Место подвига
Место подвига
Чем отличается вера в чудо от безумного бреда.
Одна из самых древних в России православных обителей, Николо-Пешношский монастырь, основанный в 1361 году, все еще делит «жилплощадь» с интернатом для людей с психическими проблемами. Именно здесь, на границе веры и безумия, происходит такая реальная жизнь, которую при желании можно прочитать и как рождественскую сказку — как и положено, страшную, с поиском Бога и с обязательными нападениями бесов. Но в сказках они должны отступить. А в жизни?
Темная «вольво» медленно объезжает широкую лужу, двигаясь к серокаменным воротам. Из-за деревьев выходят люди в спортивных штанах, синих куртках и черных шапочках, торчащих на макушке колпаком. Бредут за «вольво»: одни — с головой, откинутой назад, будто идти не хотели, но ноги сами понесли, другие — шатаясь, но целенаправленно, словно машина потянула магнитом.
Перед воротами машина останавливается. Они обступают ее. Улыбаются — гнилыми зубами и голыми деснами. Священник в черной рясе, сидящий за рулем, опускает стекло.
— Отец Григорий, а отец Григорий… — суется в окно человек с круглой, как тыква, головой. — Как поживаете?
— Твоими молитвами, Виталик, — отвечает священник.
Лицо Виталика вспарывает широкая улыбка, от которой его голубые глазки отъезжают к вискам.
— Отец Григорий, заберите меня к себе! Я же песни петь и рисовать — все могу! — в нос уговаривает он.
— А что ты еще можешь? — высовываюсь я из-за плеча отца Григория.
— Не говорите ей! Не говорите! Только не говорите! — истерично кричит Виталик.
— Виталик у нас хороший, — отвечает отец Григорий, и Виталик успокаивается. — Коль, Николай, иди-к сюда… — подзывает он худого немолодого человека, стоящего у стены. Тот подходит и заглядывает в окно машины. — Мы с тобой вчера недоговорили. Ты что-то спросить хотел.
— Почему разговор с Богом называется молитвой, а Бога с тобой — шизофренией? — быстро с готовностью произносит Николай, захихикав на последнем слове, словно то не вопрос был, а анекдот.
Отец Григорий, тоже засмеявшись, выезжает со двора. Виталик машет ему рукой.
— Профессиональный вор высочайшего класса, — говорит священник. — Обчистил предыдущего настоятеля.
За окном медленно отплывает назад река Яхрома. Шестьсот пятьдесят лет назад возле нее на болоте поселился монах-отшельник Мефодий. К нему из Лавры пришел Сергий Радонежский и посоветовал строить монастырь чуть поодаль — там, где он сейчас и стоит. А Яхрому Советский Союз разбил на каналы, обезводил, и сейчас она, притаившись, умирает в траве.
— Река Яхрома… — произносит священник. — По ней Иван Грозный совершал свои знаменитые путешествия. В ней и младенец-сын его утонул — говорят, бабка в воду упустила… — Его речь такая же неспешная, как езда по дороге сквозь осень. — Видите стену? — показывает он на грязновато-белую кладбищенскую стену. — Здесь немцы шесть человек комсомольцев расстреляли. Они что-то подожгли. Когда у немцев что-то не получалось, они сильно на местном населении отыгрывались. Тут братские могилы кругом. Тут большие бои шли за Рогачево. Тут Рокоссовский по земле ползал. Тут место подвига.
— Военного или монашеского?
— А в основе и того и другого разве не лежит самопожертвование в прямом и переносном смысле? Святитель Филарет говорит: «И непостижимыми для меня Твоими судьбами приношу себя в жертву Тебе… Научи меня молиться и Сам во мне молись».
— А молитвы… сумасшедших людей и их исповеди отличаются от молитв других прихожан?
— Знаете… мы их называем не сумасшедшими, а проживающими… — Священник отрывает от дороги сосредоточенный взгляд. У него голубые продолговатые глаза, крупный нос. Он уже начал лысеть, но под рясой угадываются сильные плечи. Ему не больше сорока, но он похож на стареющего ангела-воителя. — Их вера более детская, а значит, они и к Богу ближе. Многие из них на таком еще уровне развития находятся — детском. Они верят очень искренне… «Не будете как дети, не войдете в Царство Небесное».
— А кто чаще просит у Бога?
— Знаете, — он снова поворачивается ко мне, — чаще просят обычные прихожане. У них нужд житейских больше. А проживающие… Они верят и радуются. Есть и такие, которые нецензурными словами в наш адрес ругаются, но… болящие люди, их можно пожалеть… Сколько было искушений… Одних пожаров — шесть. И среди проживающих потери были. Сейчас… Тут темно, надо осторожней, — он медленно вводит машину в поворот. — Недавно священник в Коломне на машине разбился — отключился за рулем.
— Но у вас-то машина хорошая…
— Ну… не на «жигулях» едем, — довольно хмыкает он и только потом улавливает насмешку в моем вопросе. — Это не потому, что пальцы веером, — говорит он другим тоном. — Я живу в этой машине и еще сорок лет хочу прослужить. А «вольво» — самая безопасная машина… А с проживающими мы скоро расстанемся. В мае 2014 года будет построен новый корпус интерната, и они переедут туда. Но мы и дальше будем их окормлять. У нас ведь много общего.
— Например?
— Как? Они же крест на себе носят… В монастыре важную роль играет духовный фундамент, заложенный Мефодием Пешношским и Сергием Радонежским. Они же отсюда никуда не делись, не за сто тысяч километров от нас живут.
— А где они живут?
— Ну, вот Мефодий являлся во сне водителю, и неоднократно люди видели здесь монахов в ночное время, и пение здесь слышалось…
— А церковь допускает в такое верить?
— Знаете… это факт, — немного обиженно говорит он. — Я десять лет служил в женском монастыре, и чего я только в келье не видел. Враг-то не дремлет. Написано в патерике: «Келья всему научит». В келье ты постоянно в молитве — как воин в крепости… Я когда этот монастырь принял, здесь не было ни одного послушника. Ни-ко-го… Только бывший настоятель и его семья. И в первую же ночь — на 30 августа 2008 года — на меня напали бесы… И хотели они меня расплющить просто. Они были невидимы, но физическое воздействие было очень сильным… И конечно, я был в растерянности: вот я принял монастырь, братьев нет, денег нет, спонсоров нет, никого не знаю, а тут еще напасти бесовские. И что делать?
