всё тут надёжно. И вы рассчитывали, что мы смотрим на вас как на богов. От этого всё и пошло. Потому что министерства и все научные центры оказались вне контроля. А кончилось провалом. И сейчас я не вижу пока с вашей стороны, чтобы вы задумывались над выводами… От ЦК всё было засекречено. Его работники в эту сферу не смели лезть. Даже вопросы размещения АЭС решало не правительство. И в вопросе о том, какой реактор запустить, решение тоже исходило не от правительства. Во всей системе царил дух угодничества, подхалимажа, групповщины, гонения на инакомыслящих, показуха, личные связи и разные кланы вокруг разных руководителей.

Чернобыль случился, и никто не был готов к этому — ни гражданская оборона, ни отделы здравоохранения, даже дозиметров не было в минимально необходимом количестве. Пожарные бригады не знали, что делать! На следующий день люди праздновали свадьбы неподалёку. Дети играли на улице. Система предупреждения никудышная! После взрыва образовалось облако. Кто-нибудь следил за его перемещением?»[504]

Но гнев Горбачёва после катастрофы не был адресован партии или советской системе в целом. Напротив, он обвинял конкретных людей и искал козлов отпущения, в том числе операторов станции, которых потом осудили. Горбачёв хотел пробудить систему от летаргического сна, но не оспаривать её легитимность. Однако истина была очевидна: в Чернобыле все увидели, как СССР гниёт изнутри. Ошибки, усталость и неверные разработки, обусловившие катастрофу, говорили и о большем. «Пылающий кратер в энергоблоке № 4 вскрыл глубокие трещины в нашем государстве, — замечал Волкогонов. — Чернобыль стал ещё одним звоночком для системы после афганского фиаско, которое Горбачёв осуждал, но которое тянулось ещё четыре года».

Горбачёв стал уделять значительно больше внимания гласности и открытости, когда наконец осознал, что произошло в Чернобыле. Слово «гласность» стало одним из лозунгов его реформ — как и «перестройка» общества, политики и экономики. На заседании Политбюро 3 июля он объявил: «Ни в коем случае мы не согласимся ни при решении практических вопросов, ни при объяснении с общественностью скрывать истину». Далее он заметил: «И думать, что мы можем ограничиться полумерами и ловчить, недопустимо. Нужна полная информация о происшедшем». Помощник Шеварднадзе Сергей Тарасенко говорил: Горбачёву и Шеварднадзе было стыдно, что радиоактивное облако, плывущее над Европой, продемонстрировало то, о чём они сами побоялись объявить. «Впервые они поняли что скрыть нельзя ничего, — говорил Тарасенко. — Сколько ни говори “Здесь ничего не произошло”, радиацию не скроешь. Она попадает в воздух, и всем ясно, что она там есть».[505] Шеварднадзе писал в мемуарах, что Чернобыль «сорвал шоры с наших глаз и убедил нас, что политику и мораль невозможно разделять».[506]

Ахромеев, начальник генштаба, вспоминал, что Чернобыль изменил представления всей страны о ядерной опасности: «После Чернобыля ядерная угроза перестала быть абстрактным понятием для нашего народа. Она стала ощутимой и конкретной. Люди стали совсем иначе смотреть на все проблемы, связанные с ядерным оружием».[507] Это было особенно верно в случае Горбачёва. В телевизионном выступлении он сказал: Чернобыль высветил, «какая бездна разверзнется, если на человечество обрушится ядерная война. Ведь накопленные ядерные арсеналы таят в себе тысячи и тысячи катастроф, куда страшнее чернобыльской». В то время слова Горбачёва некоторым казались пустыми, пропагандистским способом отвлечь внимание от реального кризиса — от того, что случилось, и от неумелой реакции на катастрофу. Но, как и в случае с январским предложением ликвидировать всё ядерное оружие, пропаганда отражала действительные убеждения Горбачёва. Вполне возможно, он спрашивал себя: если в Чернобыле не было нормально работающих дозиметров, если операторы полагались на зачёркнутые инструкции, что же случится с городом, по которому ударят ядерным оружием? Дымящиеся руины Чернобыльской АЭС были предзнаменованием ещё более мрачных событий.

«На мгновение, — сказал он на Политбюро 5 мая, — мы почувствовали, что такое ядерная война». В секретном выступлении в МИДе 28 мая, которое было опубликовано несколько лет спустя, Горбачёв заклинал дипломатов предпринять все возможные усилия, чтобы «остановить гонку ядерных вооружений».[508]

Непосредственно в результате чернобыльской аварии, в 1986 году, погиб 31 человек, 28 — из-за острой лучевой болезни, ещё двое — вследствие травм, не связанных с радиационным облучением, и ещё один — от сердечного приступа. Вызванную заражением смертность от рака в долгосрочной перспективе оценить гораздо сложнее. По некоторым оценкам, среди шестисот тысяч человек, подвергшихся высокому уровню облучения — ликвидаторов, эвакуированных, жителей заражённых зон и других, — до четырёх тысяч заболели раком.[509]

