Эпоха Драйдена
Эпоха Драйдена
2 декабря 1932
В прошлой лекции я рассматривал критику елизаветинской эпохи, заявившую о себе прежде, чем были написаны основные произведения великой литературы этого времени. В промежутке между елизаветинцами и Драйденом встречается лишь один крупный критик — он же крупный поэт, — чье критическое сочинение, по-видимому, относится к самому концу эпохи. При должном уважении к мнениям Бена Джонсона, мне бы и вовсе следовало молчать — он прямо говорит, что "только поэты, причем лучшие, могут по достоинству оценить поэтов". Тем не менее, я, недостаточно хороший поэт, чтобы судить Джонсона, уже пытался это делать и может быть, попробую еще раз. Между Сидни и Кэмпионом (во второй половине XVII в.) и поздним сочинением Джонсона лежит величайшая эпоха английской поэзии: развитие английской мысли за этот промежуток времени прекрасно видно при чтении сначала трактатов Сидни и его современников, а затем "Открытий" Джонсона. Он дал "Открытиям" второе название — "Лес", и в этом "Лесу" много подлеска и хвороста, но много и живых деревьев. Иногда Джонсон просто выражает более зрелым слогом те же общие места. О поэзии:
"Изучение поэзии (если доверять Аристотелю) дает человечеству правила и примеры достойной и счастливой жизни, подготавливая нас к исполнению любых гражданских обязанностей. Если же доверять Туллию, то поэзия питает и наставляет нашу молодость, украшает наше благосостояние и услаждает наш век; помогает сносить неприятности и беды, развлекает нас у домашнего очага и путешествует с нами за границей, следит за нами, помогает делить наше время на работу и досуг, отдыхает с нами на загородных виллах, в то время как самые образованные и самые мудрые видят в ней суверенную владычицу нравов и ближайшую родственницу добродетели".
Этот список достоинств поэзии, с условными ссылками на Аристотеля и Туллия, старомодный, как современники Монтеня, не более убедительный, чем реклама патентованного средства, несколько напоминает тяжелую сентенциозность Френсиса Бэкона. После описания тех выгод, которые можно извлечь из изучения поэзии, следует заверение, что поэзия доставляет удовольствие, — или, как говорит автор, ведет нас, по ходу действия вызывая у нас восторг и сладость. Как было сказано в конце прошлой лекции, здесь намечены фундаментальные для критики вопросы. Джонсон сформулировал их в более зрелом виде, чем критика времен его молодости, но не продвинулся в их исследовании, довольствуясь авторитетом древности и санкционированными предрассудками современности. Более всего Джонсон преуспел в практической критике — я имею в виду не столько критику отдельных авторов, сколько его практические советы. От поэта он требует прежде всего "добротности природного ума". "Для совершенствования природного дара нашему поэту необходимо часто упражняться". Третье требование к поэту мне особенно нравится: "Третьим необходимым качеством нашего поэта и творца является способность подражать, которая заключается в умении использовать реальность или богатства другого поэта в собственных целях". Переходя к отрывку, который начинается словами: "В поэзии нельзя пренебрегать Изобретением и Модой", — мы, возможно, обманемся в своих ожиданиях, если уже читали более поздних критиков. Насколько я помню, Джонсон имеет в виду простую вещь: прежде чем писать, вы должны знать, о чем писать; эту очевидную истину часто игнорируют и те, кто хотят научиться писать, и те, кто берутся учить писать. Сравнивая подобные высказывания Джонсона с драйденовским, приведенным в первой лекции, мы чувствуем, что в лице Драйдена впервые встретили человека, который обращается к нам. Это отрывок из критического эссе, написан- ногр раньше, чем Драйден действительно понял, как писать поэзию; но здесь нет ничего похожего на апелляцию к древним — это настоящий аналитический текст. Я позволю себе еще раз его процитировать, чтобы рассмотреть внимательнее: "Первая счастливая особенность поэтического воображения — это собственно изобретательность, или умение найти мысль; вторая — фантазия, то есть умение разнообразить мысль, выводить из нее новые, придавать ей форму в соответствии с тем, что рассудок сочтет подобающим предмету; третья — красноречие, то есть искусство облечь эту найденную и измененную мысль в соответствующие ей, значительные и звучные слова. Быстрота воображения проявляется в изобретательности, богатство — в фантазии, точность — в выражении".
