«У тебя все будет…»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«У тебя все будет…»

Как на Селигере ребята из Беслана учатся не быть жертвами.

Как исцелить детей от травм, нанесенных войной или терактом? В детском лагере на Селигере нашли свой, далеко не безупречный рецепт избавления их от страшных воспоминаний. Детей, переживших войну в Чечне и теракт в Беслане, поселили вместе с детьми из коррекционных детских домов и интернатов. Чтобы, заботясь об инвалидах, они сбросили с себя привычную роль жертв и преобразились в активных и свободных помощников.

Первый день

Просторная комната коттеджа освещена свечами. На столах — пряники, печенье, конфеты и металлические кружки с мятным чаем. Дети и взрослые рассаживаются вокруг стола на раскладных стульчиках. Клоун из Голландии Тео занимает сразу два — на одном сидит он сам, а на другом лежит его перебинтованная нога. Он подвернул ее, играя в футбол, но перед тем как свалиться, все же успел забить гол.

Я приезжаю в детский лагерь на Селигер к концу дня, поэтому из лагерных мероприятий застаю только традиционное вечернее «семейное» чаепитие: взрослые и дети живут тут «семьями» — группа детей и family-head, «глава семьи» из числа волонтеров. У каждой «семьи» свой тотем: слон, зебра, лев или жираф. Каждая живет в отдельном коттедже на турбазе — ее специально на две недели арендует художественно-реабилитационный центр «Дети Марии», созданный московской художницей Марией Елисеевой. Я попадаю в «семью» слонов — семью Марии.

Дети пишут письма. Игру в письма для них придумали взрослые. Каждый вечер их в запечатанном виде передают почтальонам, выбранным из «взрослых» детей. «Взрослая» девочка Тата пишет под диктовку маленькой девочки Иры: «Дорогая Валентина Алексеевна! Посылаю вам это письмо и желаю успехов, удачи, чтоб вы хорошо жили, чтоб у вас было две собаки, чтоб вы отдыхали. Мне тут очень нравится, особенно мыть посуду, купаться, помогать другим. Дарю вам этот рисунок». Домик Ира рисует сама черным фломастером. Письмо до Валентины Алексеевны не дойдет. Ира не знает адреса своего интерната. Валентина Алексеевна — ее воспитательница.

Я замечаю под столом двух золотистых ретриверов в банданах. Это собаки Марии. Наверное, таких же пожелала Ира своей воспитательнице.

За чаем «фэмили-хэды» просят детей назвать три эмоции, которые они испытали за день. Главная эмоция — радость. А что сильнее радости? Восторг. Для третьей эмоции дети не могут подобрать слова и начинают рассказывать о том, как катались на лодке и пошел дождь. Взрослые в этот день тоже пережили немало эмоций: им было приятно, когда Артур помыл посуду, радостно, когда Никита натер огромную морковку на терке. Одним словом, эмоций было немало, и все они положительные.

Я покидаю домик слонов в час ночи, когда все дети уже давно легли спать.

Второй день

Я завтракаю в доме слонов с бывшим олигофреном Ваней. Ване двадцать лет. В этом году он поступает в педагогический институт. Он окончил коррекционный интернат, в который попал из-за басни Крылова.

— Помню, сидит комиссия, а настроение у меня ужасное, потому что до этого мне неделю пришлось пролежать в психиатрической больнице, — рассказывает он. Мы едим йогурт с шоколадной крошкой — гуманитарную помощь для детей. — Сколько там врачей было, точно не помню. Кажется, шесть женщин в белых халатах с химией на голове. Химию точно помню. Такие советские тетеньки. Одна мне сразу: «Что это — на картинке?» А там — зима, ворона с сыром и лисица. Я тогда эту басню наизусть знал. Но она, эта тетенька, мне отвратительна. Я сижу и не хочу с ней разговаривать. Другую картинку показали — я даже смотреть не стал. Я тогда не знал, чем мне это грозит. Позже в своем личном деле прочел: мальчик не разбирает времена года, не развит, не знает слов. То есть если с ними не разговаривал, значит, слов не знаю.

— Ванечка — наша гордость, — женщина лет пятидесяти, сидящая с нами за столом, треплет Ваню по голове. Это Зоечка Ивановна, воспитательница, проработавшая в Ванином интернате около 30 лет. — Ванечка, а расскажи, что тебе президент Медведев сказал, — просит она.