***

Рейган так и не избавился от антипатии к коммунистам, но теперь, в начале лета 1986 года, он был готов иметь дело с Горбачёвым. В письме Горбачёву Рейган упомянул: «Мы потеряли целых шесть месяцев на решение вопросов, которые больше всего заслуживают нашего личного внимания». Писатель и специалист по культуре Сьюзен Мэсси встретилась с Рейганом, чтобы поделиться своими впечатлениями от последней поездки. Она сообщила, что Советский Союз «на пути к краху», вспоминал Шульц, который тоже был на встрече:

«Дефицит был повсюду, и люди понимали, что им необходима свобода предпринимательства. Чернобыль имел огромное символическое значение, считала она: он наглядно показал, что советская наука и техника имеет изъяны, что руководство лжёт и оторвалось от жизни и что партия уже больше не может скрывать свои провалы. Чернобыль — это звезда Полынь, это горечь и печаль Книги Откровения. Сейчас в России немало библейских аллюзий».[510]

И хотя дефицит уже много лет был частью советской жизни, Мэсси продемонстрировала Рейгану, насколько серьёзна ситуация; её рассказ произвёл на него глубокое впечатление. «Она — лучший из известных мне исследователей русского народа», — записал он тем вечером.[511]

Четырнадцатого мая, в тот же день, когда Горбачёв рассказывал по телевидению о Чернобыле, у Шульца состоялась длинная беседа с Рейганом. Слова Шульца заронили зерно, которое в следующие месяцы дало всходы:

«Советский Союз, что бы ни говорили Министерство обороны и ЦРУ, не является всемогущей и всеведущей державой, которая набирает силу и угрожает стереть нас с лица земли… Напротив мы побеждаем. В действительности мы намного их обогнали. Их идеология терпит поражение.

Единственное, что у них осталось, — это военная сила. Но и тут реальное преимущество у них есть только в одной сфере — это способность разрабатывать, производить и размещать точные, мощные, мобильные баллистические ракеты наземного базирования.

Советский Союз умеет лучше нас только одно — производить и размещать баллистические ракеты. И это не потому, что у них лучше инженеры. Это не так… Так что мы должны сосредоточиться на сокращении баллистических ракет. Сокращение — вот что важно».[512]

Шульц призвал Рейгана подумать о том, от чего тот мог бы отказаться за столом переговоров: «В данный момент наши переговорные позиции сильнее всего». Шульц хотел подать Советскому Союзу сигнал, что Рейган согласится ограничить свою Стратегическую оборонную инициативу в обмен на более серьёзное сокращение наступательных вооружений вроде баллистических ракет. Но на каждом шагу Шульцу оппонировал министр обороны Ваинбергер, призывавший Рейгана не допускать даже намёка на малейший компромисс по поводу его мечты.

Двенадцатого июня Ваинбергер всех удивил. На закрытом совещании в оперативном центре Белого дома он вынес радикальное предложение: пусть Рейган попросит Горбачёва ликвидировать все баллистические ракеты. Именно эти орудия ядерной эпохи, быстрые, безвозвратные, снабжённые ядерными боеголовками, тревожили Рейгана с момента его поездки центр NORAD в 1979 году. Это была радикальная идея, и её реализация нанесла бы удар в самое сердце советской военной мощи: ракеты наземного базирования вроде РС-20 были самой сильной стороной Советской Армии, тогда как силы Соединённых Штатов были крепче на море. «Все были изумлены», — вспоминал Шульц предложение Вайнбергера. Рейган только улыбнулся. Он упомянул в дневнике тем вечером, что такое предложение покажет, настроены ли русские «серьёзно или же просто занимаются пропагандой».

***

Со времён Хиросимы и Нагасаки ядерное оружие ни разу не использовалось в бою, но планету сотрясали сотни взрывов-испытаний. В 1963 году Кеннеди и Хрущёв, подписав договор о частичном запрете испытаний, положили конец взрывам в атмосфере, открытом космосе и в океане; но подземные взрывы производились довольно часто. Согласно договору о запрете испытаний 1974 года не должны были проводиться подземные взрывы мощностью более 150 килотонн, но этот документ так и не был ратифицирован. Испытания постоянно были почвой для подозрений; Соединённые Штаты проводили собственные секретные испытания и обвиняли в нарушении договоров СССР.

В 1985 году, через сорок лет после Хиросимы, Горбачёв объявил односторонний мораторий на испытания и предложил Соединённым Штатам последовать его примеру. Горбачёв надеялся, что мораторий станет помехой для разработок рейгановской Стратегической оборонной инициативы. Чтобы создать действующий рентгеновский лазер с ядерной накачкой, нужны испытания. «Не будет испытаний, не будет и СОИ», — писал Черняев.[513] Рейган отказался следовать горбачёвскому мораторию, заявив, что соблюдение запрета невозможно проверить. Так спор о верификации стал и научной, и политической проблемой. У Рейгана была и другая причина для отказа: американские конструкторы хотели испытать боеголовки нового поколения.[514] Так что США расценили горбачёвский мораторий как пропаганду. С 1949 года и до начала моратория Советский Союз провёл 628 ядерных взрывов, 421 из них — на удалённом полигоне в Семипалатинске, в Казахстане. А Соединённые Штаты за несколько дней до Чернобыля провели свои 978-е по счёту испытания — под кодовым названием «Джефферсон».[515]

Весной 1986 года ядерная отрасль давила на Горбачёва, надеясь возобновить испытания. Его мирная инициатива, односторонний мораторий, не принесла результатов. «Когда придёт “новое мышление”, трудно сказать, — говорил он на встрече со своими советниками. — Но оно придёт и может даже прийти неожиданно быстро».

