Из писем
Х. К. {749}
1910
… Хайнеманн был очень любезен — не заставил меня ничего переделывать — книга выйдет в сент.-окт. — это лучшее время — договор подписан, и я согласился отдать ему следующую книгу. Захочет ли он ее печатать? Меня тошнит от всех этих «литературных дел». Это отбивает у меня всякую охоту писать, и в конечном итоге я теряю веру в самого себя. Один вид рукописей «Неттермира» {750} стал мне невыносим. Кстати, нужно еще придумать новое название. Почему провидение уготовило мне жребий быть «писателем»? Моя душа не приемлет этих грязных дел. Скажите, что выдумаете насчет «Саги»? {751} Мне уже кажется, она нехороша…
Не подумайте, что я плачусь в жилетку. Всему виной «литературный мир» — ненавистный, но могущественный. «Литературный фактор», словно инородное тело, вторгся в пределы прекрасной страны и душит своими щупальцами любой живой организм, не давая ему росту… О, это омерзительно! Как тяжко нести это бремя…
A.B. Маклауду {752}
Вилла Игея, Вилла ди Гарньяно, Озеро Гарда, Брешия
17 января 1913 г.
Дорогой Мак,
Мне уже давно следовало поблагодарить тебя за заметки и книгу. Прелестный томик Бернса. Хэнли мне чрезвычайно понравился — сильно взволновал меня. Мы с Фридой много и оживленно спорили об Эндрю Ланге, Хэнли и Локхарте {753}. Что касается моего романа, то не уверен, что я когда-нибудь завершу начатое. Я уже написал 80 страниц нового романа: прелюбопытнейшая вещь — я пишу его с большим удовольствием, но боюсь, многим он может прийтись сильно не по нраву — если его вообще захотят читать.
Здесь есть театр, и вчера я ходил на «Amletto». Узнаёшь нашего старого друга? Так вот, на роль подобрали самого что ни есть нелепого актера — небольшого роста, довольно полного — почти без шеи, и около сорока лет от роду — итальянец вроде Карузо. Я чуть не выпал из ложи, пытаясь сдержать смех. Ведь они играли практически для меня — среди публики я был самой важной персоной, к тому же единственный англичанин, да еще с репутацией «светского человека». Сидя в ложе № 8, я чувствовал себя большим посмешищем, чем актеры на сцене. Бедный Amletto — когда он вышел вперед, шепча «Essere о non essere» [257], мне захотелось заткнуть уши. В сцене, где могильщик держит череп и восклицает: «Ессо, Signore! Questo cranio е quell» [258], — я едва удержался от гневного крика. Гамлет — «Signore»! Нет, это уж слишком! Еще я ходил на «Привидения» — эту пьесу я буквально проглотил — так она хороша. Видел одну из вещиц Д'Аннунцио — неплохо — но страшная мелодрама. Но они всего лишь крестьяне, эти актеры, и их игра превращается в фарс: поэтому королева не больше чем старая служанка, а король — contadino [259], или же обыкновенный дряхлый-предряхлый старик. Гамлет же — будто злодей из дешевого романа — бедный Amletto, если бы я не знал содержания, то подумал бы, что он убил какую-то мадам «a la Crippen» {754}, и теперь привидение ее отца преследует его — пока он тратит время впустую, разрываясь между запятнанной совестью, трусливым желанием убежать ото всех и своим грешным стремлением к «Ofaylia» — именно так они произносят ее имя. Полная неразбериха.
Погода отвратительная — с По дует ужасный ветер, он принес снега с гор — всего в нескольких ярдах над нами. Я протестую. Я приехал сюда за солнцем, и настаиваю на солнечном свете.
Я впал в хандру, думая о будущем, поэтому приготовил себе немного джема. Удивительно, как поднимается настроение после чистки апельсинов или мытья полов.
Получил ли ты картины от Г.Х. {755}? Чертов ленивец. Если они еще не пришли, напиши ему открытку и спроси — может, он ошибся в адресе. Жду от тебя письма, так приятно знать, что у тебя есть друзья в Англии. Скажи Ф.Т. {756}, что я напишу ему. Сердечный привет всем.
Д. Г. Лоуренс.
Леди Синтии Эсквит {757}
Леричи, Фьяскерино
Залив Специя, Италия
Вторник, — ноября 1913 г.
Уважаемая миссис Эсквит,
На меня нашло какое-то ужасно скверное настроение, и я не в состоянии сосредоточиться на романе или рассказах, поэтому напишу-ка лучше письмо. Дурные эмоции вызывают у меня потребность что-то писать — такое ощущение, будто бы ты чихнул от души. Вы же не будете против?
Вы говорите, что мы счастливы — per Bacchino! [260] Но если бы вы знали, какие штормы бушевали над моей бедной головой, словно я был послан на божью землю служить громоотводом, тогда вы бы сказали: «Господи, благодарю тебя, что я не как этот мытарь {758}». Если бы вы знали, через какие ужасные страдания нам пришлось пройти, задыхаясь от отчаяния, вы бы с нежностью погладили свое стеганое одеяло, как старая служанка, которая пьет чай с кексами и читает «Стэнли в Африке» {759} в тишине и уюте своей маленькой комнаты. Если вы когда-нибудь услышите, что меня заперли в сумасшедшем доме, а Фриду похоронили где-то без надгробного камня, то вы скажете: «Бедные, ничего удивительного, ведь столько всего выпало на их долю». Вы пишите: «и ветер утонул в слезах» {760} — боже мой! Мы самые несчастные, отчаявшиеся и преследуемые судьбой смертные после Ореста и всей этой компании. Не забывайте обо этом. Пусть у вас не будет никаких иллюзий на наш счет, ибо такова правда.
Когда во мне просыпается «англичанин», я прихожу в ужас при мысли о том. что мы предстали перед вами грустной благопристойной парой. Я начинаю думать, что мы могли оскорбить вас своим поведением — и т. д. — меня это сильно удручает. Я так рад, что вы были не против нас, ведь у вас были все основания осудить нас, и тогда — Боже! что бы со мной было, когда «английский дух» вновь проснулся бы во мне. Благословенны небеса! — сейчас Англия для меня не более чем пятно жира на поверхности супа. <…>
A.B. Маклауду {761}
Леричи, Фьяскерино
Залив Специя, Италия
9 февраля 1914 г.
Дорогой Мак,
Прежде всего я должен поблагодарить тебя за книги. «Сонеты» Кросланда достаточны спорны — он неприятный человек. Хилер Бэллок, на мой взгляд, чересчур самодоволен. Чего стоит эта его французская манера выставляться напоказ, на которую с одобрением смотрят в Англии, и к тому же его поверхностный ум. Марк Резерфорд {762} — вот кто всегда вызывает у меня большое уважение: я действительно считаю, что он хорош — основательный, рассудительный, прекрасный текст.
Скажи мне, что ты думаешь о стихах в «Поэтри» и «Инглиш ревью»? Спасибо, что прислал мне «Поэтри». Англичанам свойственна отвратительная привычка относится к моей поэзии свысока и не воспринимать ее всерьез: «Ваша проза так хороша, — приговаривают добрые дураки — что мы вынуждены не замечать недостатков вашей поэзии». Как я их ненавижу. Кажется, они до сих пор говорят так о Мередите. Американцы совсем не такие самодовольные педанты.