— Проживающие, наверное, тоже всем рассказывали, что видели бесов. Но их-то за это посадили в сумасшедший дом…
— Неверие в бесов — это уже и есть беснование. Я вам как бывший десантник и офицер говорю: стоит расслабиться — и враг тут как тут.
В Никольском соборе села Рогачево идет стройка. Стены побелены свежей известкой. В храме гулко, голо и холодно. Отец Григорий пробирается вглубь через штабеля досок и россыпи железных прутьев.
— Когда я его принял в прошлом году, он был в убогом состоянии, прихожан было мало, строительные работы не велись. Не случайно прошлого настоятеля отсюда убрали, — говорит отец Григорий. — Стены эти — под роспись… — обводит он рукой белый свод.
— А мне так нравится… — говорю я.
— Но… боголепие — это ведь прообраз Царства Небесного… Вот это все было за год сделано. Низ еще не закончен, полы в этой части будут теплые — для зимы. Последние средства мы вкладываем сюда, а администрация свои обещания не выполняет, и я думаю, что уже не выполнит…
Сквозь металлические конструкции мы проходим в просторное отделение церкви, где нас встречает большой надгробный крест с табличкой «Евгений Петрович Кульков. 37–2012». Рядом стоит закрытый гроб, обтянутый голубой тканью. Отец Григорий останавливается возле стенда с черно-белыми фотографиями.
— Священномученик Серафим Звездинский, — произносит он, разглядывая центральную фотографию, на которой стоят священники в черных рясах. Посередине один с черной бородой и плохо различимыми бледными чертами. — Его в тридцать седьмом расстреляли… А посмотрите, какое благолепие тут было! И ограда была очень достойная, — показывает он на другую фотографию, где изображен этот же храм — еще целый, до революции. А я про себя думаю: сколько можно о благолепии и строительстве?
— А вы думаете, Евгений Петрович хорошую жизнь прожил?
— Бог ему судья, мы не знаем, — неожиданно строго отвечает отец Григорий. — В любом случае он был человеком верующим, и на его могиле крест будет стоять. Хорошо или плохо, но он свой крест по жизни пронес…
— Смотрите, он родился в тот год, когда расстреляли Серафима Звездинского. А умер, когда эта церковь как раз начала заново строиться. Была бы его жизнь другой, останься Серафим Звездинский и другие священники в живых? — говорю я, и мне хочется добавить: не приди им на смену через многолетний глубокий, как купол этого выбеленного храма, пробел такие хозяйственники, как вы, отец Григорий.
— Она была бы другой у всех нас, — он смотрит на меня светлым твердым взглядом, и я представляю его в военной форме и в бронежилете. — Но промысел Божий свершается не только над человеком, но и над обществом, над государством. Значит, так и должно было быть, — отец Григорий уходит в угол и оттуда говорит: — Здесь мы еще не начинали… Предыдущий настоятель что-то делал… в силу своих талантов, конечно, — снова не удерживается он.
За нашими спинами разграбленное монашеское кладбище. Крапива на нем сочная, словно сейчас конец весны. Из нее поднимается большой деревянный крест. За воротами город — серый, туманный.
Звонит колокол, и я снова задираю голову. На колокольне никого нет.
— Это вороны задевают колокола, — говорит отец Григорий.
Утром я запираю свою келью на ключ. На подоконнике рядом в коридоре сидит толстый проживающий в синей куртке и играет с машинкой — «дж-ж… дж-ж…».
— Ва-ле-ра… — поднимает он на меня детское лицо. — Ва-ле-ра…
Я сажусь на подоконник. Какое-то время мы играем, потом я спускаюсь по лестнице. На лавочке у подъезда сидит седой старик и улыбается. Изо рта у него торчит длинный желтый зуб, достающий почти до носа.
— Как дела? — спрашивает он.
— Хорошо. А у вас?
— Тоже хорошо. А у тебя?
Какое-то время мы обмениваемся фразами «как дела» — «хорошо» — «а у тебя» — «хорошо». Я выхожу на площадку, где под деревьями стоят беседки. Один из проживающих цепляет кончиком метлы желтый лист, осторожно передвигает его по двору и возвращается за следующим. Другой стоит возле дерева и тихо разговаривает с ним. Несколько человек бродят по двору от ворот к церкви и, рубя руками воздух, раздраженно что-то объясняют невидимому собеседнику.
Я захожу в беседку и сажусь на свободную лавку напротив проживающих. У двоих лысые головы, выпуклые и передавленные у висков, как кабачки. Одни улыбаются мне, другие хмурят опавшие лица.
С правого бока ко мне подсаживается Николай и рассказывает о чудесах.
— Я говорю: «Господи, пошли мне человека», — и вот выходишь, а он сидит на лавке. И я говорю: «Спасибо».
— Ты хочешь сказать, что Бог тебя сразу слышит? — спрашиваю я.
— Чудесным образом. Чудесным, — он закидывает ногу на ногу и говорит ровно и быстро, не снижая и не повышая тон.
— А ты научишь меня молиться так, чтоб Бог слышал?
— Один старец считал: все, что людям надо, — это научиться молиться. Научу. Не сразу, но обязательно. Все самые важные дела совершаются по необходимости. Когда у меня есть сигареты и чай, я ничего не прошу. Помолиться можно хоть своими словами, главное — не голословить.
— Это как?
— А не надо особо придумывать, размышлять, — льются из него слова. — Просто попроси непосредственно. Между прочим, можно молиться молча. Можно молиться делом. Потом расскажу… Один святой очень хорошо жил, но благодать ему сопутствовала, только когда он что-то делал. Я просто заранее все знаю.
— А что ты знаешь?
— Не надо придираться.
— А я и не придираюсь.
— Человек рвется, а надо идти.
— А ты куда идешь?
— А просто на холоде попить чайку.
— Хочешь шоколадку?