***

В эти мучительные дни Велихов вновь указал Горбачёву путь. На первый план вышли его контакты на Западе. Велихов знал, что в неправительственных кругах США есть независимо мыслящие люди, которые скептически относятся к политике Рейгана. Одним из них был Фрэнк фон Хиппель, физик и профессор публичной и международной политики в Принстонском университете, а также председатель Федерации американских учёных. Эту группу основали в 1945 году учёные-ядерщики, которых беспокоила необходимость контроля над созданной ими технологией. Фон Хиппель занимался тем, что сам он называл «наукой общественного интереса»: он пытался повлиять на правительственную политику. В начале 1980-х он стал участником движения за замораживание ядерных вооружений и пытался сформулировать аналитическую основу для некоторых его инициатив. Он и Велихов несколько раз встречались на конференциях и с удовольствием обсуждали дела.[516] На заднем сиденье автобуса в Копенгагене Велихов предложил фон Ниппелю: что если независимые учёные из американской неправительственной организации смогут продемонстрировать реалистичность сейсмического метода верификации, ставившего сверхдержавы в тупик?[517]

Среди американских учёных набирала популярность похожая идея. В числе людей, остро заинтересованных в наведении моста, был Томас Кокрэн из экологической организации Совет по защите природных ресурсов. Кокрэн, специалист по ядерной энергетике, выступавший против американской программы плутониевого реактора-размножителя в 1970-х, пытался найти доказательства секретных ядерных испытаний в США. Когда Рейган пришёл к власти, он уже интересовался расширением области своей работы, чтобы не ограничиваться экологией. В марте 1986 года Кокрэн побывал на конференции Федерации американских учёных в Виргинии. В перерыве он поговорил с фон Хиппелем об эксперименте в области сейсмической верификации.

В апреле фон Хиппель приехал в Москву и нашёл Велихова. «Есть хорошие идеи?» — спросил его Велихов; он всегда это спрашивал, когда встречался с американцами. Велихов был неорганизованным человеком; фон Хиппель заметил, что ящик его стола переполнен неразобранными визитками. Он неустанно искал свежие идеи. Велихов и фон Хиппель решили провести в Москве семинар по сейсмическому мониторингу. На семинаре, который прошёл в мае, прозвучали три разных предложения. Через несколько дней Велихов, вице-президент Академии наук, подписал соглашение, позволяющее группе Кокрэна поместить оборудование для сейсмического мониторинга неподалёку от ядерного полигона в Семипалатинске.[518] Это был один из бриллиантов в советской короне — аналог полигона в Неваде. Велихов предложил Кокрэну вернуться через месяц: скоро должен был закончиться мораторий на испытания. Им нужны были серьёзные результаты, чтобы помочь Горбачёву оставить мораторий в силе.

Но возникла одна загвоздка: Велихов не имел официального разрешения возить американцев в столь секретное место. Полигон в Семипалатинске был закрытой площадкой, так что во время холодной войны Соединённые Штаты использовали для мониторинга советских испытаний другие методы в том числе отслеживали радиоактивность с самолётов. Велихов решил рискнуть: если Кокрэн сможет доказать, что верификация возможна, это укрепит позиции Горбачёва, настаивавшего на продлении моратория.

Институт океанографии Скрипса одолжил исследователям первое сейсмическое оборудование — относительно несложные поверхностные датчики. Кокрэн и его группа привезли их в Москву в начале июля.[519] Согласно плану, их нужно было разместить в трёх точках в окрестностях Семипалатинска, в пределах 150–200 километров от центра испытаний, но не на самом полигоне. В тот момент Советский Союз не проводил испытаний, Кокрэн просто хотел доказать, что советские власти позволят американским сейсмологам организовать станции в Советском Союзе, записывать данные и вывозить их. Это был бы чрезвычайно важный символический акт. Он поставил бы под вопрос аргументы Рейгана, что соблюдение запрета нельзя проверить, и помог бы Велихову и Горбачёву в продлении моратория.[520]

Группа американцев прибыла в Москву 5 июля, но не успели они распаковать оборудование, как у Велихова начались неприятности. «Все наши военные были против», — вспоминал он. Горбачёв испугался и решил вынести вопрос о том, может ли Велихов отправиться с американцами в окрестности секретного полигона, на рассмотрение Политбюро. Советское руководство всё ещё билось над устранением последствий чернобыльской катастрофы. «По Чернобылю было очень-очень напряжённое заседание, — вспоминал Велихов. — После того заседания все устали, и началась дискуссия о Семипалатинске. Горбачёв тоже устал и, как обычно, захотел, чтобы решение принял кто-то другой. Я обосновал нашу позицию, но он не оказал поддержки».

Против Велихова выступили два видных деятеля — Добрынин, бывший посол в США, и Зайков, член Политбюро, отвечавший за ВПК. Они потребовали ответа: почему измерения не обоюдны? Почему мы не размещаем наше оборудование в Неваде? «Послушайте, — нетерпеливо заговорил Велихов. — Вы всё не так поняли. Рейган хочет продолжать испытания. А мы пытаемся ввести мораторий. Мы должны помочь учёным, которые покажут миру, что соблюдение моратория можно подтвердить!»