Я снова сел переписывать роман — наверное, уже в седьмой раз. Надеюсь, ты мне сочувствуешь. Я ведь почти его закончил. В нем было много чудесного, но чего-то не хватало — какой-то внутренней сути. Так что вот, я снова должен сесть и написать его. Я знаю, выйдет хорошая вещь — скульптор всегда чувствует, какая прекрасная статуя скрыта в куске мрамора, в самой сердцевине. Но задача в том, чтобы ее оттуда извлечь, не повредив. Думаю, у меня получится. Помолись за меня. <…>
У нас уже начинается весна. Я нашел несколько маленьких диких нарциссов с желтой сердцевинкой, сладко-пахнущих фиалок и багрово-красных анемонов с темными кругами посередине. Днем я катаюсь на лодке и собираю ракушки с подводных камней длинной расщепленной палкой. Тебе знакомо это теплое, обволакивающее, беспокойное ощущение весны — когда пробуждаются все ароматы? Оно уже здесь. Ящерицы бегают по камням, словно юркие сухие былинки. А утром я просыпаюсь под пение птиц. Они бесстрашные — начинают петь, как только всходит солнце, несмотря на наглого итальянского cacciatore [261], который при полном параде и с большим ружьем бесшумно пробирается сквозь оливковые деревья в поисках крапивников и малиновок. В одном из трактиров мы наткнулись на кучку итальянцев:
«L'Italia — ah che bel sole! — e gli uccellini!». — «О, Италия! Какое там солнце! А эти маленькие птички! Как они хороши!» — но это вдали от родины.
Передаю теплые пожелания от Фриды — une bonne poign?e [262].
Д.Г. Лоуренс.
Леди Синтии Эсквит
Греитэм, Пулборо
Сассекс
Воскресенье, 30 января 1915 г.
Дорогая леди Синтия,
Мы были очень рады Вашему письму. На Рождество собирался послать вам копию моих рассказов на Рождество — тогда я не знал, как война отразилась на вас — знал лишь, что Герберта Эсквита завербовали и подумал, что вы хотите, чтобы вас оставили в покое. Ничего особенного с тех пор, как мы видели вас в последний раз {763} не произошло. Больше того, я чувствую, будто провел эти пять месяцев в склепе. И вот я воскрес, больной и холодный как мертвец, не готовый еще явиться людям — я все еще ощущаю запах могилы в ноздрях и саван на теле.
Война меня убила: она копьем пронзила мне ребра, откуда истекли все мои горести и надежды. Я помню, как гулял по Вэстморленду, с кувшинками вокруг шляпы — большими, бело-золотистыми, мы нашли их на пруду в горах — и был счастлив. Помню, как смеялись и веселились приезжие девушки, пьющие чай на верхнем этаже постоялого двора. А еще я помню, как мы пытались укрыться от дождя посреди пустоши под стеной из груды камней, вокруг хлестал дождь, и ветер свистел сквозь щели над головой, а мы распевали песни — а я дурачился и прыгал среди утесника под дождем, подражая актерам мюзик-холла — пока остальные прятались под стеной — а Котелянский {764} зычно выводил еврейские псалмы — Tiranenu Zadikim b'adonar [263].
Кажется, будто это была другая жизнь — и мы были счастливы — четверо мужчин. А потом мы спустились в Барроу-ин-Фернесс, и увидели, что началась война. И мы все словно помешались. Я помню, как целовались солдаты на станции Барроу, а одна женщина вызывающе кричала своему возлюбленному: «Когда доберешься до них, Клэм, задай им как следует!» — вдогонку уходящему поезду, а во всех вагонах: «Война». Господа Викерс и Максим призывают на работу — большие вывески на воротах фабрики Викерс — и потоки людей на мосту {765}. Я спустился к берегу и прошагал несколько миль. Я думал о потрясающих закатах над песчаной равниной и дымчатым морем, о прогулке в рыбацкой лодке, бегущей по волнам навстречу всем ветрам, о французском суденышке, перевозящем лук и возвращающемся в порт на всех парусах ранним солнечным утром — и об этом напряженном ожидании — и об изумительной, яркой, нереальной красоте, только усиленной царящей повсюду беспредельной болью. И с того дня, с тех пор, как я вернулся домой, мир перестал для меня существовать. Я никого не видел, ни с кем не говорил, ни до кого не дотрагивался. Все это время, клянусь вам, душа моя пребывала в склепе — я не был мертв, но надо мной возвышался надгробный камень, я был трупом, стал холодным, словно труп. Мир перестал существовать, потому что я перестал в нем существовать. Но все же я не умер — а лишь совершил переход в другое состояние — перешел в мир иной, но все это время знал, что воскресну вновь.
Я до сих пор чувствую себя полумертвым и слабым. Но в пятницу, среди холмов, я вновь открыл глаза и увидел дневной свет. Я увидел, как вздымается и сияет море, словно лезвие на солнце. А высоко над нашими головами, на ледяном ветру, навстречу к нам летел аэроплан — и пахари, и мальчишки на полях, и пастухи — все прекратили работать и подняли головы. Аэроплан был маленький и летел очень высоко, борясь с разреженным воздухом и пронизывающим ветром. И даже птицы замолчали и разлетелись кто куда, испугавшись шума. Потом он постепенно скрылся из вида. А вдали, под ним — простирались снега, и разливались реки — и я понял, что проснулся. Но пока моя душа холодна и все еще несет на себе печать могилы.
Однако теперь, когда я воскрес, появилась надежда. Из-за Войны мое сердце было застывшим, как ком земли. Но жизнь потихоньку ко мне возвращается. Я полон ожиданий. Эти ожидания еще очень хрупкие и нежные — как пробивающий росток. Но теперь во мне теплится надежда относительно исхода Войны. Мы все должны восстать из этой могилы — хотя погибшие солдаты теперь будут вынуждены дожидаться Судного дня.
Вот моя история — я написал ее, потому что вы меня об этом просили, и потому что теперь, восстав из мертвых, мы всё преодолеем, воскреснем вновь и сможем жить — невредимые, обновленные и исцеленные — наследники этой земли {766}.
Возможно, это звучит слишком проповеднически, но я не знаю, как лучше это выразить.
Виола Мейнелл {767} предоставила нам свой довольно хорошенький домик. Мы здесь почти одни. Он находится у подножия холмов. Может быть, вы приедете и погостите у нас пару дней? Здесь есть все удобства — горячая вода и ванна, и две свободные спальни. Я не знаю, когда мы соберемся в Лондон. Для путешествий мы слишком бедны. Но мы хотели бы видеть вас, и здесь так мило.
Д. Г. Лоуренс.
Леди Оттолин Моррел {768}
Греитэм, Пулборо, Сассекс.
14 мая 1915 г.
Моя дорогая леди Оттолин,
Вы еще в Бакстоне? Получили ли вы последнюю пачку рукописей, что я вам посылал, вместе с копией антологии «Имажисты» {769}, где напечатаны мои стихи?
Мы ездили в Лондон на четыре дня: погода была прекрасная, но я не люблю Лондон. Сейчас мои глаза не различают ничего положительного в человеческой натуре, во всяком случае, с точки зрения общественной жизни. Лондон напоминает мне какое-то старое огромное подземное царство, древний чудовищный ад. Транспорт течет по хмурым серым улицам, как адская река вдоль своего русла, а на ее берегах застыли камни из пепла. Мода и женская одежда показались мне крайне уродливыми.
Вернувшись, я еще острее осознал, как красива сельская местность. Белые цветущие яблони склоняются вниз к зеленой траве. По утрам, проснувшись, я наблюдаю за дроздом, он сидит на заборе за окном — кажется, это черный дрозд — и поет, раскрывая клюв. Так странно наблюдать за его пением: он раскрывает клюв, испускает свои трели и переливы, а потом на некоторое время смолкает. Тогда кажется, будто он где-то далеко, он стоит на заборе, погрузившись в какое-то первобытное молчание и словно размышляя о чем-то, а затем снова раскрывает свой клюв и издает странные, голосистые трели. Кажется, будто его пение — это разговор с самим собой или выражение самых сокровенных мыслей вслух. Хотел бы я быть черным дроздом. Ненавижу людей.
Безукоризненный певец.
Золотоклювый дрозд.