Он быстро берет у меня из рук плитку, снимает обертку, откусывает, почти не жуя, глотает, а слова продолжают рваться наружу, как вспугнутые птицы:
— Много раз думал: собака, батюшка, машина — вещи одного порядка.
— Это еще почему?
— Потом расскажу…
— Собака рвется в храм, там тепло, машина — вперед: так она задумана. А батюшка выпадает из этого ряда.
— Совсем нет. С интеллектом, между прочим, надо аккуратно обращаться. Собака тянется к своему, машина просто едет, а батюшка — он тоже наделен интеллектом.
— Каждый наделен. Тогда надо говорить не «батюшка», а «человек».
— Собака ищет кость, человек просто ищет, а батюшка ищет истину. Всю ночь думал: святые просто жили, занимаясь делами — простейшими. От сбора картошки до покраски забора. А человек…
— Ботинки у меня ма-а-аленькие, ма-а-аленькие ботинки, — подходит к нам старик с детским лицом и нехорошей улыбкой. Он поднимает ногу в тапочке. — Холодно. Никто ко мне не приезжает.
— С тех пор как человек научился читать, он сильно поглупел, — продолжает на той же ноте Николай, и старик отходит. — Мораль: люди тянутся к усложнениям, а все дело — в простом. Поиск Бога называется метанием. Роза — ее унесли, а запах остался. Вот это Бог. В теплом дыхании ветерка, — Николай хихикает, я наконец заглядываю ему в глаза, и у меня от страха холодеют руки.
— Я… я в церковь схожу… — поднимаюсь я.
— А ты в Москве живешь? — преграждает мне дорогу широкий проживающий со спящим лицом и полуприкрытыми глазами.
— В Москве…
— А ты отца Григория в Москву возьмешь? Возьмешь? Возьмешь? А Москва белая. А когда возьмешь? Тогда и возьмешь. Когда захочешь, тогда и возьмешь. А я в Москву поеду скоро. Там дома. Домой и дома. И дома. Дома еще есть.
Он переваливается с одной ноги на другую, подходя ко мне ближе.
— А нам ра-а-ано еще обедать, ра-а-ано, — появляется сбоку старик с шишкой на голове.
— Как поживаешь? Хорошо. Поживаем хорошо, — приближается с другого бока третий. Вдали прогуливаются санитары.
— Мы поедем домой, — говорю я. — Обязательно поедем. И отца Григория возьмем. Там дома, а Москва белая. Скоро будет обед, сейчас рано, но время быстро пройдет, и мы пообедаем. А дела у меня нормально. Даже хорошо.
Они отходят. Я спешу к церковному крыльцу, берусь за кольцо двери и открываю ее.
Вечереет. С отцом Григорием подъезжаем к трехарочным воротам из красного кирпича. По обе стороны от них тянутся железные прутья забора, замыкающего в себе старую колокольню, церковь и кладбище.
Из деревянного сарайчика выходит монах в сером подряснике, перетянутом армейским ремнем, в черной скуфье, из-под которой торчат длинные седые волосы. Широкая борода спускается на грудь.
— Монах Киприан, — представляет его отец Григорий и идет влево, туда, где начинается небольшой обрыв. Он останавливается на границе и смотрит вдаль, на реку Сестру, в которую где-то впадает Яхрома. Солнце уже зашло, еще несколько минут — и обрушится темнота. А пока вода в реке, будто зеркало, отражает небо и редкие деревья на берегу. Она казалась бы совсем неподвижной, если б не рябилось в одном месте — там, где свалено бревно. За Сестрой поля, а за полями Тверская область.
В домике монаха сколоченный из досок и прикрытый шерстяным одеялом лежак, стол, скамейка, полки с крупами и чаем, электроплитка и умывальник. В углу сложены дрова, на веревке под потолком сушатся пучки мяты и яснотки, а на стене висят связки сушеных грибов. Монах жарит яичницу.
— Сядьте и не фотографируйте здесь ничего, — говорит он мне. — Ешьте картошку. Да сядьте вы!
Я сажусь на скамейку.
— Отче наш, иже еси на небесех! — читает отец Григорий перед бумажным календарем с Богородицей, и я снова встаю.
— Есть чай «Акбар», — говорит монах, выкладывая на тарелки яичницу.
— Все-все, себе оставь, — останавливает его руку отец Григорий. — «Акбар» — хорошее название, да? По Афгану помнишь?
— А че? Перекрестил, да и все, — в бороду отвечает монах.
— Вас Михаил звали? — спрашиваю я, замечая татуировку у него на пальцах.
— Больно глазастая, — отвечает он. — Корреспондент, что ль? Не люблю я вашего брата еще по войне. Они меня достали там: как толпа привалит…
— Вы на каких войнах были?
— Я, что ли? На афганской, на таджикской. Как раз когда двенадцатую погранзаставу вырезали в 93-м. Вытаскивал их там. Замполит бедный трясся, аж ух…
— А вы?
— А мне что? У нас за восемнадцать секунд четыре тонны улетело, шесть гектаров вспахано. Мы там мертвую зону сделали. Че шевельнется — прям пакет туда стреляли, не жалели.
— Почему не жалели?
— Ничего себе! Наших пацанов вырезали, всю заставу. Но это старые детские воспоминания… А вы ешьте…
— А… находясь в этой вашей келье, вы переживали что-то серьезное?
— Без ответа…
— Какой-то опыт, брань, искушение? То, что вас изменило?
— Без ответа…
— Не было?
— Не стыдно тебе? Ну ладно, у меня подрясник короткий, а ты и тот с меня снимаешь? Нельзя так… Ешь. Еду надо есть, пока горячая.
Утром мы с Николаем стоим возле большой насыпи гравия и ищем в ней ракушки.
— В тысяче слов можно найти что-то ценное, — говорит он.
— Всего лишь что-то? — я стою полубоком — на всякий случай, чтобы не смотреть ему в глаза.
— Золото моют из ковша земли, а находят всего крупинки. Лапулька, здравствуй, — приветствует он черную собаку, подошедшую к куче. — Человеку нравится история и преемственность. Он всегда хотел надеть те же одежды, что носил святой.