«На заседании так и не приняли никакого решения», — вспоминал Велихов. У него не было полномочий подписать бумаги и дать Кокрэну разрешение. Когда заседание закончилось, Велихов обратился к Горбачёву: что делать?

Горбачёв ответил в своей расплывчатой, способной довести до белого каления манере:

— Следуйте линии обсуждения, принятой на заседании.

— Так, как я её понял? — спросил Велихов.

— Да.

Велихов решил рассматривать это как согласие. Он дал группе Кокрэна зелёный свет с единственным условием (очевидно, чтобы удовлетворить претензии военных): что американские учёные выключат свои мониторы в случае проведения испытаний.[521] 9 июля группа приступила к размещению первой станции. То был удивительный момент — первый шаг в закрытую зону совершила экологическая организация, а не правительство США. Стало ясно, что учёные способны сами прорваться сквозь пелену секретности. И стали очевидны необыкновенные способности Велихова. «И не только его пробивная сила, — сказал Кокрэн, — но и его нахальство».[522]

Четырнадцатого июля Кокрэн, фон Хиппель и Велихов пришли в кабинет Горбачёва в ЦК и попросили его продлить мораторий. Кокрэн привёз с полигона первую сейсмическую запись, сделанную царапающей иглой по бумаге, намотанной на барабанное устройство. На следующее утро позитивный рассказ об этой встрече появился на первой полосе «Правды».

Через несколько дней, 18 июля, у бывшего президента США Ричарда Никсона состоялась личная беседа с Горбачёвым в Москве. Горбачёв сказал Никсону, что хочет подать Рейгану сигнал: он готов двигаться вперёд и не хочет откладывать действия до тех пор, когда Рейган покинет пост. «В сегодняшней напряжённой атмосфере мы не можем позволить себе ждать», — сказал Горбачёв. Никсон закрепил эту мысль, сказав что Рейган тоже настроен действовать. Никсон передал Рейгану сообщение; после возвращения он написал меморандум на 26 страницах.

Двадцать пятого июля Рейган отправил Горбачёву формальное письмо на семи страницах — результат совещания, на котором Вайнбергер предложил ликвидировать все баллистические ракеты. Письмо было написано запутанным языком. В нём предлагалось следующее: СССР и США могут вести исследования в области противоракетной обороны, и если кто-то из них преуспеет в её создании, то поделится своей разработкой. Но только при условии, что две страны согласятся на радикальное решение: «ликвидировать наступательные баллистические ракеты обеих сторон». Если не будет достигнуто согласие на то, чтобы «поделить и уничтожить», то обе стороны могут, по прошествии шести месяцев, начать строить противоракетную оборону самостоятельно. Таким образом, Рейган склеил свою мечту о противоракетной обороне с невероятным предложением Вайнбергера избавиться от ракет.

Что касается испытаний, то Рейган твёрдо отказался их прекращать.

Восемнадцатого августа Горбачёв продлил советский мораторий на ядерные испытания. Усилия Велихова не пропали даром. Но Горбачёв был полон нетерпения. В конце месяца он отправился в отпуск, и его сопровождал Черняев. До обеда они сидели на веранде или в кабинете Горбачёва, просматривали телеграммы и звонили в Москву. Горбачёв попросил МИД представить наброски для следующей встречи с Рейганом. Когда из Москвы прислали ему документ, оказалось, что это сухое повторение того, что предлагалось на заглохших переговорах о контроле над вооружениями в Женеве.

Горбачёв швырнул бумаги на стол.

— Ну что? — спросил он Черняева.

— Не то, Михаил Сергеевич! — ответил Черняев.

— Да просто дерьмо! — отозвался Горбачёв.

Горбачёв попросил Черняева составить письмо для Рейгана с приглашением на саммит в ближайшее время — возможно, в сентябре или октябре в Рейкьявике, столице Исландии. Когда Черняев спросил, почему в Рейкьявике, Горбачёв сказал: «Ничего, ничего: на полпути от нас и них, и не обидно другим великим державам!»[523] 19 сентября Шеварднадзе отвёз приглашение в Вашингтон. Горбачёв предлагал выбрать между Лондоном и Исландией; Рейган согласился на Исландию. В письме предлагалась «короткая встреча один на один… возможно, всего на один день, для сугубо конфиденциальной, личной и откровенной дискуссии (возможно, в присутствии только министров иностранных дел)».[524] Горбачёв писал, что беседа «не будет детальной», что она будет нацелена на проработку нескольких вопросов для последующего соглашения на саммите.[525]