В лесу под новой ярко-зеленой травой пробиваются колокольчики. Хотя вчерашний дождь немного побил их. Как было бы хорошо, если бы Господь наслал на мир еще один потоп! Возможно, я бы стал Ноем. Хотя не уверен.
Я опять впал в это ужасное сонное состояние. Знаете, эта кошмарная спячка, с которой невозможно бороться — хочешь, но не можешь проснуться. Осенью было то же самое, и вот опять… На всем какая-то печать сна, черный дрозд на заборе, даже яблоня — все как мираж. А когда я вижу извивающуюся змею, ускользающую в топь, мне кажется, я схожу с ума.
Причиной тому не я сам, а наш мир. Мир погрузился в забытье, он бредит во сне, змей душит его, а я не могу проснуться.
Когда я читаю о «Лузитании» или о восстаниях в Лондоне {770}, я знаю — так оно и есть. Мне кажется, нам всем скоро надо будет подняться и прекратить все это. Пусть пройдет немного времени. И когда мы не сможем уже более этого выносить, нужно будет заставить мир проснуться, потому что он в своем сне помешался.
У меня больше нет сил наблюдать, как безумие охватывает мир все больше и больше. Скоро Англия окончательно сойдет с ума от ненависти. Я тоже испытываю жгучую ненависть к немцам, я бы убил их всех до одного. Зачем они вынуждают нас впадать в это истерию ненависти и проходить через пытки помешательства, в то время как у нас всего лишь тяжело и горестно на душе? Именно они превращают нашу горесть и скорбь в неистовство и ярость. Мы же вовсе не хотим впадать в это состояние, в эту разрушающую безумную ненависть. Но у нас нет выхода, и безумие продолжается. Я тоже схожу с ума от негодования. Я бы сам убил миллион немцев — два миллиона…
Леди Синтии Эсквит
Литтлхэмптон
Вторник.
Моя дорогая леди Синтия,
Мы провели несколько дней на морском побережье, где волны бились о берег рядом с нами. Также мы жили на реке, за переправой, где царит абсолютно ровный серебристый мир, нетронутый, как в день сотворения земли — бледный песок, и волны катят белую пену в серебристом свете угасающего дня, гряда за грядой, из-за горизонта — а вокруг ни души, ни одного человека, ни одного человеческого жилища, только стог сена у кромки воды, да еще старая черная мельница. И больше ничего, и только плоский бесконечный мир купается в пене и шуме и в серебристом свете, и несколько чаек парят где-то высоко, словно еще не родившаяся мысль. Как приятно осознать, что первозданный мир еще существует — кристально чистый и незапятнанный, что река катит бесконечные белые пенистые волны, и только чайки парят между небом и берегом, а ветер треплет головки желтых маков — они как вспышки света на ветру — и разбрасывает семена из их коробочек. Все дело в том, что мы одели этот чистый мир в грязные одежды, оттого он и стал нам так ненавистен. Когда я отвел глаза от прекрасного пейзажа и оглянулся назад, на этот Литтлхэмптон, темный и бесформенный, как больной нарост на краю земли, я почувствовал тошноту, я не хотел возвращаться назад: чешуя бесформенных домиков как сыпь на чистой коже земли — болезнь проникла во все поры: все эти домовладельцы, занудно твердящие про ренту, про свою мебель — все эти жильцы, которые хотят свободы от ренты и мебели. Они, как болезнь, ведущая войну с организмом. Все эти люди, на побережье — в них есть нечто жалкое и жалостное одновременно, как будто бы они не хотят сводить свою жизнь к этой убогой одержимости собственническим инстинктом, но будто бы у них нет выбора. Этот змей пожрал нас всех: эти «грязные» убогие дома, это ненасытное желание и борьбу за обладание — обладание вопреки всему и вся, это стремление быть «обладателем», чтобы не стать «обладаемым». Это так ужасно. Становится невозможно жить бок о бок с людьми: слишком омерзительно и отвратительно. «Обладатели» и «обладаемые»: две стороны одной заразной монеты. На человека находит безумие, как будто мир превратился в ад. Но это всего лишь грязные одежды: это временная болезнь… Ее можно излечить…
Для этого нужно уничтожить власть денег, эту слепую веру в обладание. Как дракон для вашего Святого Георгия — никаких наград за обладание ни на земле, ни на небе — только «давать и получать», «принимать и бороться», и ничего больше, никакой болезненной умиротворенности обладания, но лишь столкновение любви и страданий, ныне и присно и во веки веков. Погружение в любовь или ненависть вечны.
Д.Г. Лоуренс.
Кэтрин Мэнсфилд
Байрон Виллаз, 1
Вейл ов Хэлф
Хэмстед, Лондон
Понедельник, 20 декабря, 1915 г.
Моя дорогая Кэтрин,
Ваше письмо пришло сегодня утром. Мне так жаль, что вы больны. Здесь вчера был Марри, когда пришло письмо — Кот принес его — и он очень расстроился.
Не грустите. От нас уходит всего лишь одна из множества жизней, только одно «я» умирает внутри нас, но на его место приходит другое — это счастливое, творческое «я». Я знал, что вам придется «умереть» вместе с вашим братом {771}, что вам придется прикоснуться к смерти и уйти в мир теней. Но вслед за этим последует воскрешение, мы все восстанем из могилы, и начнем новую счастливую жизнь с чистого листа. Не бойтесь и не сомневайтесь — так и будет.
Вы гораздо больше открыли себя смерти, чем Марри. Он боится ее. Но однажды ему придется подчиниться, он осмелится погрузиться в воды Леты и позволит себе умереть, в той оболочке, в которой он существует сегодня. Только тогда он родится новым человеком — но не прежде. Пока он не тот человек.
Когда вам станет лучше, вы должны вернуться, и мы начнем все заново. Это будут первые весенние дни в борьбе за жизнь после долгой зимы. В нашей жизни слишком долго царила осень и зима. Теперь середина зимы. Но мы достаточно сильны для того, чтобы выждать время — умереть и возродиться вновь.
Я бы хотел, чтобы мы вместе создали эту новую жизнь, вложили в нее новый смысл — это будет дух единства тех из нас, кто страстен духом — чтобы мы сложили свои жизни вместе, а из них выросло бы одно дерево с «вольными ветвями», которые приносили бы разные плоды — но все вместе мы были бы символом весны и всеобщего процветания. Важно лишь, чтобы мы все были едины духом, вот и все. Кем является каждый из нас в отдельности — вопрос второстепенный.
Она уже зарождается, эта новая жизнь. Старая жизнь уже умерла. В нашей жизни сейчас остались только вы и Марри. Все остальные находятся по ту сторону могилы. Могила и смерть разделяют нас. Они на другой стороне, в далеком, забытом прошлом — все эти…. Нам нельзя оглядываться назад. Мы будем смотреть только вперед. Никаких ретроспекций и интроспекции — никаких размышлений о прошлом и самоанализа. Мы должны смело смотреть в лицо неизвестности, и будущее не за горами, оно заявит о себе, подобно тому, как весной появляются новые цветы. Потому что мы действительно родились сызнова…
Надо, чтобы мы все держались вместе. Когда вы вернетесь, я хочу, чтобы вы с Марри жили с нами или около нас, в единстве — эти расставания невыносимы. Давайте будем жить вместе и создадим новый мир. Это может быть трудно сделать в Англии, потому что здесь все пропитано духом умирания, разрушения и распада, тогда мы поедем во Флориду. Но давайте поедем вместе, и будем держаться вместе, несколько человек, проникнутых общим духом. Пусть это будет союз бессознательного, а не сознательного начала. Поправляйтесь и возвращайтесь, и давайте попробуем быть счастливыми вместе, в единстве, а не во вражде, созидая, а не разрушая.
С любовью, Д.Г. Лоуренс.
