Бараний рок
Бараний рок
Один день и одна ночь на горном пастбище в Дагестане.
Республика Дагестан занимает первое место по поголовью мелкого рогатого скота. И овцеводы должны бы считаться людьми почтенными и небедными. Но сами они говорят, что их профессия одна из самых презренных. «Пасти баранов — позор. Все считают чабанов дураками», — говорит сын одного из овцеводов. Возможно, горным пастухам просто не хватает слов, чтобы рассказать о своей профессии им, первому поколению горцев, никогда не видевших гор. Корреспондент «РР» побывала на пастбищах села Сивух и попыталась найти эти слова.
Овцы проснулись и блеют. Чабан Алимирза курит у входа в шалаш. В его глазах, когда он смотрит на горы, отражается солнце — как в том озере, которое прячется в долине. Если с утра тумана не будет, жизнь на сегодня удалась.
Хочбар, девятнадцатилетний сын Алимирзы, выгоняет овец — тысячу двести голов. Они разбиваются на кучки и медленно ползут по склону вверх, подгоняемые палкой и хриплыми окриками. Через двадцать минут солнце уже взошло, а отара уходит так далеко, что отсюда, снизу, бараны кажутся белыми кочками. Но блеяние и окрики долетают отчетливо: в горах уши сильнее глаз.
Алимирза смотрит на небо. Оно чистое. Можно было не посылать Хочбара с овцами. В ясную погоду эти три пологие горы как три ладони. И можно сидеть у входа в шалаш, попыхивать сигаретой и смотреть на овец, которых горы держат в ладонях. Из двух сыновей Алимирза выбрал Хочбара — ему он передаст свою палку. Пусть работает.
Горы, на которых сейчас пасутся его бараны, — «самое легкое место» из всех земель, принадлежащих аварскому селу Сивух. Но, как всегда бывает, и не только в горах, если есть «самое легкое», в противоположность ему найдется и «самое трудное» — оно у нас за спиной, там, где горы ребристей. Там бараны скрыты от глаз чабана горными выступами, он не может оставить их и вот так сидеть, курить у шалаша. На таком участке Алимирза пас своих баранов в прошлом году. Но, отработав год там, где труднее всего, чабан на будущий год имеет право выбрать любое пастбище. Алимирза выбрал самое легкое и теперь наслаждается жизнью, разглядывая издалека смуглую худую фигуру Хочбара.
На трех горных ладонях тихо, овцы заняты травой. Слышно даже, как тлеет табак в сигарете Алимирзы. Чабаны полжизни проводят в молчании. Меньше слов — меньше поводов для обид. Но те обиды, которые есть, чабаны помнят долго. К примеру, соседнее село — Терекли. Название села Алимирза произносит, как и положено, на аварском, с клацающим звуком в конце «кли» — и, кажется, в его рту что-то ломается. Так вот… Все знают, откуда взялись эти тереклийцы.
Несколько веков назад какие-то парни оскорбили сивухскую девушку. Как именно — история умалчивает, но для обид в горах несколько веков не срок. Парней выслали из села, и они основали Терекли. Земель под пастбища у них, разумеется, не было. И бедствовали бы потомки нарушителей адатов до скончания веков, если бы в 44-м Сталин не выслал чеченцев в Казахстан, а на их место не передвинул бы всех жителей Сивуха.
Когда сивухцы совершили свое скорбное переселение в Чечню, тереклийцы заняли их пастбища. В 56-м, после смерти Сталина, из Чечни потянулись сгорбленные процессии стариков, желавших умереть на родной земле. Молодые сивухцы забросали администрацию района просьбами вернуть им землю. Администрация половину вернула, а половину нет: семьи тереклийцев разрослись, а сивухцев после депортации стало меньше. Алимирза, может, и развел бы больше баранов, но пастбищ в Дагестане не хватает.
— Салам алейкум! — Седобородый старик выходит из-за шалаша. На нем старый свитер, за спину закинута пустая пластиковая бутылка, обмотанная бечевкой. Это чабан Абдулхалим. У него во рту много золотых зубов, но передних не хватает — Абдулхалим шепелявит.
— Бесполезно с ним разговаривать! — выплевывает он слова из дырки. — Он уже… не понимает!