В куче гравия попадаются куски асфальта, мелкие россыпи белых и странно сиреневых обточенных водой камней, сухие листья. Мы к куче не наклоняемся — ищем глазами. У Николая рот окружен глубокими полукруглыми морщинами. С его нижних зубов сошла эмаль, и, когда он улыбается, зубы сливаются в сплошную коричневую полоску. Его голубые глаза пронзает узкий, почти с иголочную головку, зрачок. А радужка смотрится застывшей, как стекло заброшенно дома, в котором отразилось ясное небо. Только в самом доме когда-то произошел кошмар, и теперь каждый может увидеть его, заглянув в окно. Если, конечно, осмелится к нему подойти.
— Сразу не находятся — значит, сегодня и не найдутся, — говорит Николай о ракушках. — Пойдем пройдемся.
Мы ходим по раскуроченному двору. За нами бредет собака. Натыкаемся на других проживающих. Обходя лужи, доходим до церкви, поворачиваем обратно к беседкам, а оттуда снова идем к церкви. И так раз сто.
— Гальке двести пятьдесят миллионов лет, — говорит Николай.
— Это много.
— А ты дослушай. «Мастера и Маргариту» читала? Понтий Пилат спрашивает Иешуа: «А в чем же истина?» И он говорит: «Истина в том, что у тебя болит голова».
— А у тебя болела голова?
— И очень часто. Я могу целую теорию построить о том, почему земля не твердая.
— А разве она не твердая? — я топаю ногой. — Смотри, если бы она была мягкой, мы бы в нее провалились.
— Не придирайся. Понтий Пилат, человек образованный, стоял перед Иешуа и задавал идиотские вопросы. В чем истина?
— А в чем?
— Почему ее так ищут? И зря ищут, между прочим. Человек очень погружен в свои мысли и желания.
— Так для чего он ищет истину?
— Чтоб отвлечься.
— От чего?
— От жизни.
— А у тебя какие заботы?
— Покурить. Но стоит мне помолиться — идет человек, несет сигареты. Даже в двенадцать часов ночи. Недавно молился — с девушкой-журналисткой по осени поговорить.
— Откуда ты знаешь, что я — журналист?
— По твоим повадкам. Это видно, что ты врач и журналист.
— Не говори санитарам.
— Санитары глупые. В мыслях человек не найдет утешения. Истина вне нас. Земля твердая только потому, что ты этого хочешь и в это веришь. Маленькое семечко бамбука прорастает через бетон, оно очень сильное. Сегодня жутко мяукали котята, я принес им молока, хотя котята не мои.
— А ты мог бы пробиться через бетон?
— Да запросто. Только об этом и думаю — как бы попроще это сделать.
— В чем смысл жизни?
— В самой жизни. Если ты чего-то не понимаешь, не надо голову ломать.
— Ты ломал?
— Потом расскажу. Иди в церковь. Церковь — не магия. Чудеса бывают, но не всегда. Раз в год и палка стреляет. Чудо — когда стреляет незаряженное ружье. Больше люби жизнь, а не ее смысл.
Я иду в церковь. Послушник Дмитрий дает мне чистую тряпку и бутылку с жидкостью для чистки стекла. Кроме нас, в церкви никого нет. Подхожу с тряпкой к Богородице в золотом окладе, и мне кажется невероятным, что сейчас я буду тереть ее лицо. Брызгаю на нее из бутылки, пенная, резко пахнущая жидкость стекает по лицу Богородицы. Я быстро вытираю его насухо тряпкой. Перехожу к следующей иконе — в рамке из крупного золотого винограда, наверное, гипсового. Мне нужно протереть все образа по периметру. Я двигаюсь по часовой стрелке, протерла уже трех Богородиц, но каждое следующее лицо мне кажется недовольней предыдущего, и я тру, тру подолгу, стараясь не оставить ни одного развода.
В храм заходит женщина. Она тоже двигается по часовой стрелке и прикладывается к протертым мной иконам. Я смотрю на пятна, оставленные ее губами и лбом на стекле, и во мне поднимается раздражение.
Подхожу к следующей Богородице. Эта одета в кружево и парчу, наклеенные поверх рисунка, и я не решаюсь прыснуть на нее. Ее рукава обшиты мелким бисером, к груди приколоты сережки с рубинами и жемчугами, на лбу брошь из аметистов, а по бокам мелкие брошки с цветочками, над головой опалы и перламутровые цветки. Икона называется «Умиление». Сама Богородица опустила глаза, словно стыдится своего наряда. И, стоя над ней, я задаю себе вопрос: «А почему Богородица должна быть красивой?» Кто хочет этого? Бедные деревенские жители, которые с 37-го года мечтали об этой красоте, не веря в то, что мечта сбудется? Которые собрали по чуть-чуть, снимая с миру по нитке, и украсили ее, отдав ей то, о чем мечтали сами. Приписав ей свои желания. Но хочет ли Богородица быть красивой? Прыскаю на нее. Тру. Черная точечка на стекле не оттирается. Тру ожесточенней, и по храму разносится стекольный скрип, похожий на крик боли. Пятно не сходит. Слышно, как послушник метет полы и моя тряпка ходит по стеклу. Следующая икона — Мефодия Пешношского. У него продолговатые светящиеся глаза. Лицом он сильно похож на отца Григория.
— Но ты-то, наверное, был больше духовником, чем хозяйственником… Хотя кто тебя знает, ты ведь основал этот монастырь — значит, тоже строил, — говорю я и с опаской оборачиваюсь на послушника: не слышал ли? Впрочем, на этой территории соединения монастыря с психбольницей вряд ли кого-нибудь удивишь разговором с иконами.
Начинает звонить колокол, зовя на службу. Одновременно с ним во дворе ударяют в гонг — железный брусок, призывая проживающих ужинать.
— В пять часов начнется служба, — спохватывается послушник, — а вы еще подсвечники не протерли.