Леди Оттолин Моррел
Рипли, Дербишир
Понедельник, 27 декабря 1915 г.
Моя дорогая Оттолин,
Ваша посылка и письмо пришли этим утром. Книги просто чудесные — но зачем вы прислали Шелли? — Вы ведь, должно быть, дорожите этой книгой? Она такая яркая и красивая. Я буду беречь ее.
Вам понравились фрески Аджанты {772}? Я просто влюбился в них: чистота исполнения — чистота простоты — совершенные, почти идеальные отношения между мужчинами и женщинами — самые безупречные рисунки, которые я когда-либо видел. Боттичелли по сравнению с ними просто вульгарен. Они воплощение высшей точки замечательной цивилизации, венец совершеннейшего витка человеческого развития. Из всего изобразительного, что мне довелось лицезреть, это самое превосходное: идеальные, абсолютно идеальные отношения между мужчиной и женщиной — такие простые и исчерпывающие, такое совершенство страсти, цельность, полнота расцвета. То, что мы называем страстью, обычно сводится к одностороннему представлению, основой которого служит ненависть и Wille zur Macht [264]. Здесь же нет и намека «Воли к власти», на этих фресках, пятая страсть.
Мы сейчас в Рипли — и страдаем от этого. Возвращаться в прошлое очень тяжело — ты поворачиваешься к будущему спиной и возвращаешься к своему старому «я». Мы только что сильно поспорили с моим старшим братом — он радикальный нонконформист {773}.
В целом жизнь здесь темная и необузданная, все происходит на уровне чувств — сильных и разрушительных; ни разума, ни рефлексии, ни интеллекта. Эти люди достаточно страстные, инстинктивные и темные. Боже, я будто вернулся в детство — такое неистовство, темнота, их разум темен и нет ни малейшей искорки понимания — чувства берут вверх надо всем. Нет слов как это грустно. Эти люди, которых я так люблю, — эта жизнь имеет надо мной большую силу — они совсем не слышат голоса разума: для них существует только индустриализм, заработная плата, деньги, машины. Они не могут представить, что существует что-то еще. Все они мыслят только этими понятиями. Они абсолютно неспособны задуматься о чистой, невидимой правде жизни: у них на уме только эта промышленная — механическая — денежная мысль. Только это движет их поступками — ничего более. Именно поэтому в конечном счете мы все обречены на что-то вроде социализма гильдий, что есть отступление назад. Я думаю, этого не избежать. Но только избави меня бог быть втянутым в это. Нам нужно стремиться к тому, чтобы посадить зерно нового развития, стремиться к еще большим высотам, нам нельзя скатываться вниз. Вот что мы должны сделать, в Корнуолле и Флориде — отыскать зародыш новой эры.
Эта странная, темная, инстинктивная жизнь, такая жестокая и беспросветная в сути своей, в совокупности с материализмом и недостаточностью мышления, очень огорчает меня; огорчает настолько, что хочется криком кричать. Они все такие же живые, уязвимые в темноте своих страстей. Я люблю их как братьев — но, боже мой! — одновременно ненавижу: пока я жив, я не позволю им быть моими хозяевами. Их нужно уметь побеждать — знать, думать и действовать быстрее, чем они.
Я думаю, что после войны рабочий класс столкнется с большими проблемами — не уверен, что я смог бы вынести это зрелище, будь я здесь. Это было бы последним шагом на пути к деградации. Но здесь считают, что война продлится еще долго — не как в Лондоне.
Скоро, совсем скоро можно будет избежать всего этого, вступив в еще не созданное будущее, не родившуюся, еще не зачатую эру. Пусть же старый мир сам разрушает себя: нам нужны силы, для того чтобы создать новое единство, новое, совершенное счастье, и оно не за горами.
С любовью от нас обоих,
Д.Г. Лоуренс.
Мы едем в Корнуолл в четверг, и это будет началом.
Дж. М. Марри {774} и Кэтрин Мэнсфилд
Порткотан, Сент-Меррин
Северный Корнуолл
24 февраля 1916 г.
Мои дорогие Джек и Кэтрин,
Ну же, вы вдвоем, не страдайте без причины. Книжный проект пока еще не стал по-настоящему реальным и важным для меня.
Хезелтайн хочет как можно скорее опубликовать «Радугу». Вы не представляете себе, каким больным и уставшим я себя чувствовал. Его вера и энтузиазм помогли мне. Он довольно музыкален: ему нравятся Делиус, Гуссенс, Арнольд Бэкс {775} и другие. Что ж, они и впрямь неплохи. Наша нация, за некоторым исключением, может похвастаться, скорее, музыкальными достижениями, нежели хорошими книгами.
Пока было сделано следующее: составлен текст информационного письма, наподобие нашего журнала, только больше и лучше, мы планируем напечатать около 1000 копий. Мы разошлем их по всем известным нам адресам. Хезелтайн оплачивает все расходы.
В письме говорится, что настоящие книги могут исчезнуть из нашей жизни, если не найдется людей, покупающих книги просто из уважения к книгам как таковым: поэтому мы предлагаем издание по подписке — именно тех книг, которые не пользуются успехом у издателей и которые трудно опубликовать обычным путем — сначала предлагается подписаться на «Радугу» за 7 шиллингов 6 пенсов, с бесплатной доставкой. Пусть те, кто желает принять участие в проекте, заполнит приложенную форму. Эта форма представляет собой подписной бюллетень с обратным адресом матери Хезелтайна в Уэльсе. После «Радуги» дам объявление о Вашей книге.
Сейчас он в Лондоне, и я еще не видел напечатанного письма. Как только смогу, вышлю его вам.
Вот и все. Как видите, пока Хезелтайн занимается всем этим. Мне кажется, в искусстве существуют творцы и посредники. Не думаю, что нам удалась бы роль посредников. Я пришел к мысли, что во мне нет деловой жилки. Ему всего 21 год — и, надо сказать, я очень рад знакомству с ним. Он прожил с нами семь недель, так что мы его хорошо узнали. Только не подумайте, что его дружба мешает нашей. Это разные вещи. Он вам тоже понравится, потому что он настоящий, и в нем есть некая абстрактная страсть, направленность в «будущее». Он будет одним из нас. Мы должны ценить и уважать любого, кто действительно един с нами духом. Боюсь только, его могут завербовать.
Так что не впадайте ради Бога в панику. Я и сам на грани нервного срыва. Чуть что — и меня начинает бить дрожь, я буквально заболеваю из-за мелких огорчений: взять хотя бы ваше письмо. Не забивайте голову ненужными мыслями. Я жду вас уже два года, и я вам более предан, чем вы мне. И вы это знаете. Поэтому перестаньте говорить глупости. Я в вас верю. Но дело в том, что вы в меня верите гораздо меньше. Хотя вера, как и все остальное на этом свете, величина переменная. Я верю, вы снова будете с нами, хотя вы можете отвернуться и исчезнуть из нашей жизни, или даже переметнуться к врагу. Все это не имеет никакого значения. В целом мы всегда будем едины духом, у нас всегда будет одна правда. Личные привязанности, «ты и я» — «я и ты», вещи второстепенные. Прежде всего, мы единоверцы. И наше единение зиждется на принадлежности единой вере. Между нами нет противоречий ни на земле, ни на небе. Вы не обязаны соглашаться со мной, а я с вами. Нам не обязательно даже друг другу нравиться — суть не в этом. Мы тяготеем к единой вере, и это наша судьба, у нас нет выбора. Эта судьба нас объединяет. <…>
В эту зиму я чувствовал себя так, будто меня лишили последней надежды, я до сих пор окончательно не пришел в себя. Я боролся с течением, один — без дружеского слова и поддержки, и ощущал себя изгоем. Но когда мы вышли прогуляться в сторону Ньюки, и я взглянул на Зеннор, то понял, что это благословенная земля, и что именно здесь мы сможем сотворить новый мир. Но пока зародыш еще спит в своей почке. Вы приедете, как только сможете, я надеюсь — очень скоро. Вам удалось избежать этой ужасной зимы. Она была самой ужасной — такое ощущение, будто ты коснулся самого дна. Во мне теплится надежда на новую веселую весну, которая придет к нам из неизведанного.