Рейган записал в дневнике: «Это будет подготовка к саммиту». Но Горбачёв думал о чём-то большем. Он готовился выступить с грандиозной инициативой, сделать большой и быстрый шаг вперёд. В личных беседах и меморандумах Горбачёв и Черняев задумали разворот гонки вооружений. На саммите нужно было выработать «серьёзные, радикальные предложения». 22 сентября Горбачёв сообщил Политбюро, что готов рассмотреть вопрос об освобождении двадцати пяти диссидентов из списка Рейгана, чтобы умиротворить американского президента.[526] В начале октября Ахромеев и другие подготовили для Горбачёва документ на тему саммита, в котором обрисовали возможную линию его поведения. Горбачёв отклонил его — он хотел действовать более решительно.[527] Черняев высказал Горбачёву свои соображения, которые точно передавали их общее настроение: «Главная задача Рейкьявика, как я понял Вас на юге, в том, чтобы ошеломить Рейгана смелостью или даже “рисковостью” подхода к главной проблеме мировой политики».[528] Черняев призвал Горбачёва поставить на первое место стратегические вооружения — ракеты, бомбардировщики, подводные лодки — и потребовать их сокращения на 50 %, Горбачёв согласился с необходимостью решительных перемен, он только не хотел погружаться в арифметику. «Наша главная цель сейчас — сорвать новый очередной этап гонки вооружений, — сказал он. — Если мы этого не сделаем, опасность для нас увеличится. А не отступив по каким-то конкретным, пусть очень важным вопросам, от того, во что упёрлись давно, мы потеряем главное. Мы будем втянуты в непосильную для нас гонку вооружений. Мы проиграем, потому что сейчас для нас эта гонка уже на пределе возможностей».

Рейган, напротив, относился к встрече в Рейкьявике небрежно, не готовясь к ней так серьёзно, как к переговорам в Женеве. В отличие от предыдущих саммитов, здесь не было заранее составленной повестки дня. Американцы не представляли, что задумал Горбачёв. 2 октября Шульц писал Рейгану, что контроль над вооружениями будет центральной темой, но что русские «по большей части говорят по нашему сценарию». Специалист по делам СССР из госдепа подготовил двухстраничный меморандум, начинавшийся словами: «Мы отправляемся в Рейкьявик на следующей неделе, имея очень слабое понимание того, для чего Горбачёв хочет использовать эту встречу». Пойндекстер сочинил и передал Рейгану тезисы, среди которых были и такие соображения: «Не стоит ожидать существенных договорённостей» и «Встреча ни в коем роде не заменяет саммит».[529]

Горбачёв же, инструктируя своих подчинённых перед саммитом 4 октября, ясно и прямо говорил о своих амбициях — они были буквально заоблачными. Он хотел предложить Рейгану нечто, имеющее «прорывной потенциал»; в верху списка стояла «ликвидация ядерного оружия». Ближайшей целью он считал остановку ракетной гонки вооружений в Европе, избавление от «Першингов-2»: «Мы хотим полного удаления этого оружия из Европы, — говорил он, — потому что “Першинги-2” — это пистолет у нашего виска».

Горбачёв не раз упомянул о «ликвидации ядерных вооружений». Он также сказал своим помощникам, что у него есть стратегия: он будет настаивать на большем, и, «если Рейган не встретит нас на полпути, мы расскажем об этом всему миру. Таков план… Если мы потерпим неудачу, то сможем сказать — глядите, вот что мы были готовы сделать!»

***

Рейган и Горбачёв встретились в Хефди — двухэтажном белом здании с видом на залив, имевшем репутацию дома с привидениями: британский посол продал его в 1952 году, заметив, что картины сами собой падают со стен. 11 октября, в субботу, проливной дождь чередовался с короткими проблесками яркого солнца. Встреча началась в 10:40. Горбачёв и Рейган сидели в коричневых кожаных креслах за маленьким столиком на первом этаже. Окно выходило на серое неспокойное море, а на противоположной стене висела картина маслом в тёмно-синих тонах — морской пейзаж, волны, разбивающиеся о скалы. На первой встрече, где они были только вдвоём, Рейган повторил свою любимую русскую поговорку «доверяй, но проверяй», а Горбачёв, не теряя времени, заявил Рейгану, что переговоры о вооружениях остановились и им нужно придать «новый импульс». Тут возник неловкий момент: Рейган уронил свои карточки с записями. Но Горбачёв разрядил обстановку, сменив тему и предложив пригласить министров иностранных дел. Вошли Шульц и Шеварднадзе. Шульц запомнил эту сцену так: «Горбачёв выглядел бойким, нетерпеливым и уверенным в себе, он производил впечатление человека, задающего повестку дня, стремящегося взять беседу в свои руки. Рейган был расслаблен, он вёл себя непринуждённо и обезоруживающе, даже меланхолически».

Горбачёв сразу перешёл к своим инициативам. Он предложил сократить «стратегические наступательные вооружения» — очень широкое понятие, под которое можно было подвести множество видов оружия, — на 50 %. Он поклялся, что Советский Союз пойдёт на серьёзное сокращение количества гигантских ракет наземного базирования. Он предложил убрать из Европы все ракеты средней дальности, в том числе «Пионеры» и «Першинги-2». Он призвал «полностью и окончательно запретить ядерные испытания». Горбачёв предложил, чтобы обе стороны пообещали в течение десяти лет придерживаться договора 1972 года об ограничении баллистических ракет. Это стало бы помехой для мечты Рейгана: разработки в области противоракетной обороны были бы заперты в стенах лабораторий.[530]

В ответ Рейган зачитал Горбачёву свои тезисы с карточек. На встрече использовался последовательный перевод: каждую фразу переводили сразу после того, как она была сказана, и это отнимало время. Презентация Рейгана повторяла тему его письма от 25 июля: если Стратегическая оборонная инициатива будет подготовлена, он поделится ею; если действие договора об ограничении баллистических ракет прекратится, его сменит другое соглашение, и обе стороны добьются ликвидации стратегических ракет. Было заметно, что Рейган крепко цепляется за свою мечту.