Он дает мне миску с кисточкой и ковырялку — железную палочку с заостренным концом, а сам, перекрестившись на пороге, выходит за дверь. На подсвечниках, липких от масла, собрались желтые крупинки, похожие на застывший жир. На них липнут дохлые мухи с промасленными крыльями. Я выковыриваю их кисточкой, протираю жирное золото, и меня охватывает чувство брезгливости. Хочется бросить кисточку и долго мыть руки. На одном подсвечнике застывшая капля похожа на коросту, я вожу по ней ковырялкой, но та ее не берет. Пересилив себя, соскребаю коросту ногтем, и вся брезгливость куда-то уходит.
Я сажусь на скамейку и довольно оглядываю прибранный храм. В дверь заглядывают проживающие — зовут меня на прогулку. Но я замечаю, что еще не вытерла большую икону в стенной нише.
— Сейчас приду, — отвечаю проживающим, направляясь за тряпкой, и понимаю, что в этом монастыре много дел найдется для тех, кто хочет поработать.
Возле братского корпуса, откуда не видно ни беседок, ни санитаров, на широкой клумбе свалено несколько надгробий с дворянскими фамилиями. Золотые стрелки на ярко-синих часах колокольни медленно ползут вперед. До службы пятнадцать минут. Возле клумбы стоит проживающий — низкий, толстый, в рваных штанах и в кепке.
— А я здесь раньше работал, — обращается он ко мне. — Своими руками землю-то выравнивал. Облагораживал-то. Нас отец Григорий на работу брал-то. А начальству нашему интернатскому не понравилось-то, что мы тут… работаем. А труд — он ведь и человека облагораживает-то. Знаете, какой отец Григорий хороший-то?
— А почему начальству не понравилось? — спрашиваю я.
— Если б вы знали, чего я тут навидался-то. Сколько больных перехоронил-то… Раньше тут людей и кололи, и закрывали. Бывало, от дозировки помирали-то. Люди вешались. Писали, жаловались, только никому это не надо. У нас врач такая, Елена Борисовна, самокощунница.
— Вас обижают?
— Нас обижают — не то слово. Да вы и сами знаете.
— Я ничего не знаю. Расскажите мне.
— Как выразиться-то… Если у человека с головой нормально-то, надо ему головку сломать-то. Подлечить-то, сделать ему головку интернатскую. Им так выгодно, чтоб не мешал.
— Как вы сюда попали?
— Меня мать с отцом бросили-то. Раньше я жил во вспомогательной школе-то, а после шестнадцати-то лет сюда-то перевели. Я убегал отсюда, родителей искал-то. Они живы-то. Только мне, чтоб адрес их дали, справка-то отсюда нужна.
— А почему они вас не ищут, как вы думаете?
— Да потому что кому я нужен, зародышный такой? Я когда родился, я свет увидал при рождении. Вот вам крест, — он крестит себя короткими пальцами. — Я услыхал голос — как медсестра сказала: «Слабенький будет». И родители испугались-то, отдали меня в приют. Теперь хочу повидать, как они сами-то живут. То, что вот они кинули, не осознали-то… А к кому еще идти? Только к Боженьке.
— Вы любите своих родителей?
— Я их жалею. Конечно, ведь все это на виду у Господа, жалко-то их как… А я-то, знаете, перед Богом себя самоуверенно чувствую. Только работать-то хочется — каждый христианин должен работать. А тот храм, видите? — показывает на храм с белым сверкающим куполом. — Там склады были, хлорка, все разграблено. А жалко-то было Боженьку-то. А то храм-то стоит разбитый, бесчувственный уже сколько лет-то. Я взял-то свое кольцо «Спаси и сохрани», кинул-то туда. И храм начал восстанавливаться… сразу-то. А я вчера глянул на одного… Какое лицо у него, и волосы-то выпали. Самокощунницы, смирения у них нету-то… Он был… как маленький… Горячий, искупанный в облаках. Такой осиянный, такой лучистый и с ямками на щеках. Он так улыбался, как мир спросонок, сквозь жаркий розовый полумрак. И угадывает ребенок, и не помнит он никак…
Служба. В убранном мной храме священники и я одна. А больше никто не пришел. Через полчаса дверь открывается, и рядом со мной встает Николай, вытянув руки по швам спортивных штанов и поставив ноги аккуратно на одном уровне с моими. Он крестится, когда крещусь я. Он все повторяет за мной. Из его горла постоянно вырывается какой-то звук, похожий на воркование голубя.
— Иногда нам солнце светит, а иногда и дождь идет, — наклоняется он к моему уху. — Чудеса непостижимы. Миром можно было б и лучше руководить, но не наше дело указывать. Наше дело — просить простыми словами.
Дверь снова открывается, и, неся кепку в руках, входит проживающий, с которым я говорила у клумбы. Деловито крестится, прикладывается к иконам. Да, у него короткая шея, некрасивое лицо, он одинаков размером что в высоту, что поперек. Но это ли грех?
Храм постепенно заполняется проживающими. Они окружают меня, стоят ровно, соединив носки ног, и тоже крестятся, когда я крещусь. Словно это я заставляю их стоять службу.
— Нам пора, будут ругать, — говорит Николай. — Приходи завтра в десять утра, поговорим. И какую-нибудь книжку мне раздобудь.
В десять утра я выхожу из кельи. Валеры на подоконнике нет. Спускаюсь вниз. Льет дождь, двор пуст, лужа глотает капли и хлюпает. Святитель Николай на крыше намок, под ним, нахохлившись, воркуют десяток голубей.
Я хожу по двору туда-сюда. Много раз. Нахохлившись, проживающие выходят из своих корпусов. Но нет человека, который с утра до ночи мел листья. И того, который говорил с деревом. Я думала, здесь ничего не меняется и каждый проживающий изо дня в день будет совершать одни и те же дела, говорить одни и те же слова в одно и то же время. Но пошел всего лишь дождь — и нарушил заведенный порядок.
Я возвращаюсь в келью, читаю и через два часа выхожу снова. Николая по-прежнему нет. Ко мне подходит охранник в форме.