С любовью к вам обоим,
Д.Г. Лоуренс.
Леди Синтии Эсквит
Верхний Трегертен, Зеннор,
Сент-Айвз, Корнуолл
Среда, 26 апреля 1916 г.
Моя дорогая леди Синтия,
Кажется, мы все втянулись в этот danse macabre [265]. Остается только усмехаться и быть фаталистом. Мою дражайшую нацию укусил тарантул, и яд уже проник в кровь. Так что теперь, mes amis, танцуют все — под музыку костей.
Все это печально, но сама печаль куда-то ушла. Все свершилось, теперь поздно кулаками махать. Addio всему прошлому! Старый добрый корабль христианской демократии наконец пошел ко дну, брешь проломлена — «завеса в храме разодралась надвое» {776} — наша эпоха подошла к концу. Soit [266]! Мне все равно, не я был тому виной, и я не могу ничего поделать. Смысл не в том, что все «пляшут пока горит Рим», как вы выразились тогда в омнибусе вечером в то воскресенье — помните? На самом деле теперь все радостно покачиваются на волнах хаоса. Девизом служит «Carpe diem» [267] — полнейший бесшабашный фатализм. Мне хочется смеяться. Мои старые добрые моральные принципы совсем crev?s [268].
Не дадите ли вы мне совет, чем бы мне заняться в этот переломный момент? Следует ли поступить на военную службу, и если да — то что именно я мог бы делать? Я не хотел бы ничего делать — но будь что будет, мне все равно. Если нужно служить; что ж! — только пусть это будет служба, которую я смогу вынести. Подумайте немного, и дайте мне совет — или спросите Герберта Эсквита, что мне делать. Как все это нелепо — даже когда вопрос касается жизни и смерти — вся эта бессмысленная суета, смятение, неразбериха — чистой воды фарс.
Здесь очень мило — песчаные холмы, поросшие сухой травой и вереском, отвесно обрываются в море — глубокое и синее. Мне совсем не хочется отсюда уезжать. Но море никуда не денется. И коттедж просто замечательный, такой маленький, милый, уютный. Здесь неподалеку есть такой же, вам можно было бы его снять и переждать, пока страсти перекипят. Вы заедете к нам, если будете в наших краях?
Я все еще жду, когда появятся мои «Итальянские зарисовки». Издатели в Эдинбурге сейчас бастуют. Но ждать осталось недолго. Это неплохая книга. Я пришлю вам экземпляр.
Я работаю над новым романом — он крайне занимает меня. Мир трещит и лопается по швам, но хаос этот внешний. В душе человека существует нерушимый порядок. В нем он находит спасение, это как воронье гнездо, где можно спрятаться от внешнего мира. И даже если меня завербуют, все равно у меня будет спасительное «воронье гнездо» моей души, где я могу сидеть и ухмыляться. Жизнь теперь не нужно воспринимать всерьез — по крайней мере, внешнюю, общественную жизнь. Мое общественное «я» превратилось в зрителя на представлении грубого фарса. Мое индивидуальное «я» лишь ухмыляется. Но мысль о том, что я мог бы потерять жизнь или даже свободу, если втянусь в этот грубый фарс общественной жизни, приводит меня в ярость.
Надеюсь, мы скоро увидимся. Поверьте, нас ждут хорошие времена — по-настоящему хорошие, и никаких черных мыслей — мы будем веселиться и жить полной жизнью. Мне надоело видеть все в черном свете.
Фрида кипятит белье в кастрюле. А я в данный момент рисую портрет Тамерлана — вернее, срисовываю его с индийской картинки XV века. Она мне очень приглянулась.
Mila salure di cuore[269],
Д.Г. Лоуренс.
Кэтрин Карсвелл {777}
Верхний Трегертен, Зеннор,
Сент-Айвз, Корнуолл
9 июля 1916 г.
Моя дорогая Кэтрин,
Я до сих пор так и не сообщил вам, что меня полностью освободили от военной службы — слава Богу! Это случилось неделю назад в прошлый четверг. Сначала мне пришлось присоединиться к войскам в Пензансе, потом переправиться в Бодмин (в 60 милях) — где я провел ночь в казармах — а затем пройти медицинское обследование. Этой «военной службы» для меня оказалось более чем достаточно. Я уверен, что если бы меня завербовали, через неделю я был бы уже мертв. Война — это отрицание всего, во что человек верит, умерщвление жизни в зародыше. На меня это произвело неизгладимое впечатление. Это ощущение катастрофы духа приняло поистине угрожающие масштабы. Можно ли такое вынести? Дела обстоят хуже некуда.
Все же солдаты мне понравились. Они мне показались очень славными. Но на них на всех печать неверного выбора. Меня поразило это ощущение катастрофы, царившее повсюду. Они достаточны смелы, чтобы позволить себе страдать, и недостаточно — чтобы не страдать. Они достаточно доблестны для того, чтобы принять горе и страдание, но ни один из них не в силах потребовать для себя счастья. Их мужество заключается лишь в абсолютном принятии смерти, потери целостности собственного «я». «Стоять за товарища» — вот их девиз.
Плач Христа по Иерусалиму обернулся тем, что теперь сам Иерусалим идет на Голгофу {778}. По мне, это даже страшнее чем фарисеи, мытари и грешники, сами идущие на смерть. Вот к чему нас привела любовь к ближнему — теперь, если погибает один человек, умереть готовы все.
Это самое настоящее сумасшествие. И самое худшее, что это сумасшествие праведности. Ведь корнуольцы — самый не воинственный, мягкий, миролюбивый, древний народ. Никто не мог бы страдать больше оттого, что их завербуют — по крайней мере — те, что были со мной. Несмотря на это, все они подчинились судьбе — приняли ее, как один из них выразился, с открытой душой — мне захотелось плакать при этих словах, — потому что прежде всего они «верят в долг по отношению к товарищу». А что это за долг, из-за которого мы предаем самих себя, только потому, что Германия вторглась в Бельгию? Есть ли что-то еще, помимо «чувства товарищества»? Если ничего нет, то нет ничего и помимо меня самого, моего собственного горла, которое могут перерезать, и моего собственного кошелька, который могут украсть, — ведь Я сам себе товарищ в этом мире, мой ближний — мое собственное отражение в зеркале. Так что мы ходим по замкнутому кругу абсолютного себялюбия.
Вот к чему приводит «возлюби ближнего своего как себя самого». Все, что требуется — разбить зеркало, перевернуть монету, и вот я сам, мой кошелек — Я, Я, Я, Мы, Мы, Мы — как во всех газетах: «Контроль над экономикой, Объединение империи — a bas les autres» [270].
Ведь есть же что-то еще помимо любви к ближнему. Если бы все мои ближние решили отправиться жариться в ад, то с какой стати мне идти вместе с ними? В глубине души у меня есть своя правда, своя добродетель и все ближние на белом свете не заставят меня отказаться от нее. Я знаю, что для меня война — это зло. Я знаю, что если бы немцам потребовался мой маленький домик, я бы лучше отдал им его, чем стал бы за него драться, — мой маленький домик не самое главное в моей жизни. Если кто-то другой хочет драться за свой дом, что ж, очень жаль. Но это его дело. Бороться за собственность, за вещи — моя душа этого не приемлет. Поэтому я не могу бороться за ближнего, который защищает свою собственность.