— Нельзя, — Ваня становится важным и серьезным, а потом объясняет: — Я два года в Доме Правительства практиковался по электробезопасности. Это связано с сигнализацией и освещением. Работал в кабинетах Дмитрия Анатольевича и Фрадкова.

Учиться и работать Ваня решил потому, что ему повезло — воспитатели дали ему правильную установку: ты нормальный, ты должен поступить в институт. Диагноз ему уже сняли.

— А была у нас одна воспитательница, которая всегда говорила: «Олигофрен есть олигофрен». И были ребята, которым говорили: «Ты выйдешь из детдома и сразу сядешь в тюрьму».

В кухню вбегает за йогуртом маленький мальчик. Зоечка Ивановна ловит его, обнимает и говорит:

— А надо: ты красивый, ты замечательный, ты очаровательный!

В окно стучит рыжий мальчик: «Ваня! Пойдем играть в футбол». В 2002 году фотографию этого мальчика печатали во многих газетах и показывали по телевизору. Вырвавшись во время штурма из бесланской школы № 1, он первым делом побежал к крану с водой и пил, пил, пил…

Ради рыжего Витька и еще нескольких бывших заложников Ваня каждый год вырывается в летний лагерь. Они подружились, когда «Дети Марии» приезжали в Беслан. Ваня живет в одном домике с бесланскими мальчиками. Вот только в первую ночь ему пришлось спать на полу в чужой «семье»: бесланцы заперли на ночь дверь.

— Другие об этом не думают, — говорит Ваня, — а эти думают. Утром я им сказал: здесь глушь, никто сюда не доедет, и смотрите, какой я большой — если что, смогу вас защитить. К счастью, они мне поверили и перестали закрывать дверь… Они постепенно меняются. Потому что чувствуют себя нужными и востребованными. Здесь у них важная задача: они помогают нам с интернатовцами…

По дороге к футбольному полю мы заворачиваем к домику зебр.

— Никита опять своровал, — жалуется воспитательница. — Флешку.

Ваня выводит шестилетнего Никиту во двор.

— Садись, Никит, садись, — мы присаживаемся за деревянный стол на скамейки.

— Ну, рассказывай, чем сегодня занимался, — предлагает Ваня.

— Там, на поле, змея запускал… Он летал высо-о-о-ко… А потом еще на… на… на… — Никита задыхается, не находя слов. — А потом мы еще запустим — выше, выше…

— А дела-то у тебя как идут? — не отстает Ваня.

— Я ни у кого не украл, ни у кого не своровал, — говорит Никита тонким голосом. — Никого не обидел. Я хороший мальчик.

— А Нина Васильевна только что сказала…

— Воздухоосвежитель — это не я!

— И флешку — тоже не ты?

— Ее Олег взял! Взял ее и спер!

— А ты это видел? Так почему же не остановил? Значит, ты был соучастником… Никит… Очень обидно… Очень… Ты видел у Диндо телефон? Тебе он понравился? А представь, что будет, если ты его своруешь. Ну, не своруешь, а возьмешь. Диндо обидится, откажется с тобой дружить.

— А я не буду у него ничего воровать! — кричит Никита.

— Ты потеряешь такого друга, как Диндо!

— Но я не буду воровать!

— Будешь воровать, у тебя будущего никакого, — Ваня берет его за руку. — А ты знаешь, что делают с ворами на Востоке?

— Знаю: отрезают пальчик, пальчик и еще пальчик.

— А теперь сожми руку в кулак — Ваня сжимает его руку в кулак — и представь, что у тебя нет пальцев. Попробуй поесть, причесаться, почистить зубы. Это очень неудобно… Поэтому, когда хочешь своровать, остановись и подумай. Я тоже был, как ты, маленьким, и у меня тоже ничего не было. Я хотел телефон — теперь у меня есть телефон. Я хотел компьютер — и он у меня есть. И машина скоро будет. И у тебя все будет, только не воруй.

— А я вчера Зоечке Иванне помог две тарелочки вымыть, — говорит Никита, разжимая пальцы.