Это он так поддерживает разговор о тереклийцах. Один из них повадился пасти своих овец на сивухских землях, напряжение растет с каждой неделей. Несмотря на слышимое и видимое спокойствие, в горах постоянно идет война за пастбища. Насыпь белых камней или короткие столбики — это «конкретные границы». Сельские чабаны границ не нарушают, но каждый год появляется какой-нибудь пришлый чабан, который так и норовит загнать своих овец на чужую территорию.
Алимирза качает головой и режет арбуз. Сначала срезает с него верхушку, потом разрезает по горизонтали напополам, кладет на поднос половину мякотью вниз и вертикально разрезает на куски. Лезвие ножа клацает о металлический поднос.
— Он мне уже надоел, этот из Терекли! — Когда Абдулхалим произносит название соседнего села, кажется, что в его рту лопается спелый арбуз. — Я ему сказал, что мы уже сидели с главой администрации, вопрос решили: в этом году он тут пасет, — Абдулхалим показывает на Алимирзу, — в том я. А он опять пришел нам мешать. Хайван (животное. — «РР»)!
Абдулхалим обессиленно усаживается на траву, берет кусок арбуза и надкусывает его мякоть боковыми зубами. Хочет еще что-то сказать, но, встрепенувшись, срывается с места, бежит за шалаш и высматривает своих овец из-под ладони, приставленной к глазам козырьком. Он пасет баранов на самом трудном участке.
— С шестьдесят девятого года чабаном работает, — говорит Алимирза об Абдулхалиме. — У него двое сыновей, они не хотят быть чабанами. Палку некому передать. Слушай, Абдулхалим, — окликает он товарища, — расскажи ей все, что у тебя наболело.
— Наболело! — послушно возвращается Абдулхалим. — Недавно с сердечным приступом в первой кардиологии лежал. Баранов сыновья пасли, они чабанами быть не хотят. Ладно, пойду, — поднимается он. — Надо воды набрать, молитву надо делать.
Старик быстро уходит по склону. Его уверенные шаги обгоняют его седобородый возраст.
Время тянется медленно. День неподвижно лежит на трех горах, словно экранная картинка, замершая в паузе. Только кавказские овчарки изредка меняют местоположение. Куда ни посмотри, здесь нет ничего, что помогло бы убить время. Только к обеду из-за пирамидной горы появляется всадник на белом коне, ломая неподвижную картинку. Он одет в камуфляж. Под копытами его коня вертится, повизгивая, микроскопических размеров дворняга. Прокричав Алимирзе что-то на аварском, всадник скрывается за горой, и я снова предаюсь мучительному созерцанию, желая, чтобы время летело так же быстро, как белый конь.
— О чем вы мечтаете? — спрашиваю я Алимирзу.
Кажется, он только и ждал этого вопроса. Мгновенная смена настроений на его лице пугает.
— Мечтаю, чтобы НТВ сюда приехало и показало, что тут происходит! — с акцентом выпаливает он.
Я кручу головой по сторонам, стараясь зацепить глазами происходящее. Тут ничего не происходит. И я представляю застывшую картинку, транслируемую НТВ.
— А что здесь происходит-то?
— Как что?! Беспредел! — взрывается Алимирза. — Почему таким людям, как я, государство не помогает?! В этом году я привел баранов на купку против клеща на хасавюртовскую ветстанцию — они с меня рубль за каждую голову попросили. А я не заплатил! Я сказал: «Если я не прав, посадите меня! А платить не буду…» Теперь, честно говоря, даже не знаю, как осенью оттуда баранов гнать. Сказали, не пропустят…
Алимирза умолкает, пережевывая обиду давностью в несколько месяцев. Каждый год в октябре отары уходят из Сивуха зимовать под Хасавюрт. В конце мая они возвращаются. Перегон длится шесть дней. Тогда из Сивуха на машинах выезжают многочисленные родные и двоюродные братья чабанов, окружают отару и сопровождают ее. С каждым годом перегоны становятся сложнее: увеличивается поток встречных машин, разрастаются жилые кварталы.
— «Уберите своих баранов, я спешу!» — Алимирза подскакивает на пне и корчит гримасу. — А я не спешу?! — кричит он в ответ самому себе. — Ха! Не спешу я?! Я тоже спешу! Я во время перегона две тысячи машин встречаю за сутки! Каждому уступку делать у меня тоже не получается!