Вся эта война, все эти разговоры о национальностях — сплошная фальшь. В высшем смысле у меня нет национальности. Во мне нет сильных чувств ни к моей земле, ни к моему дому, ни к моей мебели, ни к моим деньгам. Не буду я даже притворяться. Не буду принимать участие в этой бойне, чтобы помочь своему ближнему. Это его дело — идти или не идти.
Если бы они заставили меня пойти воевать, я бы тут же погиб. Человек и без того слишком слаб. Насилие было бы последней решающей каплей, я уверен.
Христианство, в сущности, основывается на любви к самому себе, любви к своей собственности. Почему я должен беспокоиться за собственность, за жизнь своего ближнего, если я не беспокоюсь за свою? И если «правда духа» единственное, что для меня ценно, тогда по отношению к моему ближнему я буду уважать лишь его «правду духа». А если его правда — это любовь к собственности, то я отказываюсь защищать его правду — и неважно, будь это бедняк, у которого отняли дом, жену и детей, или богач, потерявший сокровища. В этом качестве я не желаю иметь с ними ничего общего, мне абсолютно все равно, погибнет он или нет за свою собственность. Имущество и власть — суть синонимы — и это не есть критерий всего. Критерий — это правда моих внутренних желаний, свободная от внешнего влияния.
Надеюсь, я не утомил вас. Почему-то мне хочется поделиться своими мыслями, когда я пишу вам.<…>
Дж. М. Марри
Верхний Трегертен, Зеннор,
Сент-Айвз, Корнуолл
28 августа 1916 г.
Дорогой Джек,
Большое спасибо за книгу о Достоевском {779}, я только что ее получил. Пока успел перелистать лишь несколько страниц и прочел эпилог. Мне было интересно, насколько ты и многие другие способны противостоять «старой» жизни и выйти за ее пределы. Возможно, в Достоевском эра человеческого разума и подошла к концу: но человечество все еще способно проделать долгий путь вперед в состоянии неразумения — будь оно проклято. Это тот случай, когда телега оказывается впереди лошади. Получается, что существование правит разумом, а не разум вершит существование. Если бы только проклятый трусливый мир имел мужество следовать за своим разумом, если бы у людей достало мужества заглянуть в глубины непознанного, познать суть своих желаний и действий, — тогда они могли бы докопаться до тайного смысла. Но весь фокус в том, что когда они подходят близко к «порогу откровения», они прячут голову в песок, словно жалкие страусы, и ищут откровение там.
Но голова то их в песке — и там они наслаждаются откровениями, скрытыми смыслами и видениями — а зад остается снаружи, и они непристойно виляют им. Я не обвиняю человечество в отсутствии разума. Беда в том, что люди заключили свой разум в темный ящик — и теперь пользуются им как удобным средством для удовлетворения своих целей. Нужно понимать это, отдавать себе в этом отчет, прежде чем предпринимать путешествие «за пределы». Но Достоевский, как и все остальные, может преспокойненько себе засунуть голову в песок между ногами Христа и вилять задом сколько угодно. И хотя эти «виляния задом» и есть одна из форм откровения, но я все же думаю, что прятать голову в ногах Христа — очередное надувательство для трусов, которые предпочитают не видеть некоторых вещей.
Ты хочешь, чтобы тебя оставили в покое — я тоже, я ненавижу весь мир, презираю его, и испытываю к нему отвращение.
Д.Г. Лоуренс.
Леди Синтии Эсквит
Хермитаж, Беркс
Четверг, апрель, 1917 г.
Моя дорогая леди Синтия,
Я не позвонил вам, потому что в субботу внезапно заболел и все это время чувствовал себя крайне плохо. Затем так же внезапно, во вторник, душа моя словно воспарила, и мне стало лучше. Так что вчера я приехал сюда. Завтра же, слава богу! — уезжаю назад в Корнуолл,
Всему виной губительное влияние громадного Лондона: ни с того, ни с сего, я начинаю себя чувствовать плохо. Повсюду такая мерзость.
Поезжайте в Стэнвей {780}. Весна уже началась, в лесу кукует кукушка, расцвели примулы и нарциссы, погода прекрасная. Мне кажется, что раскрывающаяся почка и расцветающий цветок сильнее всех этих войн и сражений. Я знаю, что пробивающаяся трава в конечном итоге одержит верх над всеми этими пушками вместе взятыми, и что человек с его пагубной глупостью в конечном счете — «ничто», а вечность — это листья на деревьях. Зарождение жизни всегда сильнее смерти, и я плюю на ваш Лондон, и ваше правительство, и ваши армии.
Приезжайте навестить нас, когда будете поблизости, или если возникнет такое желание. Вам должно быть стыдно за ваше отчаяние. А происходит это потому, что мы молча уступаем тому, во что сами не верим. Если бы вы научились решительно отвергать чуждые вам вещи, то не впали бы в это ужасное состояние. Нужно прислушиваться к голосу души — только это имеет ценность. В душе каждый может отличить истину от неистины, жизнь от смерти. Если же человек предает тайное знание своей души, то он наихудший из предателей. Меня выводят из терпения люди, которые подчиняются существующему порядку вещей, каким бы прогнившим он не был, просто потому что вынуждены в нем существовать. Но скоро пламя обрушится на этот город, как на Содом и Гоморру, и оно очистит нас от некоторых политиков, а заодно от собственного потворства низости и подлости нашего времени. Я сержусь на вас за то, что вы предаете вечные истины, и поддаетесь всему этому временному, грязному, наносному. Если бы все аристократы променяли вечный принцип жизни на прогнивший текущий порядок — какие же они тогда были бы аристократы? Что до человечества, то оно в конечном итоге устроит сокрушительный взрыв, бессмысленный и бесцельный. Но после взрыва на месте разрушений мы сможем начать новую жизнь. Сегодня чудесный день. Надеюсь, у вас все хорошо.
Д.Г. Лоуренс.
Леди Синтии Эсквит
Королевская почтовая служба «Оршова»
Фримэнтл (будем там в четверг)
Воскресенье, 30 апреля 1922 г.
И опять мы на борту корабля — посреди безбрежного голубого моря — из воды выпрыгивают летучие рыбы, словно капельки на крыльях, а на палубе католический священник-испанец играет Шопена на фортепиано — причем неплохо, — а наше судно слегка покачивается на волнах.
Цейлон мне не понравился — мне было интересно на него посмотреть, но жить бы я там не смог. Восток не для меня — возвышенное сладострастие, странная незащищенность обнаженных людей, их бездонные черные глаза, в которых нет надежды, головы слонов и буйволов на фоне девственной природы, и странный металлический звук высоких пальмовых деревьев — ach! — в целом в тропиках есть что-то от мира до Большого Потопа — повсюду горячая черная грязь с возникшей из нее жизнью — я от этого заболеваю. Но все же посмотреть на это было интересно…
Но Перахера [271] просто чудесна — полночь — огромные слоны, яркие вспышки кокосовых факелов, принцы, которых как юлу закутали в муслин — а еще тамтамы, и первобытная музыка, и дьявольские танцы — а над всем этим одинокая маленькая белая рыба — на вершине — и черные глаза и черные потные блестящие спины обнаженных танцоров в свете факелов — и позвякивающие украшениями огромные слоны, трубящие славу прошлому — все это произвело на меня неизгладимое впечатление, как будто я увидел мир до потопа. Но я не могу заставить себя вернуться в этот мир. Мягкий, влажный, доисторический мир ворвался потоком в рамки привычного сознания — но вот я снова плыву дальше.