По лицам ребят из Беслана видно, что они расстроились, когда Ваня поставил Никиту на ворота. По полю бегают Ваня, бывший интернатовец Саша Карась в бандане, Витек, Тамик и Хетаг из Беслана. На Ване разноцветная футболка и красная кепка с надписью Russia. Никитка стоит в воротах и надувает красный шарик. Ваня подбегает с мячом к воротам. Никита от испуга выпускает шарик. Ваня сначала теряется, а потом мажет мимо ворот. Никита засовывает руки в карманы и начинает мелкими шажками продвигаться вдоль ворот — туда и обратно. Когда Тамик забивает ему гол, Никита плачет. Ваня подходит к нему и говорит: «Мужчина плакать не должен».

Самый любимый мастер-класс в лагере — это обучение цирковому искусству. Его проводит Тео. На лужайке у дома жирафов мальчики из Беслана и длинноволосый мальчик с горбом, сильно выпирающим из-под футболки, учатся жонглировать.

— Главное — не поймать, а не потерять, — говорит Тео на английском, а длинноволосый мальчик переводит на русский. — Если бросишь правильно, то поймаешь.

— А-а-а! — кричит Тео, когда кто-то запускает в него тарелку-бумеранг.

Тарелка бьет ему по голове.

— Буммм, — говорит Тео.

У Тео седые волосы до плеч, тонкие усы и бородка — вместе они составляют букву «Т». Сам Тео никогда не обращал внимания на эту «Т» на своем лице, пока один мальчик не сказал ему, что, глядя на его усы и бороду, он сразу вспоминает его имя. С тех пор каждое утро Тео подходит к зеркалу и говорит: «О! Это же я — Тео!»

Тео учит меня жонглировать. И я оказываюсь самой бездарной его ученицей.

— Думай о ногах! — говорит он.

— Я ведь не ногами жонглирую… — мячики разлетаются в стороны.

— Ты расслабишься, когда будешь думать о ногах. В твоей голове должны произойти какие-то изменения, и я их замечу по твоему лицу, — говорит Тео. — Ты знаешь, что наш мозг состоит из двух частей? Одна — для творчества, другая — для учения. Мы чаще пользуемся второй. А во время жонглирования мы используем сразу две.

— Не получается, — я возвращаю ему мячики.

— Пряктика, — говорит Тео на русском.

Тео считает себя рыжим клоуном — озорным, веселым и капризным. Хотя признает, что иногда бывает белым — зажатым, закрытым и грустным эгоистом. Но белее белых клоунов из Беслана он никого не знал: мрачные лица, глаза в пол и опущенные уголки рта — точь-в-точь маска белого клоуна.

— Только в лагере они начали постепенно рыжеть, потому что сменили роль — перестали быть жертвами, — говорит он.

Еще один белый клоун в лагере — бывший беженец из Чечни, семнадцатилетний Аслан. Правда, он притворяется рыжим. Аслан сидит в окружении маленьких девочек за столом на той же лужайке. Он проводит мастер-класс — учит детей делать книжки, украшенные стразами, разноцветной мозаикой и лентами. За одним с ним столом трудятся бывшая заложница Лера и Тея из собесовского интерната. У Леры во время штурма погибла мама, но остался папа, сейчас она живет с ним и мачехой. У Теи мамы тоже нет, но есть папа — по слухам, крупный бизнесмен, который сдал девочку в интернат, потому что ему было некогда ею заниматься. У Теи растет горбик. На ней клетчатая кепка. Таких клетчатых кепок в лагере много — их носят дети из одного с Теей интерната. Всем известно, что «клетчатые кепки» после достижения восемнадцати лет отправятся либо в психбольницу, либо в дом престарелых, где будут жить до конца своих дней.

Мачеху Леры Альбину Гавриловну я нахожу на берегу — она стоит у мольберта и пишет крошечный остров на самой середине озера. Когда «Дети Марии» приезжают на Селигер, они всегда его рисуют.

Альбина Гавриловна была первой учительницей Леры после теракта. Девочка начала называть ее мамой. Она так хотела маму, что ее папа украл незамужнюю Альбину Гавриловну. Мы идем в ее домик пить чай.

Сидим на полу — я, Хетаг и Витек. Альбина Гавриловна с Лерой на кровати выкладывают мозаику из цветных стразов.

— Сначала мы стояли на линейке, — рассказывает Хетаг. — Начали пускать в воздух шарики. Я подумал, шарики лопаются, поднял голову… Потом все увидели террористов, они стреляли. Мы испугались и побежали в школу.