"Умение найти мысль" не есть выбор прописной истины или составление предварительного конспекта, который мы собираемся переложить на стихи, или определение "идеи", которая позднее должна быть "одета и украшена", — в буквальном понимании этой метафоры. Оно является исходной точкой при создании любого художественного произведения. Это не выискивание предмета, над которым, когда он найден, будет трудиться "воображение"; "изобретательность" — это первый этап всего процесса, называемого у Драйдена "воображением" и только в целом соответствующего прекрасному и знаменитому описанию в шекспировском "Сне в летнюю ночь". Тот смысл, который вкладывает здесь в слово "изобретательность" Драйден, не вполне покрывается, на мой взгляд, "Новым английским словарем", где процитированный отрывок приведен в поддержку следующего определения: "Создание {devising) предмета, идеи или метода при помощи интеллекта или воображения". Слова "интеллект или воображение" поразительно затемняют проблему: если есть четкая разница между изобретательностью с помощью интеллекта и изобретательностью с помощью воображения, — требуется два определения; если нет разницы между интеллектуальной и образной изобретательностью, то невелика и разница между воображением и интеллектом. Но Драйден определенно говорит о воображении, а не об интеллекте. Более того, слово "создание" (devising) подразумевает составление из подручных материалов; тогда как драйденовская "изобретательность" предполагает, на мой взгляд, внезапное зарождение новой поэмы, а, может быть, просто состояние чувств. Его изобретательность — это, конечно, находка, trouvaille. "Фантазия" представляет осознанную разработку исходного donnee — я предпочитаю не называть словом "идея" то, что найдено изобретательностью; фантазия, по-видимому, включает также осознанное и произвольное соединение нескольких изобретений в одном тексте. Драйден называет это "умением разнообразить мысль, выводить из нее новое". "Умение разнообразить мысль, выводить из нее новое", по-моему, понятно; менее понятно "развитие" (deriving). На мой взгляд, оно довольно точно описано в определении "Нового английского словаря": "Распространение с помощью ответвлений или модификаций". Фантазия — это деятельность скорее воображения, чем интеллекта, но обязательно и интеллектуальная деятельность — поскольку это "умение выводить из мысли новое". По-видимому, Драйден вовсе не имеет в виду, что "третья особенность" поэтического воображения, "красноречие" — это обязательно третье по счету действие; что поиск подходящих слов, "одевание и украшение" мысли начинается только тогда, когда совершился процесс "фантазирования". Мне кажется, что в процессе фантазирования уже начинается подбор слов, т. е. фантазия отчасти вербальна; тем не менее, работа красноречия, "искусство облечь и украсить эту найденную мысль соответствующими ей значительными музыкальными и звучными словами", совершается в последнюю очередь. Заметьте, что вместо "звучными" мы, также не очень точно, сказали бы, вероятно "мелодичными": подбор слов и порядка слов, выражающих основную тональность, которая принадлежит изобретательности.
Замечательная шекспировская строка в "Короле Лире":
"Never, never, never, never, nerver…" — так же звучна, как строка По, вызвавшая восхищение Эрнеста Доусона:
"ТЬе viol, violet and the vine."
Мы склонны, по-видимому, недооценивать критические разборы Драйдена, предполагая, что они применимы только к такой поэзии, как его собственная, — и не придавать ему должного значения, так же, как и слову "изобретательность". Пусть даже драйденовская поэзия кажется нам особенной, и многие не считают ее поэзией, — мы не должны из этого заключать, что в своей интеллектуальной деятельности он сильно отличался от поэтов других эпох; нельзя забывать и о широте и тонкости его поэтического вкуса.
Думаю, нет нужды еще раз цитировать отрывок из Кольриджа, приведенный в противовес драйденовскому, так как я не собираюсь подробно его рассматривать. Вы заметите более развернутый этимологический смысл. Я не уверен, что коль- риджевский анализ так же хорош, как драйденовский. Разграничение слишком просто. Уже последняя фраза ("Мильтон обладал высокой степенью воображения, Каули — развитой фантазией") может вызвать сомнение. Странный способ аргументации. Вы устанавливаете различие, находите двух авторов, которые, к вашему удовольствию, его иллюстрируют, — и игнорируете отрицательные примеры и сложные случаи. Если бы Кольридж написал: "Спенсер обладал высокой степенью воображения, Донн — развитой фантазией", то предполагаемое превосходство воображения над фантазией, возможно, не показалось бы сразу столь очевидным. Не только Каули, но и все поэты-метафизики обладали развитой фантазией, — отбросив фантазию и оставив только воображение, вы не получите метафизической поэзии. Это, конечно, ценное (аксиологическое) разграничение. Слово "фантазия" сделалось уничижительным, применимым только к тем талантливым стихам, которые не доставляют удовольствия.
В период, отделяющий Драйдена от Вордсворта и Кольриджа, единственный, кто обладал величайшим критическим умом, был Джонсон. В период между Драйденом и Джонсоном создавалось немало критических сочинений, но не было ни одного крупного критика. Отличие обыденного сознания от великого со всей остротой проявляется в тех скромных упражнениях ума, где нужны здравый смысл и восприимчивость, а не в невозможности подняться на высоту полетов гения. Аддисон — замечательный пример этой неловкой посредственности, он — симптом эпохи, им же возвещенной.