Но вы просили не об Индии, а о нас самих. Нет, я более не зол, больше никаких тирад — море кажется таким огромным, а мир слонов и буйволов напоминает о неизмеримости прошлого — и от простого соприкосновения с древним духом человек чувствует, как кровь начинает бежать быстрее по венам, это приходит откуда-то издалека, такое темное, горячее. Что значит жизнь и ее мелкие проявления? Стоит ли волноваться по этому поводу? В этом нет никакого смысла. Но все же в Будду я не верю, даже ненавижу его — эти грязные храмы и эту грязную религию. Уж лучше Иисус. Мы направляемся в Австралию — Бог знает зачем: там прохладней и морские просторы безбрежны. Цейлон буквально плавится от жары, но дело даже не в жаре, а в том вреде, который ультрафиолетовые солнечные лучи оказывают на кровь. Не знаю, что мы будем делать в Австралии — мне все равно. Мир мыслей может быть везде одинаков, но мир физических ощущений разный — человек страдает от перемен, но это тоже часть приключения. Я думаю, Фрида чувствует то же самое: некую апатию, равнодушие и безразличие, когда я здесь — мое сердце начинает томиться по Англии. Эти аборигены по уровню жизни намного отстали от нас. Но они нас поглотят и задушат. Пять веков мы были растущей верхушкой дерева. Настало время ее подрезать. А как же я сам? Разве я сам не являюсь англичанином и не принадлежу к белой расе? Да, я англичанин вопреки всему миру, даже вопреки самой Англии. Но Англия разрушает саму себя. Вам следовало бы посмотреть на Индию. Ллойд Джордж, Руфус Иссакс {781} и др. привели нас к этому; вы спросили меня год назад, кто же выиграл войну — мы все ее проиграли. Но нам-то какое дело, ведь это они потеряли собственные души. Так странно и загадочно бродить среди теней, словно Вергилий. <…>
Кэтрин Карсвелл
Таос, Нью-Мексико США
29 сентября 1922 г.
Моя дорогая Кэтрин,
Ваше письмо из «Тиннерз-армз» пришло вчера вечером. Я всегда возлагал большие надежды на Корнуолл. Но, похоже, Зеннор сильно изменился.
Таос, по-своему, действительно занимателен. У нас здесь очень миленький глинобитный домик, с мебелью, изготовленной в деревне, мексиканскими и индейскими коврами и весьма симпатичными горшками. Он стоит прямо на краю индейской резервации — позади ручей с деревьями, а впереди так называемая пустыня, больше похожая на вересковую пустошь, но заросшую беловато-серой полынью, которая сейчас вся в желтых цветках, а в пяти милях возвышаются горы. На севере — наш дом стоит лицом к востоку — посреди равнины возвышается громада Таоса, это святая гора индейцев в милях восьми от нас. На расстоянии трех миль от подножия горы располагается пуэбло: большое поселение с глинобитными домами по обеим сторонам ручья, как две огромных груды земляных кубиков. Там все индейцы живут вместе. Они тоже пуэбло — эти дома были здесь еще до завоевания, очень древние, и они выращивают здесь зерно и пасут скот, на полях около ручья, которые научились орошать. Мы ездим по пустыне на машине среди холмов, поросших кустиками белой полыни и небольшими зарослями темно-зеленых сосенок. В понедельник мы забрались в каньоны Скалистых гор посмотреть на заброшенный золотой прииск. Тополя белые и очень красивые. Мы здесь постоянно чем-то заняты. Я уже выучился кататься верхом на индейских пони, в мексиканском седле. Мне очень нравится. Мы скачем галопом до пуэбло или поднимаемся вверх к каньонам. Фрида тоже учится. Прошлым вечером сюда приходили два молодых индейца с барабанами и затеяли танцы в мастерской; мы тоже присоединились. Было очень весело, но как-то странно. Индейцы гораздо более замкнуты, чем негры. В эти выходные в пуэбло намечается праздник с танцами, туда стекаются апачи и навахо верхом и в повозках, а мексиканцы толпами идут в деревню Таос. Деревня Таос — нечто вроде мексиканской плазы или пьяццы — с магазинами и деревьями, к которым они привязывают лошадей. Она находится в одной миле на юг от нас и в четырех милях от пуэбло. Мы почти туда не ездим. Там есть колония американских художников, но они малообщительны. Дни стоят солнечные и жаркие, в полдень ужасная жара, особенно если возвращаешься домой через пустыню по открытой местности. Но ночью холодно. Зимой здесь идет снег, потому что мы находимся в 7000 футах над уровнем моря. Пока же погода, как в середине лета. В тридцати милях от нас есть крошечная железнодорожная станция, но мы проехали сто миль на машине, добираясь сюда с главной железной дороги.
Боюсь, что все это может показаться очень увлекательным, особенно если вы заперты в Лондоне. Я не хочу, чтобы вы завидовали. Возможно, мне важно узнавать новые места, моя судьба в том, чтобы осваивать мир. Однако мое внутреннее «я» только становится еще более независимым и стойким, чем прежде. И ничего с этим не поделаешь. Все это лишь способ убежать от самого себя и больших проблем — весь этот дикий запад и странная Австралия. Но я стараюсь сохранить свою внутреннюю целостность.
О том, чтобы открыть свое сердце кому-либо, особенно здесь в Америке, не может быть и речи. Америка живет по законам себялюбия: если тебя толкнули, толкни и ты. Что ж, и к этому можно привыкнуть — но внутри холод, только холод. Никаких иллюзий. Я не буду никого толкать и не позволю толкать себя. Sono io! [272]
Думаю, весной я приеду в Англию. Хотя Англия нанесла мне оскорбление, и мне тяжело примириться с этим. Pero son sempre inglese [273]. Но здесь людям приходится быть «жестоковыйными, с необрезанным сердцем и ушами» {782}. В Америке либо так, либо через вас просто переступят.
Д.Г.Л.
По мне, так лучше уж «тихая» жизнь с Джоном Патриком и Доном {783}, и «тихая» вера и смирение, чем эти наездницы в штанах, сапогах и сомбреро, и деньги, и машины и дикий запад. В конечном счете это ничто, мертвый камень. Только пустыня несет в себе загадку, когда ты едешь верхом, по солнцу по ничьей земле, вдали от людей. Это большое искушение, учитывая ненависть к людям, которую я сейчас испытываю. Но pazienza, sempre pazienza! [274] Понемногу учу испанский.
Д. Г.Л.
Виттеру Биннеру {784}
Вилла Миренда,
Скандиччи, Флоренция
13 марта 1928 г.
Дорогой Биннер,
Я уже давно учуял наживку в вашем последнем письме: сначала я подумал, что это дохлая селедка, но потом решил, что живая килька. Я имею в виду «Пернатого змея» и «героя». В целом, я думаю, вы правы. «Герой» устарел, и понятие «вождя» изжило само себя. В конце концов, «герой» призван выражать некий «боевой образец»: но как «боевой образец», так и «образцовый боец» в равной степени теперь не стоят и выеденного яйца. Мы так устали от милитаризма и милитантизма, что Miles теперь уже не может быть мужским именем. Так что в целом я с вами согласен: тема отношений «вождь-ведомый» — это вчерашний день. В новом типе отношений будет присутствовать чуткость и мягкость, как между мужчинами и мужчинами, так и между женщинами и мужчинами, а не «вы — ниже, я — выше», «вы вождь — я ведомый», в стиле «ich dein» [275]. Как видите, я теперь совсем невинный агнец и на меня даже невозможно обижаться.
Все же в определенном смысле, человек должен продолжать борьбу, но не стремясь к славе. Мне кажется, что человек должен бороться за так называемую «фаллическую реальность» против торжества «контрфаллических нерельностей». Я полагаю, что «фаллическое сознание» — неотъемлемая часть того цельного человеческого сознания, к которому вы стремитесь. Для меня это жизненно важная составляющая.