— Сначала мы подумали: это ОМОН, — говорит Витек. — Но не будет же наш ОМОН идти с базукой.

— Что такое базука? — спрашиваю я.

Мальчики смотрят на меня как на дуру.

— Ракетница, — отвечает Хетаг. — Я запрятался за дверью, потом какая-то учительница говорит: а ну давай, заходи… Я встал возле стенки. Террорист подошел и поставил на меня пистолет.

— Поставил?! — перебивает Витек.

— Ну не поставил, просто направил и говорит: дам, иди за мной.

— А что он тебе дать хотел? — спрашиваю я.

Все хохочут.

— Дам — осетинское слово-сорняк, — объясняет Альбина Гавриловна. — Означает «говорить».

— Потом нас повели в спортзал, — продолжает Хетаг. — Там была духота, и пока бомбу устанавливали, я спросил у учительницы, может она всю школу взорвать? Она сказала: всю школу не может, а нас может… Мне было жарко, я ходил все время в туалет и обратно. Идешь — руки за голову, — Хетаг кладет руки за голову и идет к центру комнаты, — потом сел и так пошел, — Хетаг переходит на гусиный шаг. — Еще играли в зайчика. Ставили людей, — Хетаг снова встает, прикладывает руки к голове, изображая зайчика, — ждали, кто первый упадет. Мою одноклассницу и ее маму поставили. Ее мама упала, а она говорит: вставай мама, вставай.

— А когда маму Майорбека из параллельного класса на расстрел вели, он говорит: не убивайте мою маму, я вам пять рублей дам, — вставляет Витек. — А террорист говорит: у меня таких много. И ее убили.

— Я когда на третий день пошел в туалет, там террорист один говорит: мальчик, как тебя зовут? Я говорю: Хетаг. Он спрашивает: ты с кем? Я говорю: один, дам.

— Дам-дам-дам, — перебивает Альбина Гавриловна.

— Ну-у-у, — Хетаг вскакивает и выбегает из комнаты.

Альбина Гавриловна бежит за ним.

— Там в раковине в туалете была холодная вода, но нам не давали, — рассказывает Витек. — Потом галлюцинации начались. Мне наш сад представился, и груши там выросли. Я встал и пошел груши рвать. Все закричали: садись, садись! Террористы стрелять в пол начали.

— А еще они просили снять кольца и сережки, — вставляет Лера. — Я крестик и сережки не сняла.

— Ночью дождь пошел, прохладно стало, чуть-чуть, — продолжает Витек. — Мама меня позвала, а я ей говорю: ты кто? А она: я мама твоя. Потом я уже очухался и увидел все. Там над нами бомба висела. И у них такой пульт был — они ногой его держали, если бы отпустили, взорвалось бы. И они менялись иногда. Один рукой держит, второй ногу отпускает, а другой ногу ставит… Потом опять галлюцинации начались: будто мой папа сюда пришел и дядя — тетин муж. А потом сразу же взрыв был. Я так сперва ничего не понял, потом снова очухался, смотрю — все в окна вылезают. А я босоножки снял, чтобы жарко не было. Я по стеклам бежал, пришел к училищу и пил, а мама искала меня с сестрой. Я попал в детскую больницу, а одна девочка говорит: там, в другой больнице, твою маму видели. Я побежал за ней, а она мне навстречу идет… Потом папа мой подбежал ко мне, я говорю: папа, давай куда-нибудь на родник съездим, жарко мне.

Рыжие дети сильно краснеют. Лицо Витька полыхает.

— Ты смотрел чемпионат Европы по футболу?

Витек делает глубокий вздох.

— Наши проиграли. Да, они слабо играли, — говорит он. — Но у них не было некоторых сильных игроков. Торбинского, например. И Колодин, очень сильный, кстати, игрок, не выступал.

— Ты думаешь, из-за этого наши проиграли испанцам?

— Ну, действительно Испания — очень сильный соперник, — я узнаю в голосе Витька интонации Вани. — И у нас сейчас другая защита была.

— Ты считаешь, что Гус Хиддинк выбрал неправильную тактику защиты?

— Выбрал правильную. Но Колодин получил дисквалификацию — две желтые карточки. И действительно была усталость.

— А у испанцев?

— У них игроки намного выше классом, в более сильных клубах играют. А нашим развиваться нужно.