Во время первого перерыва «в воздухе чувствовалось возбуждение», говорил Шульц. Он осознал, что Горбачёв предлагает чрезвычайно серьёзные и неожиданные уступки. «Он принёс дары к нашему порогу», — признал Шульц. Затем он и другие американские чиновники столпились в посольстве, в «пузыре» — маленьком, похожем на склеп помещении со звуконепроницаемыми стенами. Позже к ним пришёл Рейган и пошутил: «Почему у Горбачёва больше бумаг, чем у меня?» Нитце сказал: «Это лучшее предложение советской стороны за последние двадцать пять лет».

Днём Горбачёв и Рейган обсуждали половинное сокращение вооружений. Горбачёв хотел просто урезать их вдвое, Рейган же беспокоился о том, что это оставит преимущество за СССР. Но их разговор был деловым, и Горбачёв передал Рейгану таблицу с характеристиками советских вооружений. «Давайте урежем их наполовину, — предложил он. — Вас тревожат наши тяжёлые ракеты РС-20? Их количество будет сокращено на 50 %». Они договорились, что их помощники утрясут детали до следующего утра. Затем Рейган вернулся к своей мечте о противоракетной обороне. Он рассказал Горбачёву, что она «сделает ракеты ненужными» и «обеспечит гарантию от действий любых безумцев» и что это «лучшая возможность добиться мира в нашем столетии». Горбачёв воспринял лекцию спокойно: он слышал всё это и раньше. Но Рейган не пошёл ни на какие уступки в ответ на требование Горбачёва заниматься исследованиями только в лаборатории.

Страсти накалились. Горбачёв, вспыхнув, предупредил Рейгана, что если тот построит свою Стратегическую оборонную инициативу, то получит советский «асимметричный» ответ. Какой именно, он не сказал. Рейган, очевидно, не понял, что Горбачёв имел в виду масштабную атаку ядерными боеголовками, отразить которую рейгановская оборона не сможет. Рейган, наверное, считал эту гипотетическую горбачёвскую систему чем-то безобидным, вроде его собственной идеи: «Если вы обнаружите что-то лучшее, то, может, поделитесь с нами?»

— Простите, господин президент, — строго произнёс Горбачёв — я не воспринимаю всерьёз вашу идею поделиться СОИ. Вы не хотите делиться даже оборудованием для производства нефти, автоматическими машинами или техникой для молочных заводов; поделиться СОИ — это будет вторая американская революция. А революции не так уж часто случаются. Давайте будем реалистами.

Они решили продолжить на следующий день, в воскресенье — в первоначальном плане этого не было, — и приказали своим подчинённым всю ночь работать над выработкой компромисса.[531]

***

Шульц позже вспоминал, что «суть встречи, которую мы планировали провести в Рейкьявике, изменилась». Короткая встреча превратилась в полноценный саммит. Всю ночь американские и советские чиновники нащупывали почву для переговоров. Работать было тяжело: вместо копировальных машин им приходилось использовать копирку. Двум американским чиновникам, полковнику Бобу Линхарду из аппарата Совета по национальной безопасности и Перлу, замминистра обороны, негде было сесть, так что они поставили доску на ванну и занялись делами.

Одним из сюрпризов этих марафонских переговоров для американцев стало знакомство с Ахромеевым, начальником советского генштаба; он оказался серьёзным переговорщиком. В один из неформальных моментов Ахромеев объявил Шульцу: «Я — последний из могикан». Когда Шульц спросил, что тот имеет в виду, Ахромеев объяснил, что он — последний в СССР действующий военачальник из тех, что воевали с нацистами во Второй мировой. Тогда Шульц спросил его, где он слышал эту фразу. «В детстве, — сказал Ахромеев. — Я рос на приключенческих книжках Джеймса Фенимора Купера». Шульц вспоминал, что Ахромеев выглядел «гораздо более непринуждённым, открытым и готовым к реальному диалогу», чем предыдущие советские переговорщики.[532]

К утру, в результате драматичных ночных переговоров, потрясающие соглашения о сокращении ядерных арсеналов были оформлены на бумаге. Если бы саммит на этом прекратился и два лидера подписали бумаги, то гонка вооружений совершила бы разворот. Европейские ракеты были бы демонтированы (их осталось бы не более сотни с каждой стороны), а количество межконтинентальных ракет сократилось вдвое. Это было бы фантастическое достижение в сравнении с договорами о стратегических вооружениях, подготовленными при Никсоне и Картере. Соглашение ОСВ-1 1972 года, к примеру, замораживало только число пусковых установок; теперь же Рейган был близок к тому, чтобы избавиться от пугающих PC-20. Рейган также согласился на переговоры о запрете ядерных испытаний.

«Мы были близки к заключению поразительных соглашений, — писал позднее Рейган в мемуарах. — Я чувствовал, что происходит нечто судьбоносное».[533]

Но затем Горбачёв поддал жару. «Теперь я испытываю вас», — сказал он, настаивая на обсуждении противоракетной обороны. Он объяснил Рейгану, что не требует от него отказаться от мечты, а просит оставить её в лабораторных стенах. Так Рейган мог «продемонстрировать, что идея жива, что мы не хороним её», сказал Горбачёв. Но Рейган не собирался уступать: «Джинн уже выпущен из бутылки. Наступательные вооружения могут быть созданы снова. Я предлагаю обеспечить защиту для всего мира и для будущих поколений, когда нас с вами уже не станет».