Поэтому я написал роман, который хотел бы назвать «Джон Томас и Леди Джейн». Но мне придется вынести это название в подзаголовок, и пока назвать роман «Любовник леди Чаттерлей». Здесь, во Флоренции я печатаю полную версию этого трепетного «фаллического» романа — он слишком хорош для общественности. Сокращенная версия выйдет осенью. Но этот прекрасный раскрывшийся цветок будет готов к 15 мая — всего около тысячи экземпляров, из них 500 для Америки, по десять долларов каждый. Я отправлю вам несколько бланков заказа — пожалуйста, перешлите их нужным людям. У вас много связей в университетах. Книгу я вышлю вам прямо из Флоренции, как только она будет готова: это действительно хорошая книга. Почему у красного цветка отрезают пестик, прежде чем он появится на свет? В общем, я на вас надеюсь.
В этом доме мы проживем до 6 мая, куда дальше — не знаю. Я хотел бы поехать в Нью-Мексико — может, мне удастся заработать немного денег для поездки.
Tante belle cose! [276]
Д.Г. Лоуренс.
О. Хаксли
Вилла Миренда
27 марта 1928 г.
Дорогой Олдос,
… вчера получил два экземпляра «Критических статей» — книгу с моим эссе о Голсуорси. Некоторые из них весьма удачные: но Эдвин Мьюир {785}, типичный шотландишка, просто сражен «золотой цепочкой для часов» Беннетта. Может, мне написать статью о Беннетте и его «упитанном благополучии»?
Ваша идея о великих «извратителях» просто замечательная. Можно начать с кого-нибудь из римлян, потом перейти к Св. Франциску — Микеланджело и Леонардо, Гете или Канту, Жан-Жаку Руссо или Людовику XIV. Байрон — Бодлер — Уайльд — Пруст: они все преследовали одну и ту же цель или, по крайней мере, делали попытки сбросить со счетов или же «интеллектуализировать» и тем самым извратить «фаллическое сознание», которое есть по сути основа сознания как такового.
Мне думается, «Вильгельм Майстер» — прекрасный пример аморальности особого рода, порочности «интеллектуализированного» секса и абсолютной неспособности человека к развитию отношений с другой человеческой особью, что звучит очень буржуазно и так похоже на Гете. Гете положил начато миллионам «интимных отношений», но так и не продвинулся дальше стадии «приветствия», замкнувшись в своем в безмерном «эго». Он извратил свое «Я», поставил себя на пьедестал, уподобившись Богу. Обязательно напишите книгу о великих «извратителях» и их учениях. За каждым их них стоит неописуемое тщеславие. <…>
Я еще не получил правку моего романа, но мне сказали, что правка начнет приходить на этой неделе, и процесс займет недели три. «Феникс» напечатан, получилось очень хорошо {786}. Я пошлю Марии один экземпляр. Ориоли полон энтузиазма. У нас уже заказов на две тысячи лир. Ориоли считает, что если эта книга хорошо пойдет, он сможет заняться и другими, а авторы будут платить ему проценты. Неплохая идея. Это может стать ядром «Авторского издательского общества», о котором я говорил…
На днях прочел прочел «Рассуждения» Аретино {787} — временами забавно, но форма до конца не выдержана. Я предпочитаю Боккаччо. Был всего один солнечный денек, но сейчас опять серо и ветрено — не весело; здесь дочь Ф., но она завтра уезжает. Уилксы, сирые души — упаковали старый коврик, сковородку, кастрюлю и последнюю нитку — со святостью настоящих идеалистов, заботящихся о нажитом добре…
Чарльзу Вилсону {788}
Отель Бо Риваж,
Бандол, Вар
28 декабря 1928 г.
Дорогой Чарльз Вилсон,
Большое спасибо за календарь и поздравление. Посылаю вам три отрывка {789} — что-то вроде стихотворений; надеюсь, они выразят мою «идею». Я написал целую книгу таких стихов — это нечто вроде pens?es [277] — их я опубликую позже — но вы можете уже начать с этих трех.
Надеюсь, вы получили свой экземпляр «Леди Чаттерлей». Его наконец отправили из Флоренции, так что если он не придет, значит его потеряли по дороге.
Не знаю, когда мы теперь вернемся в Англию. Я с сожалением прочел о благотворительном фонде в пользу шахтеров. Хорошенькое дело заставлять их жить на благотворительность и подачки, когда они добиваются мужской независимости. Вся эта прогнившая система несправедлива, а деньги — болезнь, насланная на человечество. Назрело время для огромной революции — не для того, чтобы учредить «советы», а чтобы возродить жизнь. Что толку индустриальной системе производить этот мусор, если нет жизни? Нужна революция — не во имя денег или рабочих мест или тому подобного, а во имя жизни — и пусть деньги и работа имеют такое же значение для людей, как, скажем, для птиц, пропади оно все пропадом. Настало время изменить до основания порядок вещей. Людям придется это сделать — необходимо уничтожить деньги и эту жажду наживы. Я становлюсь все большим и большим революционером, и всё ради жизни. Мертвый материализм социалистической системы Маркса и «советов» не кажется мне достойной заменой нашему устройству. Нам нужны жизнь и вера, люди должны доверять друг другу, освободиться от власти денег, чтобы не нужно было «зарабатывать на жизнь». Если бы люди верили друг другу, мы бы уже давно жили в новом мире, а этот бы послали к дьяволу.
Есть и другие идеи — возможно, они покажутся вам чересчур смелыми {790}.
Но этот звериный карнавал, эта несправедливость — достаточно посмотреть на богатых англичан здесь, на Ривьере, их тысячи — меня от этого тошнит. Человечество не вынесет несправедливости.
С Новым Годом,
Д.Г. Лоуренс
Дж. М. Марри
Отель Принципе Aльфонсо,
Пальма де Майорка, Испания
20 мая 1929 г.
Дорогой Джек,
… видишь ли, старина, если оставить в стороне все мою нетерпимость и мое безразличие, я прекрасно понимаю, что мы «потерпели неудачу», как ты выражаешься. Я совершенно не понимаю тебя и твоих работ. А ты, в свою очередь, не понимаешь меня. Ты написал в своем отзыве на мои стихотворения: «это не жизнь, жизнь не такая». У тебя такое же мнение и обо мне самом. Жизнь не такая — ergo [278] — нет такого «зверя». Это и послужило причиной моего безразличия. Я устал слышать, что нет такого «зверя» от «зверей», которые просто чем-то отличаются от меня. Если я жираф, а английские джентльмены, которые пишут и обо мне, — милые образцовые собачки, то в этом все и дело: эти животные — разные. И тот я, которого ты, по твоим словам, любишь — не я, а фантом твоего собственного воображения. Поверь мне, ты меня не любишь. Тот «зверь», каким я являюсь, тебе не нравится — также, как он не нравится всем этим линдам, сквайрам, элиотам и гульдам {791} — и все вы говорите в один голос: нет такого «зверя», или даже если есть, то не должно быть. Если я единственный человек в твоей жизни, то не потому, что я это я, а потому, что я послужил пылинкой, из которой ты сформировал свой кристалл воображаемого тобой человека. Мы не знаем друг друга — если бы ты только знал, как мало мы знаем друг о друге! Так что давай не будем притворяться. В прошлом мы немного притворялись, и у нас были хорошие времена. Но мы все вынуждены были немного притворяться — и никто из нас не выдержал испытания временем. Поверь, мы из разных миров, у нас разное сознание, у тебя и у меня, и лучшее, что мы можем сделать, это оставить друг друга в покое, раз и навсегда, Между нами нет гармонии.
Мое здоровье доставляет мне большие неприятности, но все не так уж плохо, и умирать я не собираюсь. На следующей неделе мы едем в небольшое путешествие по Испании, а потом на север. Так что не думай о том, чтобы приехать на Майорку. Наша встреча все равно не имеет смысла — даже наши бессмертные души будут пребывать в разных подземных царствах. Согласись с этим. Тем не менее, я желаю твоей жене поправиться, а детям быть веселыми и здоровыми.
Д. Г. Л.