— Вот не страшно мне — и все. Вот убьют меня — и все. Убьют — и все. У моего брата в ногах лежала бомба, и я знала: если мы умрем, то вместе окажемся там.

«Там» оказались ее сестра и брат. Ира с матерью выжили. У Иры очень взрослое лицо. Она почти никогда не улыбается. Даже Тео никогда не сможет сделать из нее рыжего клоуна. Скорее всего, она так и останется белым на всю жизнь.

— Ира, а ты не пытаешься отвлечься? — спрашиваю я.

— Легче никогда не станет, — она отрывает глаза от бисера, который сплетает в цепочку. — Я ничего не боюсь. Это все осталось внутри, этого забыть нельзя, и от этого очень плохо. Не забыть, не отвлечься. Маме, естественно, очень плохо, но с прошлого года ей намного легче. Она основала музей в школе, после этого ей стало намного легче.

У Иры в ноге восемь осколков. Они настолько мелкие, что извлечь их невозможно.

— Они болят не переставая. Я уже привыкла. Мне все равно. Четвертого сентября хоронили брата и сестру. Седьмого сентября у бабушки был день рождения.

Пью чай большими глотками — трудно разговаривать с таким ребенком.

— Они нас снимали на камеру, — говорит Ира, не отрываясь от плетения. — На третьи сутки они стали очень злые. Начали в людей стрелять. В нас. Они сильно пили. Они искали подвал, а там его не было. Говорили: это вам не «Норд-Ост»… Там с самого первого дня мужчина старый лежал. Он хотел спасти некоторых детей, там же толпа была, они были полумертвые. Он пытался их вынести на улицу — его убили. С детьми, не знаю что. На вторые сутки его убрали, старшеклассники вытирали за ним кровь. Мужчин водили расстреливать. Это было страшно и в то же время не страшно… Сестру убило в затылок. Осколок. Первым взрывом. А брата — вторым взрывом: осколок зашел через живот и вышел через грудь… Нас повели в столовую, мама сказала живому физруку отодвинуть решетку. Он отодвинул. Мы начали выбегать. Зашел террорист, фамилия его Ходов. Мама вышла последней. Он кинул гранату. Андрей Туркин из «Вымпела» лег на нее… Это все внутри осталось. Забыть нельзя… Я ничего не боюсь.

— Может, тебе так просто кажется?

— Нет, не кажется.

— В Беслане сильно чувствуется разделение детей на тех, которые там были и которые не были.

— Конечно, есть разделение. Нам завышают оценки, не оставляют на второй год, когда надо оставить. Другие возмущаются.

— Ты думаешь, это хорошо?

— Нам же лучше — пусть завышают.

— Кем ты хочешь стать?

— Военным или пластическим хирургом.

— А представляешь: будешь плохо учиться — вместо правой ноги отрежешь левую.

— Тогда не надо завышать… Но скандалы и драки все равно будут. Терактным выдали деньги на лечение, а они тряпки покупают. Терактный говорит другому: что у тебя за кеды старые — у меня вот новые кроссовки. Или деньгами меряются: у меня в банке два миллиона, а у тебя ничего. Вот и начинаются драки.

— А как у вас относятся к чеченцам?

— У нас в Осетии считают, что все чеченцы — террористы, и в принципе так оно и есть.

— А Аслан?

— Аслан… Да. Но таких людей, как он, мало. Ну да… Там были среди террористов ингуши, русские и один мальчик из Москвы. Но, знаешь, у нас в Осетии есть и кударцы, и дигорцы. Осетины их тоже не любят.

В прошлом году в лагере произошел такой случай: девочка из Беслана пожаловалась родственникам на то, что вместе с ними в лагере живут дети-чеченцы. Через несколько дней у ее домика остановились две большие черные машины. Из них вышло довольно много осетинских мужчин. Навстречу им по дорожке бежал мальчик трех лет. Мужчины его поймали.

— Мальчик, как тебя зовут? — строго спросили они.

— Марат, — ответил мальчик.

— Кто ты по национальности?

— Че-че-нец.

Мужчины забрали свою девочку и уехали.

— Не знаю, кто кого меняет: общество детей или дети общество, — говорит мне Тео за ужином. — Мы, взрослые, не можем изменить политику и экономику, но мы можем изменить свое отношение к детям. Их нужно учить, с ними нужно играть, с ними нужно просто быть.