— У вас хоть чуть-чуть ума есть? — спрашивает он. — Вы среди сумасшедших. У них реакция быстрая и непредсказуемая. Вы это понимаете? Нет? Оно и видно. Вы Николая ждете? Его к вам больше не пустят. Идите отсюда в… свою церковь…
Я отступаю к церкви. Стою у крыльца. Проживающие толпой собираются возле корпуса столовой. Между нами жирная, напившаяся лужа. Но мы не идем навстречу друг другу, как будто от них до меня — земля не твердая, а мягкая и можно провалиться. Может быть, она и есть мягкая, ведь мне стоит в это только поверить. Они наверняка верят. Налетает сильный ветер, бьет меня в спину, толкая к ним. Я с трудом удерживаюсь на ногах. Засекаю время. Мы стоим так с полчаса, а потом я ухожу в церковь.
Подъячево. Рань. Храм. Послушник Роман с рыжей бородой и в темной рясе прохаживается по двору с телефоном.
— Щенкам надо прямо сегодня отрезать хвосты… Прямо сегодня…
Дальше он говорит о двух килограммах творога и масла, и я, слушая его разговор, испытываю прилив возмущения: монахи и послушники этого монастыря все время говорят о хозяйстве!
У входа пять старых женщин ожидают начала службы. На них береты и платки. Одна, разговаривая, придерживает опухшими пальцами морщинистые щеки, словно боится, что они упадут.
— Так и чего, Петровна? — спрашивает женщина в сизом пальто сдавленным шепотом.
— Таблетку-то я выпила, плохо мне стало, — отвечает Петровна сквозь одышку. — Душит меня, душит. Ну, и больше ни ногой в эту поликлинику. Надо в Комарово ехать. Здесь без толку.
— Ладно. Сейчас после службы все пройдет.
Мимо них проходит послушник Роман. Примолкнув, они провожают его взглядами.
— А этот, с хвостом, новый, что ль? — спрашивает одна.
Служба идет. Среди прихожан нет тех, кому двадцать, тридцать или сорок. Здесь только старые, пожилые и совсем маленькие, которых бабушки привели сюда, чтобы передать традицию через поколение, а то и через два.
В храме очень холодно. Минут через двадцать я уже ругаю про себя предыдущего настоятеля, за двадцать лет «в силу своих талантов» не сумевшего провести отопление. Мои мысли перебивает голос, нежный и жалеющий. Это кто так поет?! У алтаря только священник и послушник Роман… Голос сменяется другим — торжественным, высоким, такой может и купол прорвать, и пройти сквозь облака, прямо к Богу. Бабульки, впустив в себя этот второй голос, замирают, опустив головы, словно ждут — когда же их покарают? А тот все растет, неотвратимый, как наказание. Но голоса снова сменяются, и опять звучит первый — кроткий и ангельский, разложенный высоким куполом на многоголосье. Кажется, он не уходит вверх, а сверху пришел. Он гладит бабулек по их седым головам, как будто говоря: «Не бойтесь, прощенье будет». А те начинают подпевать ему жалобными детскими голосами, словно в их старых телах внезапно проснулись маленькие девочки.
Ангельским голосом поет… Роман. Мне сложно это осознать. Ну откуда у скотника, от которого даже разит скотным двором, может взяться такой голос?
С монахом Киприаном мы идем к ниве через кладбище со свежими могилами, убранными искусственными цветами. У выхода из него на земле лежит серокаменное мшистое надгробие с полустертой надписью: «Прохожий, куда идешь? Остановись. Дому Божьему помолись и святому месту поклонись. Ибо ждет оно тебя».
Пройдя ниву и болото, входим в лес, тихий и мокрый от дождя.
— Это линия обороны, — показывает монах на траншеи в земле. — Здесь вот они выбегали и рассредоточивались. Это пулеметное гнездо. А здесь стояла катюша. Досюда немцы не дошли, у Сестры развернулись, и началось наступление на Москву. Это последний рубеж.
Окопы выглядят холодными и давно все забывшими. Кое-где в них растет папоротник.
— А чем солдаты, сидевшие в этих окопах, отличались от вас, когда воевали вы?
— Только обмундированием. Да брось ты этот гриб! Не видишь, что ли, он неправильный. Сейчас сделаем рывок в три километра. Там будут грибы.
Мы делаем рывок. Я бегу за монахом, шурша полиэтиленовым дождевиком, проваливаясь в мох и в сосновые иголки, хрустя сухими ветками, обходя какашки косуль. Лес мчится мимо, я не успеваю оглядеться, чтобы его рассмотреть. Ветер проносится по высоким кронам тревожными гудом, и кажется, сейчас сорок третий, а мы убегаем от немцев.
Останавливаемся возле березы. Монах ощупывает коричневый нарост на ее мокром стволе. Вынимает из рюкзака топор. Разбивает нарост.
— Солженицына читала? — спрашивает меня. — Как чагой от рака в лагерях лечились? Китайцы читали и собирают теперь чагу в промышленных масштабах. А тут даже лесники не хотят. Приходится самому санитарить лес.
Топориком он выковыривает из ствола трухлявый гриб. В стволе остается глубокая выемка. Я опускаю туда руку. Кажется, гриб выел из березы сердце.
— Она еще жива? — спрашиваю я монаха, и он запрокидывает голову к верхушке дерева.
— Жива. Гриб ей наживую питается. Мать… да она вся в чаге. Ее не спасти. Ладно, я ее запомню, когда упадет, приду, сниму гриб. Просушу, порублю, отдам на продажу, деньги на восстановление монастыря пойдут.
— У вас была семья? — догоняю я монаха. Он бросает на меня вбок короткий взгляд, и я думаю: наверное, сердится.
— Была… Машина выскочила на тротуар и жену с сыном к стенке припечатала. Вторую семью тоже порешили. Расстреляли жену и детей.
— И тогда вы пошли на таджикскую войну?
— Нет, это после было. Я потом нашел его, спрашиваю: «Вот объясни мне, зачем ты это сделал?»
— И вы его убили?
— Без ответа.
— Значит, убили…
— Это ты так решила… Смотри, грузди.
— Почему вы ушли в монахи?
— А все из рук валилось. Семья — это не хухры-мухры.
— Вы спрашивали себя, почему это случилось именно с вами?
— На войне-то пришлось народу поубивать знаешь сколько? Для того чтоб в живых остаться.
