Крайняя осень крайнего романтика
Дойдет до того, что того самого музыканта Юру заставят переименовать «Последнюю осень» в «Крайнюю», вот увидите.
Слово «последний» в том значении, в котором вы всем миром стали его использовать, для меня такое же кромешное, как «койко-место», например, или «в обратку»; я цепенею от него больше и чаще, чем от «как бы» и от «ништяк».
В советские времена, когда ты спрашивал у очереди, занимавшей полгорода: «Кто последний?», тебе отвечали либо «я», либо: «Последних у нас нет».
Между тем я показательно не верю в этот эвфемизм, в эту замену, не то чтобы, считая ее идиотской, я просто не люблю все, что режет слух. И все, что выбирает, зубрит и талдычит толпа.
Ладно подводники, скажем, их ведь не заподозришь в том, что они «чересчур наддают драматизму: ведь каждое погружение может оказаться, не дай Бог, последним. Или когда дело касается саперов: тут специфика на, простите за рискованный каламбур, поверхности. То же касается силовиков.
«Смотрел твою крайнюю программу», – пишет мне из Киева хороший парень Женя. «Ну, давай крайнюю дозу и разбежались!», – кричит мне в вертепе наперсник. «В крайнем периоде мы переломили ход игры», – говорит Овечкин, хоккеист феноменальной производительности. «Я прочла крайнюю книгу Пелевина», – сообщает мне в кафе жизнерадостная вечная студентка. «Посмотрим на крайнюю», – говорит на кастинге измочаленным коллегам режиссер, похожий на пропойцу. «Легкого вам крайнего дня!», – говорит дородная дама при мне измочаленному съемочным циклом Малахову. «Признавайся, когда в крайний раз ты туда ходил?», – журит за неведомое мамаша мальчишку во дворе. «И, наконец, крайний вопрос», – сообщает-утешает собеседника моя наперсница Лера Кудрявцева во время телевизионного интервью.
Это уже не просто норма, а ненормальная норма, насажденная, как цирк с родом слова «кофе». (Кстати, выпьем крайнюю чашку?). Если вы считаете, что все это «просто так» – вы примитивно устроены. Этот языковой кунштюк – следствие социальных сдвигов, два из которых я обозначить могу.
Во-первых, это появление на линии горизонта нашей жизни силовиков, способных кого угодно заставить поверить, что человечество как вид обречено. Это они привнесли новые стандарты в речь. Говоря «крайний», человек добавляет себе мужественности. Как бы: это психосоматика.
Потом, табу на использование слова «последний» в вожделенную для многих эпоху кризиса рациональности в «гнетущих урбанистических декорациях»: это мы не пристегиваемся за рулем, но крестимся, завидев церковь. Мы переполнены уверенностью, что квартиры надо планировать по фэншуй, и читаем одновременно сводки бирж и астрологические прогнозы. Мы хотим быть научно подкованными и открываем кафедры теологи, тем самым подтверждая, что у нас кризис научного знания.
Стало быть, слово «последний» обретает силу оберега. Прощай, «последний», пылающий, по Гейне, трагедийным огнем! Никаких заигрываний, только православно-силовая симфония! Фильм Бертолуччи будет называться «Крайнее танго в Париже», скорсезевский шедевр – «Крайнее искушение Христа», а Меладзе переименует песнь песней в «Крайнего романтика».
И тогда наступают крайние теплые дни, крайние времена для крайней стопки.