Люди, звери

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Люди, звери

Один день в приюте для собак.

7 января

Девять утра. Стою у еще закрытого зоомагазина «Бетховен» на Пресненском Валу. Горит фонарь. Идет мелкий снег. Рядом — ни человека. Снег на обочине, объеденный грязью со стороны проезжей части, преломляет свет фонаря. Жду волонтера Ирину, которая должна отвезти меня в Кожуховский собачий приют. Она опаздывает на двадцать минут. В руках у меня — объемный рождественский подарок для Оксан Петровны.

Вчера мы с друзьями отметили рождество в японском ресторане. Ближе к полуночи в заведение вошла бабка-бомжиха в облезлой шубе, с кучей старых, забитых тряпьем пакетов. Заняла столик рядом с нами, начала озираться по сторонам.

— Принесите ей тарелку тайского супа и чизкейк, — попросила я шепотом официанта, — только не говорите от кого. Я не хочу, чтобы она ездила по моим ушам.

Минут через пятнадцать официант подал на соседний столик большую миску супа и плоскую тарелку с напудренным чизкейком.

— Это что?! — заверещала бабка. — Я не хочу суп! Я хочу жареное мясо!

Я подманила официанта пальцем и прошептала ему в ухо:

— Принесите ей мясо.

Появилась администратор. Попыталась убедить бабку уйти.

— Я хочу мясо! — закричала бабка. — Принесите мне мясо! А это унесите.

— Мы ничего ей больше не принесем, — предупредила администратор, подходя к нашему столику. — Это капризы.

— Ну, мне кажется, она имеет право на капризы. А мы имеем право выбирать — расплачиваться за ее капризы или нет. Принесите ей, пожалуйста, мясо.

— Действительно, бабка с капризами, — сказала моя подруга Лена, когда администратор отошла.

— А представь, что наши бабушки и дедушки…

— Марин! — прервала меня Лена. — Ты прекрасно знаешь, что наши бабушки и дедушки умерли б с голода, но в этот ресторан войти постеснялись бы.

— Согласна. Но это все равно что давать бездомной собаке булку и говорить: «Вот зажралась, уже хлеб простой не ест». Я не понимаю, почему эта бабка должна есть суп или чизкейк, если она его не хочет? Я согласна, она — противная. Но это же наш выбор — покупать ей мясо или нет. И вообще, почему мы помогаем только людям, которые вписываются в стереотип «нуждающихся в помощи»?

— Ну, ладно, — сказала Лена, — все равно Рождество, надо быть добрее.

Бабке принесли жареное мясо. Мне позвонила волонтер и попросила завтра поехать в приют. Лене позвонил муж и попросил разрешения подобрать брошенного щенка. Переглянувшись, мы поняли, что нам, не сходя с места, придется расплачиваться за слова о том, что надо быть добрее.

8 января

— Вы опоздали на двадцать минут, — говорю я, садясь на заднее сиденье машины рядом с Оксан Петровной. — Я стояла и мерзла…

— Извини… — говорит волонтер, а Оксан Петровна делает грустное лицо.

Молча мы обмениваемся с ней подарками.

— Когда ты перестанешь сердиться, — поворачивается ко мне волонтер, — я тебе расскажу, как твоя статья спасла мою собаку.

— Я перестала сердиться, — ледяным голосом говорю я.

— У одной бабушки было во дворе семь собак, она их кормила, — рассказывает волонтер. — Пять из них отравили. Осталась одна собака. Ее забрала я и искала, куда отвезти. Нашла в интернете твою статью о Дарье Тараскиной (Основательница благотворительного фонда защиты животных «Бим» — TY). Она приняла собаку. А последняя — щенок — упала в трехметровую яму. Бабка пыталась его достать, он ее укусил. Она отнесла его в клинику «Лебеди» на Лобачевского. «Лебеди» вызвали карантин по бешенству с Юннатов, потому что бабка была покусана. Врач «Лебедей» — сука и предатель. Когда я приехала на Юннаты за щенком, меня сначала игнорировали, потом затащили в операционную, вызвали полицию. А полиция отказалась меня задерживать и, напротив, опросила клинику на предмет щенка…

— И щенка в результате спасли?

— Щенка вернули, но полуживым. Только не смейся, я тогда собачьему богу обещала, что если он мне щенка с Юннатов поможет вытащить, я ему помогу спасать собак.