По разыгранной Алимирзой сценке я живо представляю, как он идет с отарой в тысячу двести голов по дороге, обходя встречные машины, и с каждым километром все больше раздражается на водителей, которые не менее раздраженно машут ему из открытых окон, требуя убрать с дороги баранов.
— Бывает, барашка ходить не может, вот сюда ее приходится брать и идти, — Алимирза показывает на плечи. — Зачем они с меня по рублю требуют? Эту ванну для купки их отец, что ли, построил? Советский Союз ее построил. А если я своим баранам купку не сделаю — вдруг у них чесотка? — заражу все другие отары во время перегона. Пусть НТВ приезжает. — Алимирза обреченно бросает нож на поднос и уходит в шалаш.
— Дотацию на этих баранов я тоже не получаю, — быстро возвращается он, припомнив, видимо, что-то еще из наболевшего. — Говорят, надо крестьянское хозяйство сначала оформить. А на него тоже деньги нужны: здесь подпись, там подпись. Знаешь, сколько расходов? Бараны — это огромный расход. Целый год им лекарства надо покупать — от клещей, от чесотки…
Дотация на каждую овцематку — примерно 105–180 рублей в год. У Алимирзы триста овцематок. Из тех денег, что он получит, ему придется уплатить отчисление в Пенсионный фонд: от 12 до 15 тысяч рублей. Какая-то сумма уйдет на налоги, и от выданной дотации у Алимирзы останутся только воспоминания о беготне за справками. Я обещаю ему написать все самые страшные гадости о начальнике хасавюртовской ветстанции, он успокаивается и снова поднимает с подноса свой нож.
* * *
Солнце еще не садится, но на горы уже опускается предчувствие вечера. В горах всегда так: предчувствие бежит впереди события. Хочбар гонит отару назад. Взяв палку Алимирзы, я медленно поднимаюсь в гору и через пятнадцать минут вхожу в отару. Овчарки, похожие на волков, рычат и скалят зубы на чужака.
— Ха! Ха! — Хочбар, сняв рубашку, машет ей на овец. Они сливаются в кудрявую массу, Хочбар разрезает ее своим телом. Отара, как потревоженная капля ртути, растекается на непослушные части: одна рвется вверх, другая вниз, третья вбок. Мы подгоняем их криком и палками.
— Фьють… Ха! Звук должен быть грубый, чтобы они боялись, — учит меня Хочбар. — Если те, что спереди, пойдут, остальные тоже пойдут.
Бараны застывают и качаются, испуганные, но стоит тому, кто впереди, сделать шаг, как за ним послушно устремляется вся отара. Нужно только добиться, чтобы этот шаг был сделан в правильном направлении. Это сложнее всего.
— Тупые бараны! — орем мы с Хочбаром на разные голоса.
— Ты служил в армии? — спрашиваю Хочбара.
— С удовольствием служил бы! Не берут! — кричит он и машет рубашкой на овец. Горы возвращают его крик без частицы «не»: «Берут!» — Сама знаешь, что дагестанцы в армии творят. Отец через военкомат просил, чтоб меня взяли, а они денег просят: тридцать — сорок тысяч рублей.
— А зачем тебе в армию?
— А кто родину будет защищать? Мать мою, сестру. Я — за Дагестан.
— А если нападут только на Россию, а Дагестан не тронут?
— А я же не отделяю Дагестан от России. Просто у меня все родные в Дагестане. А так, если России нет, Дагестана тоже нет.
— Ты в городе бываешь?
— Иногда.
— Рассказываешь там, что ты чабан?
— Я что, дурак?! Чтобы надо мной все смеялись!
Говорят, Дагестану — республике, которая занимает первое место в стране по овцеводству, — не хватает чабанов. Из тех, что есть, большая часть — старики. Впрочем, говорят, что крупные дагестанские хозяйства приписывают себе значительно больше голов, чем имеют, чтобы получить от правительства больше дотаций. А всерьез тут баранов никто не считает. Даже перед сном. Даже если бессонница.
* * *
В шалаше горит свеча. Ночь уже опустилась. В горах день тянется медленно, а ночь падает быстро, словно на голову набрасывают черную бурку. Постепенно зажигаются звезды, крупные и близкие.