— Тео, зачем ты приезжаешь сюда? — спрашиваю я. — Что тебе это дает?

— Мне?! — Тео пугается. — Ничего. Конечно ничего! Что это может мне дать? Я еду сюда не для того, чтобы отдохнуть или посмотреть, как плохо живется некоторым людям. Мне приходится искать спонсоров, чтобы заплатить за поездку…

— Но, Тео, я не о деньгах. Ты ведь что-то получаешь — радость, энергию от общения с детьми, чувство удовлетворения?

— Нет, нет, нет! — кричит Тео на русском и продолжает на английском. — Я езжу сюда уже восемь лет и встречаю здесь одних и тех же детей. Мы как семья. Я возвращаюсь в семью.

— А если что-нибудь случится с членом семьи — маленьким слоником, — что ты сделаешь?

— Трудный вопрос… Мне уже пятьдесят два, усыновлять поздно. Финансово помочь им сложно. Я даю им любовь, внимание. Я не могу помочь всем, не могу запомнить даже все имена. Быть здесь — для меня достаточно.

— Но достаточно ли это для них?

В два часа ночи я возвращаюсь к себе. Я живу в гостинице из красного кирпича в десяти минутах ходьбы от коттеджей. Проходя через небольшую темную рощу, освещаю себе дорогу мобильным телефоном. После разговора с Тео я поняла, какая мысль тревожила меня эти два дня: для «них» этого недостаточно. Через две недели они вернутся в свои интернаты, где не будет Тео, который их рассмешит, не будет Марии, которая спросит, какие эмоции они испытали за день. История Теи печальна от начала до конца, особенно потому, что конец уже известен. И все понимают: никакого хеппи-энда не будет. Но разве неизбежный печальный финал — повод лишать детей хотя бы временной любви и радости?

Третий день

— Мррр, мя-я-я-у. Ав-ав-ав, — Тео изображает животных.

Мы сидим напротив Теи — она нас рисует. Мы подглядываем. Меня Тея изобразила черной кошкой в платье такого же цвета, как ее кепка. А Тео — розовой собакой. Сама Тея — белка.

— А я вас сегодня видела, — говорит она мне. — В красном домике. Вы закрывали окно, а я стояла внизу и смотрела.

— Почему же ты не помахала мне рукой? — спрашиваю я.

— Не знаю, — улыбается Тея.

Я видела ее, когда закрывала окно. Она одиноко стояла под деревьями, держа в руках свою кепку.

Тео рисует желтый цветок. Это Тея.

— Подсолнух? — спрашиваю я.

— Нет, нет, — отвечает он. — Я его сам придумал. Это не подсолнух. Это солнечный цветок… Она так улыбалась еще несколько лет назад, — вздыхает он. — Она меняется, не в лучшую сторону.

Мы договариваемся с Теей встретиться после обеда и вместе испечь пирог-курник. Курицы у нас нет, и я решаю заменить ее белыми грибами, растущими за коттеджами.

За обедом в столовой за мой столик подсаживаются Аслан и Ваня. Мы едим кокосовое пирожное, когда к нашему столику подходит Тата и передает Аслану конверт. Сегодня она выполняет функции почтальона. Аслан разворачивает конверт. Я вижу, что в конце листа просвечивает виселица. Ваня наклоняется к письму. «Ну ничего себе!» — говорит он. Аслан выбегает из столовой.

— Там было написано: мерзкий чеченец, что ты делаешь в этом лагере? Убирайся в свою Чечню! — говорит Ваня. — Если это ребята из Беслана, — Ваня встает. — Если это они… Я должен с ними серьезно поговорить.

В коттеджах Аслана нет. Я обхожу столовую, спускаюсь по тропинке к озеру. Аслан стоит возле старой лодки и плачет. Рядом с ним — золотистый ретривер.

Аслан родился в Ачхой-Мартановском районе Чечни. Первая война началась, когда ему исполнилось два года. Когда снаряд попал в их дом, он спал, а мать стирала. Начало войны он запомнил так: босые ноги мамы бегут по траве, он — у нее на руках. Они с соседями (а в селах все соседи — родственники) сели в старую «Волгу». Двадцать один человек. Машина была такая старая, что останавливалась через каждые десять метров. Аслан помнит шум: по дороге бегали люди, стреляли, бомбили. Потом закричала тетя — она не могла найти своего ребенка. Они сидели на нем — все двадцать человек. Когда они встали, он уже не дышал.