Горбачёв стал настаивать на уступках: «Как говорят американцы, танго танцуют вдвоём».

Вскоре — возможно, это объяснялось усталостью — руководители стран снова принялись обмениваться колкостями. Рейган припомнил афоризмы о Марксе и Ленине, а Горбачёв с презрением ответил: «А, так вы опять заговорили о Марксе и Ленине». Он, в свою очередь, сердито отозвался о речи Рейгана в Вестминстере в 1982 году и о прогнозе, что Советский Союз закончит дни на «свалке истории».

— Скажу вам, это довольно пугающая философия, — сказал Горбачёв. — Что это значит с политической точки зрения — войну против нас?

— Нет, — ответил Рейган.

Затем, столь же неожиданно, они перестали препираться и вернулись к обсуждению ядерной угрозы. «Похоже, что в данный момент я старше всех здесь, — сказал Рейган. — И я помню, что после войны все нации решили отказаться от применения отравляющих газов. Однако, слава Господу, противогазы всё ещё существуют. Нечто подобное может случиться и с ядерным оружием. Но у нас на всякий случай будет щит против него».

Горбачёв раздражённо заключил: «Президент Соединённых Штатов не любит отступать». Похоже, он уже свыкся с мыслью о провале переговоров: «Я вижу, что возможности для соглашения исчерпаны».

Но они всё же не сдавались. Горбачёв изводил Рейгана идеей ограничить противоракетную оборону рамками лабораторий. Рейган то был настойчив, то терял сосредоточенность. Он сказал Горбачёву:

— Я представляю, как спустя десять лет мы с вами снова встречаемся здесь, в Исландии, чтобы в триумфальной обстановке отказаться от последних советских и американских ракет. Я буду так стар, что вы меня даже не узнаете. Вы спросите с удивлением: «Эй, Рон, это вправду ты? Что ты тут делаешь?» И мы с вами это отпразднуем.

— Не знаю, доживу ли я до этого, — сказал Горбачёв.

— Я знаю, что доживу, — ответил Рейган.

В перерыве Шульц попытался найти новые формулировки, стараясь сохранить шанс хоть на какое-то соглашение. Рейган предложил Горбачёву: США согласятся в течение десяти лет придерживаться договора об ограничении баллистических ракет, но будут вести «исследования, разработки и испытания» в области противоракетной обороны.

Горбачёв тут же заметил, чего не хватает. В новой формулировке не было слова «лаборатория». Это сделано специально? «Да», — ответил Рейган.

Рейган также предложил два пятилетних этапа сокращения вооружений — именно о десятилетнем периоде Горбачёв говорил в январе. Но, по версии Рейгана, в первые пять лет должно было произойти половинное сокращение стратегических наступательных вооружений, а в следующие пять — оставшихся 50 % наступательных баллистических ракет. Горбачёв верно заметил, что в разных периодах предлагалась ликвидация разных категорий оружия. В чём дело? На первом этапе речь шла обо всех стратегических вооружениях, на втором — только о ракетах: «Здесь какая-то путаница». Так и было: американцы сформулировали предложения неточно, пытаясь удовлетворить обе стороны. Но Рейган тоже был в замешательстве: «Вот что я хочу знать: все ли наступательные баллистические ракеты будут ликвидированы?»

Горбачёв предложил другую формулировку для второго этапа: «стратегические наступательные вооружения, включая баллистические ракеты». Потом термины можно доработать, сказал он.

Тогда Рейган неожиданно сделал шаг куда более смелый, чем прежде. Этот невероятный момент в истории холодной войны подошёл внезапно, без какого-либо предупреждения, без инструктажей, докладных записок и межведомственных согласований, без пресс-конференций и речей. Всё это случилось в маленькой комнате с видом на залив.

— Позвольте мне спросить вот о чём, — сказал Рейган. — Имеем ли мы в виду — и я думаю, это было бы очень хорошо, — что к концу двух пятилетних периодов будут ликвидированы все ядерные взрывные устройства, в том числе бомбы, боевые комплексы, крылатые ракеты… системы средней дальности и так далее?

Горбачёв произнёс:

— Да, мы можем так сказать и перечислить все эти виды вооружений.

Шульц заметил:

— Тогда давайте сделаем это.

Предложение Рейгана было самой конкретной и далеко идущей инициативой американского президента за всю историю формальных переговоров сверхдержав. Это была не какая-нибудь случайно брошенная фраза. Если прежде Рейган говорил о ликвидации баллистических ракет либо же высказывался туманно, то в этот момент он отбросил все сомнения и предложил полное ядерное разоружение.

Рейган и Горбачёв могли достать бумаги и здесь же подписать их. Однако они этого не сделали.

Хотя Горбачёв и сказал, что шанс заключить соглашение есть, он вновь настаивал на том, чтобы оставить исследования в области противоракетной обороны в лаборатории: «Вопрос о лабораториях фундаментально важен».