— Волков тут много, — говорит Алимирза, сидя на лежаке и потягивая чай из кружки. — Раньше столько не было, но после бомбежек в Чечне все сюда сбежались. Когда у них гулянка начинается, они вообще нас не боятся. Если барашка ночью в горах останется, все, ей хана. Утром находим — у кого курдюк оторванный, у кого бок. Волк — он такой, за одну минуту тридцать барашек задушит. И еще хитрый он какой! Выбирает место, где вода течет, — чтобы его оттуда не было слышно. Выходит потихоньку из-за кустов, идет, за собаками наблюдает, — Алимирза привстает и выглядывает из воображаемого кустарника. Он театрально щетинится, и я, сидя на чурбаке, отстраняюсь от него.
На столбе, воткнутом в землю посередине шалаша, висит половина сушеной туши барана. От нее идет липковато-соленый дух. В углу за лежаком свалены мешки с солью и третьесортной мукой. Из муки готовят собакам еду, соль сыплют на камни для овец: в горах она им необходима.
За шалашом темнота и звенящая тишина. Хочбар моет посуду. Его назвали в честь храбреца, аварского Робин Гуда. Тот Хочбар, живший много веков назад, грабил на дороге богачей и их повозки. Однажды его пригласил на пир Хунзахский хан. Подъезжая к Хунзаху, Хочбар узнал, что хан решил сжечь его на костре. Повернуть назад не позволяла честь горца. Он приехал на пир, а в самый его разгар схватил двух ханских сыновей и бросился с ними в костер. Сгорели все трое…
Если названного в честь него Хочбара не возьмут в армию, он будет шабашить на дорогах. Если и это у него не получится, вернется сюда.
— Клянусь, продам я этих баранов и куплю сыну машину, — говорит Алимирза с лежака, с тоской глядя на сына, оттирающего кастрюлю. — Не хочу, чтобы мой сын был чабаном.
Сам Алимирза чабанит почти двадцать лет. С тех пор как вернулся из армии. Он выходит из шалаша, вскидывает двустволку, целясь в какую-то звезду, сухой звук выстрела окунается в озеро, летит к трем покатым горам, оттуда к пирамидной, уходит за нее и где-то еще плутает по ущельям долгим эхом.
Лежа в спальном мешке на земле и прикрывшись черной буркой Алимирзы, я смотрю на небо, жалея, что в Москве звезды — далекие. Ночной воздух быстро усыпляет. Я просыпаюсь посреди ночи от тонкого дыхания в ухо. Ныряю с головой под бурку, боясь посмотреть, волк это или овчарка. Алимирза, услышав что-то, выскакивает из шалаша. У кошары заводятся собаки. Овцы начинают блеять.
Над горами снова раскатывается выстрел.
* * *
Рано утром Хочбар гонит отару в соседнюю кошару, где Алимирза будет отделять кочкарей — племенных самцов. До перегона еще два месяца. Овцы должны окотиться на зимовке, иначе ягнята не осилят перегон. Слово «ягнята» Алимирза произносит как «агнята».
Пока Хочбар гонит овец, мы с Алимирзой пересекаем несколько горок и оказываемся у каменной будки. Нас облаивают две овчарки. Из будки выходит молодой чабан в кепке. Будку построили сотрудники «Газпрома» специально для чабанов. Вашалав — высокий, нескладный, плохо говорящий по-русски.
— Если у меня будет тысяча овцематок, я получу пятьсот ягнят чистыми, — мечтательно говорит Вашалав. — В прошлом году я их за тысячу рублей продал, в этом дороже продам. Миллион получу, куплю пастбище, сено, пшеницу, уколы…
Никакого миллиона у Вашалава не будет: у него всего восемьдесят овцематок. У Абдулхалима — четыреста, но он чабанит сорок лет, а Вашалав всего шесть. Количество овцематок у одиночки чабана переваливает за несколько сотен одновременно с появлением седины в бороде. Но, как о волках на ночь, днем чабаны любят поговорить о том, как увеличить поголовье.
— Если ты сейчас захочешь купить, например, овцематок, а одна стоит три с половиной тысячи рублей, тебе на тысячу надо будет три с половиной миллиона, — говорит Алимирза таким тоном, словно Вашалав до сих пор и знать не знал, сколько стоит овцематка. — А где взять? У государства кредит возьмешь — съедят. Но если весна хорошая, можно с овцематок хороший урожай получить. Заработать чабан может только на овцематке: молодняк основной доход дает.