Велика разница между душевным складом XVII и XVIII века. Вот, например, высказывание Аддисона о Воображении (мы уже приводили высказывания Драйдена и Кольриджа на эту тему): "В английском языке найдется мало слов, которым при употреблении придается более широкий и неограниченный смысл, чем словам "фантазия" (fancy) и "воображение" (imagination). Поэтому я считал необходимым ограничить и определить значение этих двух слов, так как намерен использовать их в ходе своих дальнейших рассуждений, с тем, чтобы читатель мог правильно понять, что представляет собой предмет, о котором я говорю".
Может, полезно будет предупредить, что Аддисон вызывает во мне нечто вроде антипатии. Мне кажется, даже в этих нескольких словах проявились его самодовольство и ограниченность. Аддисон — самый характерный образ эпохи, когда Церковь дошла до невиданного ни до, ни после падения; он был наделен христианскими добродетелями, но в его сознании их иерархия была полностью нарушена.
Он вообще не придавал никакого значения смирению. Судя по его высказыванию о "фантазии" и "воображении", похоже, что Аддисон никогда не читал драйденовских замечаний на эту тему или, во всяком случае, никогда не размышлял над ними. Я подозреваю, однако, что именно аддисоновское соединение фантазии и воображения могло поразить Кольриджа и побудить его к их разграничению. Для Драйдена "воображение" — это весь процесс поэтического творчества, а вымысел — один из его элементов. Аддисон собирался "ограничить и определить" значение этих слов; но я не нахожу ни ограничения, ни определения слова "фантазия" ни здесь, ни в следующих эссе на эту тему; автор полностью занят воображением, и исключительно зрительным воображением по м-ру Локку. Это долг, который он спешит признать — и оплатить щедрым свидетельством научных открытий Локка. Увы, философия не точная наука, так же, как и литературная критика; считать открытием объективного закона то, что мы просто навязали реальности, зафиксировав частные правила, — элементарная ошибка.
Забавно найти здесь старые понятия удовольствия и просвещения, с помощью которых XVII век защищал поэзию, — они появляются вновь, в форме, типичной для аддисоновской эпохи, но едва ли более глубоки по содержанию. Аддисон замечает, что:
"Человек, обладающий развитым воображением, получает доступ к огромному количеству удовольствий, которые люди неразвитые неспособны получить. Он может разговаривать с картиной и общаться с картиной и обнаружить приятного компаньона в статуе. Описание приносит ему скрытое отдохновение, и часто он от одного вида полей и лугов испытывает больше удовлетворения, чем другой от владения ими".
Акценты восемнадцатого века многое объясняют. Вместо придворного — человек с утонченным воображением. Думаю, Аддисон именно то, что называют джентльменом; он, можно сказать, не более, чем джентльмен. Удачная мысль — хвалить воображение за возможность наслаждаться статуей или какой-нибудь собственностью без необходимости платить за нее из своего кармана. И, как джентльмен, он очень низкого мнения о тех, кто не благороден:
"Если говорить правду, очень немного людей знает, как остаться свободным и простодушным, или иметь вкус к таким удовольствиям, которые не являются преступными".
Скажите это Безработному, — могли бы мы добавить. Предоставим специальное учение Аддисона мистеру Сентс- бери — его "История критики" всегда интересна, в общем полезна и, как правило, верна. Тем не менее, начиная разговор об Аддисоне я не ставил перед собой цель просто поиронизировать над ним. На примере Аддисона интересно и важно проследить не просто оскудение, измельчание, но также интересную перемену в обществе. В той же серии статей о Воображении он говорит:
"Возможно заслуживает рассмотрения нами здесь то, почему получается так, что у разных читателей, которые все знают один и тот же язык и понимают значение слов, ими читаемых, тем не менее складывается разное отношение к одним и тем же описаниям".
Аддисон не сумел дать сколько-нибудь весомый ответ на это важный вопрос, но его слова наводят на размышление как первая постановка проблемы коммуникации, а все рассуждение о природе воображения, хотя и бесполезное в перспективе литературной критики, представляет собой очень интересный опыт общей эстетики. Всякая проблема, которая в конце концов становится предметом подробного исследования и специальной работы, задолго до того, как начинается ее сколько-нибудь плодотворная разработка, предваряется такими случайным догадками, как эта. Такого рода догадки, хотя и не дают непосредственно плодотворных результатов, тем не менее показывают направление движения мысли.