Два месяца они жили у бабушки в подвале. Подвал был прочный, бетонный, и в него съехалась вся родня. Одно из далеких детских воспоминаний: просыпаясь, он видел длинный деревянный стол, за ними сидели его двоюродные братья и сестры и учили Коран. Они никогда не раздевались — всегда были наготове.

Потом они переехали в Грозный, сняли дом, дети пошли в школу, и все, казалось, стало налаживаться, но началась вторая война. Аслану тогда было восемь лет. Начало второй войны он помнит очень хорошо: он пошел в сад и хотел сорвать грушу, но только он протянул к ней руку, как над головой пронеслись самолеты. Было слышно, как снаряды упали где-то неподалеку. Вечером с работы пришла мама, она плакала — не верила, что начинается вторая война. Они с сестрой и братом по-прежнему ходили в школу, но не было никакой гарантии, что, вернувшись, они застанут родителей живыми.

— У нас был старый подвал, — говорит Аслан. — Мы его почистили и жили в нем довольно долго. Как-то справлялись, не помню, голодали: мы ели не каждый день, всегда были голодные. Вначале нам дали двадцать четыре часа, чтобы собраться и уехать из Грозного, но нам было некуда ехать… Военные заходили в наш дом, мы слышали их шаги наверху. Мы сидели тихо, нельзя было давать о себе знать. Страшно было. Очень. Однажды я уснул, а родители вышли из подвала. Я до сих пор слышу эти шаги над головой, я чувствовал дыхание и отчетливо слышал все, что происходило наверху. Я до сих пор не знаю, кто это был… Наверное, мои детские страхи… Потом мы с соседями погрузились в огромный КамАз и выехали из Грозного. Мы ехали на границу, не помню куда. Было очень страшно. Мы сшили большой белый флаг и повесили его на КамАз. Мы попадали в какие-то перестрелки, мы видели тех, кто стрелял, совсем близко. Видели самолеты. Это был ужас… Мы доехали до какого-то обрыва, вышли из машины и кувырком спускались вниз. Не помню, куда мы потом попали. Кажется, вернулись к бабушке… Не знаю, каким чудом мы выжили.

В Москву Аслан попал из Ингушетии — его мать построила барак, в нем жили двенадцать человек. Центр «Дети Марии» пригласил из лагеря пятерых хорошо рисующих детей. Аслан попал в их число. Мария предложила ему остаться в Москве.

— Что-то случилось? — спрашивает меня Тея.

Она чистит картошку для пирога.

— Смотри не порежься, — отвечаю я.

Никита трет морковку на терке. Я мою грибы. После чаепития в лагере состоится собрание, посвященное письму.

— Это не мои дети, — в кухню заходит Альбина Гавриловна. Она чуть не плачет. — Я знаю своих детей, они не могли написать такое письмо. Это был кто-то из взрослых. И к Беслану это письмо не имеет никакого отношения…

Собрание проходит в домике зебр. «Фэмили-хэды» собираются на кухне за столом. По левую руку от меня — коротко стриженная женщина. Мне рассказывали, что когда-то в ее жизни случилась трагедия, справиться с ней помогли «Дети Марии». Рядом — полная женщина в тельняшке со схожей судьбой. Девушка-итальянка со своим бойфрендом. Напротив меня — муж и жена. Он американец, познакомились в лагере. Рядом с ними — ее сестра. И еще одна пара — муж с женой из семьи зебр. Она — в полосатом облегающем костюме.

— Кто может рассказать, что произошло? — спрашивает Мария. — Кто у нас первоисточник?

Первоисточником оказываюсь я. Рассказываю, что произошло.

На кухню входит Аслан: ему разрешили присутствовать на собрании.

— Обнимите его, — говорит женщина в тельняшке, и сидящие рядом обнимают Аслана.

— Все в курсе ситуации, — говорит Мария. — Давайте каждый по очереди выскажет свое мнение и внесет предложение, что делать дальше.

Первой начинает стриженая женщина.

— Относительно почты, — говорит она. — Из-за того, что Петя одним из первых получил письмо от мистера Икс, он теперь подозревает Митю и пытается писать письма молоком.