— А баранов невыгодно держать, — подхватывает Вашалав, разводя в стороны большие руки. Они у него такие неуклюжие, что, кажется, их сначала оторвали, а потом снова приделали к телу.
— А шерсть? — спрашиваю я.
— С шерсти мы ничего не получаем, — подхватывает Алимирза. — Килограмм шерсти стоит пятнадцать рублей, баран дает два килограмма в год, стригальщику надо заплатить тридцать рублей.
— А мясо?
— Только на мясе и можно немного заработать. У нас в Питер и Москву берут молодняк по сто пятьдесят рублей за килограмм.
По местной статистике, расходы на выращивание одного барана — примерно тысяча семьсот рублей в год. Чистая прибыль с барана — примерно тысяча рублей. Даже если чабаны прибедняются, все равно их профессия на грани рентабельности.
— Зачем же вы занимаетесь баранами, если это невыгодно?
— А что делать? — пожимает плечами Алимирза. — Без работы сидеть?
— Я раньше на рынке торговал, — говорит Вашалав. — Огурцы сдавал оптовикам, они их в розницу по той же цене продавали, но по триста грамм недокладывали. Это самый большой грех — обманывать на весах. Поэтому я чабаном и стал: на рынке нет справедливости.
* * *
Хочбар загоняет овец. Алимирза ловит барана, зажимает его между колен, хватает рукой переднее копыто, подносит к нему лезвие ножа и отрезает от копыта толстую стружку. Баран дергается. Из копыта льется кровь вперемешку с гноем.
— У него копыто загноилось, — сопя, говорит Алимирза и дает стружку по второму копыту. Потом отпускает барана, и тот, шатаясь, идет в угол загона.
Начинается сортировка поголовья. Бараны-производители будут жить дальше, остальных кастрируют, и они будут нагуливать вес к забою. Алимирза смотрит баранам под курдюк, ловит одного за заднюю ногу и выволакивает из загона. Смуглый Хочбар без рубашки ловит сразу по два барана и за задние ноги, зажатые в каждой руке, оттаскивает их к калитке. Я открываю калитку ему навстречу и закрываю, чтобы бараны не разбежались.
На пятидесятом баране Хочбар уже задыхается. Выталкивая очередного за калитку, он поддает ему ногой под курдюк. С каждым новым бараном его пинок становится все увесистей. Кажется, Хочбар вымещает на них свою обиду на отца, который заставил его чабанить, на государство, которое не берет в его армию, и на солнце, которое палит нещадно.
Алимирза валит одного барана на спину и выволакивает его за две ноги. Что-то подсказывает мне: этот баран в загон уже не вернется. Я иду за Алимирзой.
— Вы нашли свое предназначение? — упавшим голосом спрашиваю его спину.
— Конечно не нашел, — оборачивается он на меня. — Просто время заставляет меня баранов пасти. Иногда я песни пою.
— Спойте…
— Да я только два-три слова из каждой знаю…
Алимирза кладет барана на бок, садится перед ним на колени. Баран косится. Алимирза прячет в руке нож с цветной прозрачной рукояткой. Я сажусь рядом и запускаю руки в кудряшки барана. Он трясется, его сердце бьется. Алимирза приближает руку с ножом к его горлу.
— А в Москве дагестанцев называют тупыми баранами, — говорю я, обхватывая барана руками.
— Я так не считаю, — Алимирза проводит ножом по горлу барана, тот вздрагивает у меня под руками, но не сопротивляется. — Я считаю, что все люди одинаковые, только на языках разных говорят.
Из горла барана фонтаном хлещет густая яркая кровь и поливает уже начавшую желтеть траву. Баран хрипит. Края раны похожи на рот, который старается схватить воздух.
— А в Америке есть такие люди, как мы? — спрашивает Алимирза.
— Наверное, нет…
Ноги барана обмякают. Кровь течет струйкой, но сердце бьется сильней. Глажу его бока. Алимирза смеется. Баран хрипит, пытаясь сделать вдох разверстым горлом.
— А вы думаете, куда бараны попадают после смерти?
— Конечно в рай. А что ты делаешь? — спрашивает он.
— Помогаю ему уйти из жизни.
— Нам Всевышний дает их, чтобы резать. А когда наши дагестанцы в Москве режут баранов на Курбан-байрам, ты смотришь?
— Нет, я против того, чтобы они их резали в Москве.