Аддисон, — слишком незначительный поэт, не выдерживающий сравнения с теми критиками, которых я упоминал и должен упомянуть. Он интересен, как лучший представитель своей эпохи. История различных областей интеллектуальной активности одинаково свидетельствует об измельчании Англии со времен королевы Анны. Даже не интеллект, а нечто, превосходящее интеллект надолго пришло в упадок; и это светило, как бы мы его ни называли, до сих пор не вышло окончательно из своего векового затмения. Эпоха Драйдена была все еще великой эпохой, хотя омертвение духа уже началось — оно сказывается в огрублении стиховой ритмики. Ко времени Аддисона теология, религиозное чувство (devotion) и поэзия быстро впали в формалистический сон. Аддисон — несомненно, писатель для среднего класса, буржуазный литературный диктатор. Он был популярным лектором. Для него поэзия была новым способом удовлетворения и воспитания. Джонсон в понятиях своей собственной эстетической теории прекрасно обозначил разницу между Драйденом и Аддисоном как законодателями вкуса:
"Не так давно Драйден щедро рассыпал критику в своих предисловиях; и, хотя он иногда снисходил до фамильярности, в целом его манера была слишком схоластической для тех, кто еще не изучил основы, но увидел, что учителя понять нелегко. Его наблюдения предназначены скорее для тех, кто учится писать, чем для тех, кто читает, чтобы обсуждать прочитанное".
"Сейчас не хватает такого наставника как Аддисон, чьи замечания, хотя и поверхностные, но хорошо понятны и справедливы, способны подготовить ум к более глубокому постижению знаний. Представь он публике "Потерянный рай" со всем блеском системы и строгостью науки, критикой бы восхищались, а поэма все же оставалась в пренебрежении; но он, подкупая благородством и легкостью, сделал Мильтона всеобщим любимцем — всякий читатель считает своим долгом восхищаться им".
Итак, это не были, как видим, времена всеобщей необразованности, когда читатели всех классов должны были в один голос восхищаться "Потерянным раем". Но обычно обо всех трех — Драйдене, Аддисоне и Джонсоне — говорят как о критиках августинианской эпохи, не принимая во внимание двух различий: духовного оскудения общества в период от Драйдена до Аддисона и заметной изолированности Джонсона. Конечно, только с неосознанной иронией можно говорить об "эпохе Джонсона", как говорят об "эпохе Драйдена" или "эпохе Аддисона". Одинокий в жизни, Джонсон кажется еще более одиноким в своих интеллектуальных и духовных исканиях. Он не мог даже слишком любить поэзию своей эпохи, которой поклонники восемнадцатого века теперь "считают нужным наслаждаться"; более чем справедливый к Коллинзу, он был строг к Грею и не более того. Я убежден, что сам он превосходит их как поэт — не восприимчивостью, не метрическим искусством или изяществом фразы, но нравственным величием, и стремлением к возвышенному.
Такое произведение Джонсона, как "Жизнеописания поэтов", его эссе о Шекспире не теряют нисколько своей значимости от того, что каждое поколение всегда дает собственную оценку поэзии прошлого в перспективе деятельности современников и непосредственных предшественников. Критика поэзии колеблется между двумя крайностями. С одной стороны, критик может так погрузиться в нормальный, исторический, религиозный и проч. смысл поэмы или какого-либо произведения, что поэзия будет лишь предлогом для обсуждения. Такова тенденция морализующих критиков девятнадцатого века, из которых Лэндор представляет примечательное исключение. Или же, слишком цепляясь за "поэзию" и не имея собственной точки зрения на тот предмет, о котором говорит поэт, мы рискуем лишить ее всякого содержания. Более того, существует философская граница, за которую нельзя заходить слишком далеко или слишком часто, если вы хотите сохранить позицию критика и не собираетесь предстать философом, метафизиком, социологом или психологом. Джонсон в этом отношении — образец критической честности. В своих границах он один из великих критиков, и велик он отчасти потому, что их придерживается. Зная их, вы знаете свое местоположение. Учитывая все соблазны, подостерегающие критика при оценке современной литературы, все предубеждения, которым невольно платят дань в оценке писателей-предшественников ближайшего поколения, я считаю "Жизнеопсания поэтов" Джонсона образцовым произведением правосудия. Он не такой совершенный стилист, как некоторые, современные ему прозаики. Его стиль часто выдает человека, привыкшего скорее говорить, чем писать; кажется, что он мыслит вслух — на коротком дыхании, а не длинными периодами историка или оратора. Его критика — целебное средство против догматических излишеств восемнадцатого века (которыми больше увлекались во Франции, чем в Англии), а также против преувеличенного восхваления отдельных поэтов с их ошибками и достоинствами. В девятнадцатом веке мы увидим причуды определенных критиков, которые не столько занимались собственно критикой, сколько использовали ее в других целях. Для Джонсона поэзия — все еще поэзия, а не что-либо другое. Принадлежи он следующему поколению — ему пришлось бы более глубоко исследовать основы поэзии, и он не оставил бы нам примера критики в рамках формирующейся цивилизации, которая не осмысляет функцию своих составляющих.