Девушка-итальянка не понимает, что такое «писать молоком». Ей объясняют, что это — невидимое письмо, которое надо подержать над свечкой, чтобы прочесть.

— На письме была черная метка, — продолжает стриженая. — Мне очень неприятно, что ребенок начинает думать, что у него есть враги. Сегодня я не позволила передать ему второе письмо… Еще один мальчик получил письмо — оно все надушенное, зацелованное накрашенными губами. У него тоже съехала от этого крыша. Он не понимает, что это прикол. Ему больно стало. Когда тебе признаются в любви и не подписывают письмо, то это очень странно… Относительно предложений по почте… Надо вводить цензуру. Открытую или тайную. Может, детям стоит об этом сказать? Если мы начнем им врать, это все равно плохо. Нужно вводить цензуру, чтобы думали, что пишут. Это не убьет игру для детей, которые пишут письмо впервые. Они задают в них невинные вопросы, и им не стыдно показать такое письмо.

— Я за эту идею была с самого начала, — говорит женщина в тельняшке. — Но мне даже в голову не приходило, что будут какие-то национальные… То, что произошло, это…

Все высказались по кругу за открытую цензуру. Они рассказывали о том, как приятно самым маленьким детям получать письма, о том, сколько радости они им приносят. Мария поддержала идею цензуры. Когда я попросила разрешения высказать свое мнение, все замялись, но Мария нехотя согласилась.

— Если вводить цензуру, то она должна быть тайной.

— Почему? — спросила Мария.

— Потому что жертвой был не Аслан, а человек, который это письмо написал. Его надо выявить и ему надо помочь.

— Мы что, должны обманывать детей? В основе нашей работы лежит честность, — ответила Мария.

— Но эти дети пробудут в лагере всего две недели, а потом вернутся в интернат. Там не будет таких добрых и хороших взрослых, как вы. И уж тем более им не попадутся такие честные люди, когда они выйдут из интерната.

— Она хочет сказать, что мы все тут только играем в честность, — подвела итог стриженая.

— В интернатах у них тоже чемоданы обыскивают, — сказала женщина в тельняшке. — И иногда это помогает: в них находятся ворованные вещи.

— Это для нас неприемлемо, — подытожила Мария. — В основе нашей работы лежит честность. Мы не будем обманывать детей.

— Я только хочу сказать, что вы все удивительно похожи… на Марию… — ответила я.

Поздно ночью мы пили чай у Марии, и она говорила мне, что всех и каждого она вытащить все равно не сможет. В конце концов, у нее есть и свои дети. И не только свои — она активно усыновляет и удочеряет детей. Все они живут в ее доме. Всем им она помогает устроиться в жизни. И конечно, она права: лучше делать хоть что-то, чем вообще ничего.

Я возвращалась в свой домик из красного кирпича в три часа ночи. Шел дождь. Рощу не освещал ни один огонек, а мой мобильный телефон разрядился. Я шла на ощупь и думала о цензуре. Разве заглядывать в чужие письма не то же самое, что обыскивать чужие чемоданы? И есть ли смысл говорить о честности, когда ты голосуешь за цензуру, метод сам по себе нечестный, а потом искать честные пути его исполнения?

Четвертый день

Альбина Гавриловна печет осетинские пироги. Взрослые со мной не разговаривают: они обиделись.

Наверное, ошибся тот Режиссер, который собрал в одном месте столько разных людей. Кто здесь большая жертва — дети из Беслана или Аслан? Ужас заложников тянулся три долгих дня, а его — много лет. Стоит ли их сталкивать? Не бесланские дети написали то письмо. Это был кто-то из взрослых. Кто-то, озлобленный на жизнь. А когда-то в детстве он мог быть таким же солнечным цветком, как Тея.

Я уезжаю вечером. Меня провожают Ваня и Тео.

— Мы устраиваем шоу, — говорит Тео. — Мы клоуны, но не жертвы. Контраст между клоуном и жертвой очень велик. Жертва — это трагедия. Клоун — комедия. Если ты клоун, то уже не жертва.

— Хорошо бы удержать эту дистанцию между комедией и трагедией, — говорю я. — И не получить в результате трагикомедию.

Ваня и Тео машут мне руками. Я вспоминаю слова Вани: «Главное — чтобы детям было хорошо, а им здесь хорошо». Кому об этом лучше судить, как не бывшему интернатовцу?