По телу барана волной проходит дрожь. Конвульсии становятся сильней, потом его начинает мелко трясти. Я смотрю на часы: он умирает уже пять минут. Я заглядываю барану в глаза — они гаснут, жизнь уходит… Алимирза садится на барана коленями и закуривает.
— В Дагестане есть и космонавты, и другие грамотные люди, — говорит он.
У Вашалава нож тоже с цветной рукояткой. Теперь он садится перед бараном. Делает надрез по колену, переламывает хрящ. Аккуратно рассекает ножом шкуру, идет до груди, от груди до горла. Делает вертикальный разрез до хвоста. Из-под хвоста выкатываются круглые какашки, и Вашалав выковыривает их из отверстия ножом.
— А душа чабана куда попадает после смерти?
— Не знаю, об этом мне грех думать. Есть такие, которые ножки по живому режут, чтобы быстрее продать, — он отрезает барану голову. Подходит овчарка и в ожидании укладывается неподалеку. — Мы не едим каждый день мясо. Только одного-двух баранов режем в месяц для себя.
— А ты знаешь какие-нибудь стихи?
— Скажи-ка, дядя, ведь недаром Москва, спаленная пожаром, была французу отдана. — Он вынимает из кармана маленькую дощечку, засовывает ее под шкуру барана и проводит снизу вверх, отделяя шкурку от мяса. — Ведь… — спотыкается, забывая слова.
— …были схватки боевые, — подсказываю я.
— Ведь были схватки боевые, — поспешно повторяет он, передернув плечами, будто желая показать, что слова «Бородино» принадлежат только ему. — Да говорят еще какие…
Он вынимает из барана селезенку и, трижды на нее плюнув и трижды сказав «бисмилла», выбрасывает ее в сторону озера.
— А некоторые люди перед смертью не могут произнести: «Аллах акбар!» — говорит он, ломая барану хребет. Из надреза вываливаются кишки и желудок. — В ад попадают за то, что не слушаются родителей, воруют и кого-то убивают.
Вашалав говорит с сильным акцентом. На нем резиновые штаны. Моя белая футболка заляпана кровью. Вернувшись из армии, Вашалав торговал на рынке, потом пошел в чабаны. Он не ворует и не убивает людей. Он не знает, попадет ли в рай. Он выбрасывает селезенку, трижды сказав «бисмилла», потому что его отец так научил. И еще он знает несколько стихов на русском.
Иногда в горах Вашалав поет. Иногда ставит капканы на волков. Иногда, когда он спит, завернувшись в бурку, овцы подходят и облизывают его лицо. Ему постоянно снятся сны, но баранов он в них не видит. Ему снится армия или как он гуляет с друзьями по парку в Махачкале и смотрит на людей. В горах людей очень не хватает.
Через час Вашалав уходит со своей отарой в горы. Я бегу за ним, упираясь палкой в кочки, карабкаясь по крутым склонам.
— А кем ты мечтал стать?!
— Бухгалтером!
Доходим до пирамидной горы. Один ее бок белый: почва сошла, обнажив каменную породу.
— Вашалав, а ты веришь, что горы со временем седеют и умирают? — спрашиваю чабана, пока мы поднимаемся все выше и выше, оглядываясь на овец.
— Эта будет разрушаться. Эта гора скоро умрет. Но мы не увидим.
Ветер хватает его слова и уносит. Он летает здесь неслышный. Солнце палит.
— Вот видишь те горы, — он показывает рукой вдаль. Я не вижу — тут кругом горы, но киваю головой. — Там есть каменное село. В нем все окаменело: и люди, и животные. Это было наказание. Однажды одна женщина смотрела ночью на звезды и загадала желание — чтобы вместо снега зимой шла мука. И, короче, какой-то путник пришел к ним в село зимой, увидел, как они с мукой обращаются, не экономят, и ушел, не дождавшись утра. «Чтобы вы все окаменели!» — сказал он, и звезда исполнила его желание.
— А разве плохо, когда много еды?
— Плохо. Люди работать перестают. Для земли это вредно.
К вечеру спускаюсь вниз, Вашалав с овцами остается наверху. Иду, опираясь на посох, чтобы не сорваться с горы.
— Эй, Вашалав, — говорю я на прощание. — А что тебе приносит радость? Почему тебе хочется жить?
— Завтра! — кричит он.
— Что — завтра?!
— Мне хочется жить, потому что завтра будет завтра!