Рейган возразил, что его цель — «изготовить своего рода противогаз», надёжную систему защиты от угроз всевозможных «ядерных маньяков».

Горбачёв: «Да, я всё слышал о противогазах и маньяках, наверное, уже раз десять. Но пока вы меня не убедили». Он подчеркнул, что только хочет ограничить разработку противоракетной обороны стенами лаборатории.

Рейган: «Вы уничтожаете все мосты к продолжению моей СОИ».

Горбачёв: «В отношении лабораторий ваша позиция — окончательная? Если так, то на этом мы можем закончить нашу встречу».

Рейган: «Да, это так».

Последовала пикировка, но они так и не продвинулись. Гopбачёв призывал ощутить историческое значение момента. Подписание соглашения со всеми советскими уступками сделало бы Рейгана, «без преувеличения, великим президентом. Сейчас вы буквально в двух шагах от этого». Подписание соглашения, уговаривал Горбачёв, «означало бы, что встреча прошла успешно… А если нет, то давайте сейчас расстанемся и забудем о Рейкьявике. Но другой такой возможности не будет. Как бы там ни было — я знаю, что у меня такой возможности не будет». Оба они, похоже, чувствовали, что момент ускользает.

— Вы и вправду собираетесь отвернуться от исторической возможности из-за одного слова в тексте? — спросил Рейган. Речь шла о слове «лаборатория».

— Вы говорите, что дело в одном слове, — парировал Горбачёв. — Но дело не в слове, а в принципе.

Горбачёв также сказал: если он вернётся в Москву, позволив Рейгану пойти на реализацию программы противоракетной обороны, его «назовут дураком и безответственным руководителем».

— Сейчас это вопрос одного слова, — посетовал Рейган. — Я хочу ещё раз попросить вас изменить точку зрения. Сделайте это в качестве одолжения, чтобы мы могли выйти к людям как миротворцы.

— Мы не можем согласиться с тем, что вы предлагаете, — ответил Горбачёв. — Если вы согласитесь с запретом испытаний в космосе, мы подпишем документ за две минуты. Но с чем-то другим мы не можем согласиться… Я сделал всё, что мог.

Шульц вспоминал, что Горбачёв предложил: «Лаборатория — или до свидания».

Рейган передал Шульцу записку: «Я не прав?»

— Вы правы, — прошептал Шульц в ответ.

По словам Шульца, тогда Рейган поднялся и стал собирать бумаги, за ним — Горбачёв. «Было темно, когда двери Хефди открылись, и мы вышли, ослеплённые вспышками прожекторов. Выражение наших лиц о многом говорило», — вспоминал Шульц. «Грустные, разочарованные лица», — заметил Черняев.

— Мне всё ещё кажется, что мы можем заключить сделку, — сказал Рейган Горбачёву перед прощанием.

— Не думаю, что вы хотите этого. Не знаю, что ещё я мог сделать.

— Вы могли бы сказать «да».

— Мы больше не увидимся, — сказал Горбачёв, имея в виду что они больше не встретятся в Рейкьявике. Но это замечание расслышали неправильно, и пошёл слух, что переговоры провалились.

Шульц присоединился к Рейгану в его резиденции, в солярии, где президент и его советники расположились в мягких креслах.

— Плохие новости. Одно дрянное слово! — сказал Рейган.[534]

Вечером он коротко подытожил всё происшедшее в дневнике. «Он хотел формулировок, которые уничтожили бы СОИ, — писал Рейган. — Цена была высока, но я не поддавался, и так закончился день. Все наши люди считают, что я поступил совершенно верно. Я поклялся, что не сдам СОИ, и я не сделал этого; но это означает, что никаких сделок по сокращению вооружений не будет. Я был взбешён — он пытался выглядеть жизнерадостным, но я был полон злости, и это дало о себе знать. Теперь мяч на его стороне; и я убеждён, что он изменит своё мнение, когда увидит реакцию мира на всё это».[535]

«Я был очень разочарован — и весьма разгневан», — писал Рейган много лет спустя в мемуарах.

Горбачёв также кипел: «Первое желание, которое меня обуревало, — разнести американскую позицию в пух и прах, то есть реализовать задуманный ещё в Москве план: не пойдут на соглашение, на компромисс во имя мира — разоблачить администрацию США, её позицию, несущую угрозу всем». Черняев позже отмечал, что таковы были инструкции Политбюро Горбачёву: выйти с публичной критикой Рейгана, если Советский Союз не получит того, что хочет.

Но по дороге на пресс-конференцию Горбачёв засомневался. Разве они не достигли многого, пусть даже не доведя дело до подписания документов?

«Внутреннее чувство подсказывало — не следует горячиться, надо всё осмыслить. Я ещё не определился до конца, как оказался в огромном зале пресс-центра, где делегацию ждало около тысячи журналистов. При моём появлении журналисты встали с мест и молча стояли. Этот беспощадный, нередко циничный, даже нахальный мир прессы смотрел на меня молча, из зала исходила тревога. Меня охватило глубокое волнение, может быть, больше… я был потрясён. В лицах этих людей передо мной как бы предстал весь человеческий род, который ждал решения своей судьбы».

Горбачёв совершил ещё один поворот: он решил не следовать инструкциям Политбюро.

— Мы добились согласия по многим вопросам, — заявил он. — Мы прошли долгий путь.[536]