— Для того чтоб остаться в живых, не обязательно убивать… — Я останавливаюсь, тяну его за рукав куртки и заглядываю в лицо. Он улыбается.
— Бестолочь ты… — говорит, как ребенку. — Ну вот, прет на тебя толпа, и что — умереть геройски? Смотри, лось ломанулся. И запомни, нету в лесу зверя страшнее человека.
Сбоку проносится кто-то тяжелый, но я не успеваю его разглядеть, только слышу, как вспарываются ветки.
— Но хотя бы теперь вы счастливы?
— Я свободен. Иду по лесу, молюсь. У меня сердечная молитва идет. Стоять!
Я застываю по команде.
— Давай, вдохни воздуха и повторяй за мной: «Господи, Иисусе Христе, — выдыхай теперь, — помилуй мя грешного». Вдыхаешь, выдыхаешь — и все.
— Сердечная — почему? Потому что сердце включается?
— Вот же почемучка… У меня сердце панцирное. Знаешь такое? У меня ревматизм застарелый, еще с Афгана. Кости всяко-разно болят и известку на сердце откладывают. И у меня уже на перикарде столько известки, что каждый удар сердца я чувствую. И вот у меня сердце бьется каждую секунду, и на каждый удар приходится молитва: «Господи, помилуй». И в то же время сердечная молитва идет — вдох, выдох: «Господи, Иисусе Христе, помилуй мя грешного».
— Одновременно две молитвы?!
— Ну да… Я был на Афоне, со старцем разговаривал и вот порассказал все. Сбежался весь монастырь на меня смотреть — как так может быть? А вот так… Я сейчас с тобой разговариваю, а у меня две молитвы идут. Да брось… это ж поганка…
Книгу для Николая я ворую у отца Григория — вынимаю из большой стопки первую попавшуюся и сую под пальто. Снова, в который уже раз я стою у церкви и жду. Неужели я уеду, а Николая так и не отпустят ко мне? Проходит время, и я думаю: а не бросить ли ждать и не пойти ли в церковь, где отец Григорий сейчас служит?
Дверь открывается. Из церкви выходит Николай. Я молча протягиваю ему банан, и он, ни слова не говоря, съедает его — глотает не жуя. Спешит, как будто я затыкаю этим бананом поток слов, рвущихся из него. Я протягиваю ему яблоко. Он прячет его в карман. Я протягиваю ему сетку с галькой для аквариума.
— Я искала ракушки во всех магазинах, но нашла только гальку.
Николай забирает гальку и прячет в другой карман.
— А я в храме сейчас Бога просил, чтоб еще раз с тобой поговорить. Сказал: «Господи, Иисусе Христе, помилуй мя». Сказал дважды. И вот ты пришла. Еще просил послать мне книгу — Иоанна Кронштадтского.
Я вынимаю из-за пальто книгу. Иоанн Кронштадтский.
— Ну… — делаю глубокий вдох. — Предположим, я тебе верю.
— Не придирайся.
— А я и не придираюсь.
— Пойдем пройдемся. И, собственно говоря, никто тебе в этом мире не скажет, что есть молитвы особенные. Просто сядь и успокойся. Хоть чай пей и молись — своими словами. Не специально, но когда угодно, если есть нужда. Главное — чтобы чувство образовалось.
— Что за чувство?
— Вдохновение. А я за отцом Григорием сейчас наблюдал в храме, у него много душевных порывов. Чем больше, тем лучше. Все батюшки — тяжелые шизофреники.
— А ты?
— А я живу в бывшем храме Дмитрия Ростовского. Когда-то жил возле метро «Киевская». Но ты не перебивай. Вот котята пищали в подворотне, я услышал и покормил их сыром и йогуртом. И все три штуки оприходованы. И если б человек немножко попищал какое-то время, глядишь, Бог бы и заметил, что тут у нас, на земле. Я живу тут четырнадцать лет, пью чай, курю, молюсь.
— Ты счастлив здесь?
— А ты знаешь, о счастье я думаю. Человек в мире выживает как вид. Поэтому горевать и обижаться мне, мягко говоря, не приходится. Батюшка, собака и голубь — существа непредсказуемые.
— Ну вот, ты и голубя приплел.
— Так Бог устроил, чтобы нами руководить хоть немножко. Когда-нибудь я покажу тебе фрески, которые просвечивают через три слоя краски. Я расковырял.
— Кто тебя сюда привез?
— Близким родственникам захотелось моей квартиры. Людям свойственно потом горевать о своих поступках.
— Может, ты пил?
— Нет-нет-нет. Это обычная история для нашей страны. Тут много таких же товарищей. Состоялся суд, и меня привезли сюда. В нашей стране это быстро делается.
— Кто твои родители?
— Мама работала в министерстве, папа строил самолеты.
— Ты слышишь голоса?
— Мягко говоря, я даже не знаю, что это такое. Некоторые способности и качества, выходящие за норму, люди считают патологией. Тут просто медперсонал необразованный. У них ограниченный набор чувств: земля твердая, ветер холодный. А шизофреник полностью ничего не помнит, но добавляет от себя. Как оркестр без дирижера. На экспертизе сказали: слишком умный, таких в природе не бывает. А еще я жутко добрый. У меня нет красок и кисточек, зато я буду долго смотреть на природу. Когда человек много думает, его мозг ломается.
— Твой сломался?
— Я не приспособился к миру, я просто созерцаю и странствую.
— Почему ты не приспособился?
— Просто нужно быть немножко крепче. Ребенок просто смеется. Когда у человека мало чувства и он просто думает, на голову нагрузка очень большая и без толку. Не могу смириться с тем, что Бог играет в кости. Мораль: чудо — это чудо. Ты сегодня уезжаешь?
— Откуда ты знаешь?
— Я тебе секрет рассказал.
— Какой?
— То, что ты приехала, — это чудо.
— Я уезжаю прямо сейчас. Проводи меня до ворот.
Я иду к воротам в сопровождении проживающих. «Поехала, Марин?», «Марин, все?», «Марин, когда ты снова приедешь?»
Я выхожу за ворота. Николай останавливается как вкопанный, соединяет носки ног и не двигается дальше.
— Тебе страшно отсюда выйти? — спрашиваю я.
— Мне здесь спокойней. Держи, — не двигаясь с места, он протягивает руку и насыпает в мою горсть ракушек.
— Ты для меня собирал?
— Для интереса.
Какое-то время мы стоим, разделенные забором. За моей спиной простор, монашеские дубы, Яхрома и Тверская область с одной стороны, а Москва — с другой. А за его — каменный мешок из храмов и интернатских корпусов. Я жму его руку, и она оказывается на удивление липкой.
— Когда ты еще приедешь? — спрашивает он и, не дождавшись ответа, быстро произносит: — А внутреннее ощущение — это небо над головой.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
Место
Место Сибирь. Маленький поселок в трехстах километрах от ближайшего маленького городка. Не ищите этот городок на географических картах. Он возник совсем недавно и еще не достиг размеров, позволяющих быть отмеченным точкой на карте местного значения. Энский
Россия: Ментальность подвига
Россия: Ментальность подвига Слова о незрелости гражданского общества в России давно стали общим местом. Но чем можно объяснить такое положение вещей? Кто мешает людям объединяться и бороться за свои права? Разве правительство или лично президент мешают уничтожить
Научные, культурные и идеологические основы послевоенного подвига
Научные, культурные и идеологические основы послевоенного подвига Елена Кострикова. Колоссальной в то время была роль ученых, деятелей культуры и искусства. Военные потери и в этой сфере ощущались тяжело. Например, Ленинград лишился около трети ученых, уникальных
Три подвига Бориса Ельцина
Три подвига Бориса Ельцина Честно сказать, меня сильно удивляет, что и сегодня, на исходе второго десятилетия XXI века и спустя десять лет после ухода из жизни первого президента России Бориса Ельцина (1931–2007) в российской политической литературе и прессе почти невозможно
16. Итак: мыс Фиолент — место рождения Христа, гора Бейкос — место его распятия, Чуфут-Кале — место смерти и погребения Марии Богородицы
16. Итак: мыс Фиолент — место рождения Христа, гора Бейкос — место его распятия, Чуфут-Кале — место смерти и погребения Марии Богородицы Подведем итог. Нам удалось обнаружить три географических пункта, где произошли исключительно важные события древней истории XII века.
«Им не место на партах – им место в постели…»
«Им не место на партах – им место в постели…» Еще один бастион на пути нового общества – школа и образование вообще. Молодежь не должна интеллектуально обучаться, а классическое образование вредит активистам национал-большевиков. Это Лимонов с особой настойчивостью
Суть подвига
Суть подвига Рассказывая молодым воинам о подвигах их отцов, мы, ветераны, чтобы ярче показать образы героев, невольно акцентируем внимание слушателей на бесстрашии этих людей, на их готовности к самопожертвованию. Каждый подвиг обязательно связываем с исключительно
СТРАНА ПРОГРЕССА И ПОДВИГА
СТРАНА ПРОГРЕССА И ПОДВИГА Три огромных преимущества вижу я в социальной и экономической системе Советского Союза. Эти преимущества, которыми не может похвастать никакая другая система, объясняют, хотя бы отчасти, гигантский рост советской промышленности, колоссальные
Конкретика подвига
Конкретика подвига 16 апреля 45-го началось наступление на Одере, а в двадцатых числах бои уже шли в самом Берлине. Двадцать седьмого части Идрицкой дивизии генерала Шатилова пробились к району Моабита. Батальону капитана Неустроева было приказано прорваться к мосту
Вайнахская страница подвига
Вайнахская страница подвига Многоязыкая лира России Вайнахская страница подвига КНИЖНЫЙ РЯД Борис ШАДЫЖЕВ. Шагнувший в бессмертие . – Назрань: ООО «Пилигрим», 2010. – 106 с.: ил., 1000 экз. Художественно-документальная повесть – так определил автор жанр своей книги,
Вайнахская страница подвига
Вайнахская страница подвига Многоязыкая лира России Вайнахская страница подвига КНИЖНЫЙ РЯД Борис ШАДЫЖЕВ. Шагнувший в бессмертие . – Назрань: ООО «Пилигрим», 2010. – 106 с.: ил., 1000 экз. Художественно-документальная повесть – так определил автор жанр своей книги,
«Душа подвига»
«Душа подвига» 1 Есть у Тютчева такие стихи: Она сидела на полу И груду писем разбирала — И, как остывшую золу, Брала их в руки и бросала… Бытовая, обыденная сцена. Поэт видит ее, как бы находясь тут же, рядом. Между поэтом и объектом его видения возникает связь
Место встречи
Место встречи Литература Место встречи Центральный Дом литераторов Большой зал 17 декабря – литературно-музыкальная композиция «Ещё одно последнее сказанье...» с участием писателя, протоиерея Артемия Владимирова и композитора Ренары Ахундовой, начало в 19 часов.
Отец Константин ПОДВИГА СВЕТ НЕГАСИМЫЙ
Отец Константин ПОДВИГА СВЕТ НЕГАСИМЫЙ КОГДА МЫ СЕГОДНЯ, в день поминовения пасхального усопших наших сродников, воздвигли крест на могиле Жени, я подумал о том, что этот крест — он является свидетелем трех подвигов. Прежде всего — подвиг самого Господа нашего
Александр Велисов СОРОК ЛЕТ ПОДВИГА
Александр Велисов СОРОК ЛЕТ ПОДВИГА С началом сентября этого года в Корее пришла к завершению одна из самых драматичных историй уходящего века. Согласно договоренности, которая была достигнута на прошедшей встрече руководства Северной и Южной Корей, Южная сторона
ГЕРОИКА НАРОДНОГО ПОДВИГА С. Ф. Медунов, член ЦК КПСС, первый секретарь Краснодарского крайкома партии
ГЕРОИКА НАРОДНОГО ПОДВИГА С. Ф. Медунов, член ЦК КПСС, первый секретарь Краснодарского крайкома партии В год 60–летия Вооруженных Сил СССР, 35–летия героической эпопеи Малой земли и разгрома фашистских войск под Новороссийском в общественно–политической и литературной