Оксан Петровна делает умильное лицо.

— И ты стала волонтером? — спрашиваю я.

— Я — не волонтер. Я — гражданский активист. Я поняла, что не могу это бросить, а без организации процесса тут ничего сделать не получится. Для меня было важно пригласить сегодня тебя, потому что это ты ту статью написала.

— Если это в какой-то степени мое порождение, — говорю я на ухо Оксан Петровне, — то даже не знаю, радоваться ли мне…

Оксан Петровна возмущенно толкает меня в бок локтем.

Приют Дарьи Тараскиной я вспоминать не люблю, считая его единственным местом, где вела себя не по-журналистски. До визита туда я, готовя репортаж «Собаки, улетающие в рай», выезжала на ловлю животных, потом в клинику, где им проводили стерилизацию. Ассистировала ветеринару, сильно похожему на звезду порнофильма. У него были большие голубые глаза, нос с горбинкой. Темные волосы, собранные в хвост почти на макушке. Рубаха открывала накачанные руки. Я держала собачьи матку и яичники, пока он их отсекал.

— С окровавленными руками вы прекрасны, — сказал мне ветврач, поднимая голову от разрезанного собачьего живота. — Я мог бы пригласить вас на ужин?

— Конечно, — согласилась я.

Он зашил собаку крупными стежками, взвалил ее на мускулистое плечо и унес. Через несколько дней он позвонил мне и пригласил в ресторан. Я позвонила Оксан Петровне и попросила ее пойти со мной.

— Зачем это? — насторожилась Оксан Петровна.

— Я уверена, в их клинике что-то нечисто. Я хочу, чтобы он мне об этом рассказал в непринужденной обстановке. И если там будешь присутствовать ты, он не сразу начнет ко мне приставать… Так мы выиграем время, все узнаем и уйдем, оставив его ни с чем.

— Мне это не нравится, — сказала Оксан Петровна.

— А ты знаешь, что они там делают с собаками?!

Вечером мы с Оксан Петровной сидели в ресторане. Пришел ветеринар. На этот раз он распустил волосы и прибрал их вверх ободком. Он снял куртку и остался в футболке.

— Это чтоб свои бицепсы показать… — шепнула я Оксан Петровне, и она закатила на меня глаза.

После того, как он съел тыквенный суп, я плавно и, как мне казалось, незаметно вывела разговор на ветклинику.

— Хорошо, я вам кое-что расскажу, — заговорил ветврач. — Но не для печати. Я это вам доверяю как девушке, а не как журналисту. Вы же не будете об этом писать? А то у меня будут большие проблемы.

— Ну, конечно, нет, — улыбнулась я и включила в кармане диктофон, — не буду.

— Нет! — вскочила Оксан Петровна. — Я вас прошу, не говорите ей ничего! Молчите!

Оксан Петровна схватила сумку и убежала, я осталась с ветврачом за столиком одна и за последующие полтора часа узнала практически все о болезнях живых существ, населяющих земной шар. О клинике он говорить отказался. За десертом он подсел ко мне, сообщил о том, что его самого давно мучит межреберная невралгия, и положил мне руку на колено.

— А что ваша рука делает у меня на колене? — спросила я.

— Лежит… — сказал он.

— А зачем? — ответила я.

Ветеринар убрал руку, вернулся на свой стул. После кофе я с ним попрощалась и больше никогда его не встречала. Но Оксан Петровне я припоминала эту историю тысячу раз.

— Ну, мне его жалко стало… — оправдывалась она.

Приют Тараскиной стал последним пунктом этого репортажа. Там в лазарете мне показали собак, которым человек отрубил лапу, выколол глаза, отрезал язык. Рыжей собаке Линде человек сломал позвоночник. Когда я приблизилась к ней, она попыталась уползти от меня на передних лапах. Когда я протянула руку, чтобы ее погладить, она заскулила и спрятала голову. Я не стала ее гладить.

— Она боится людей, — сказал работник приюта, кинолог-сиделка — полный узбек с детским лицом, по имени Азим.

Я приехала в приют снова и просто сидела рядом с Линдой, разговаривала, не трогая ее. Она пыталась посмотреть мне в глаза и долго дергала головой. Но в тот раз у нее так и не получилась. Как будто она боялась, что от одного взгляда в человеческие глаза ее позвоночник снова переломится. Я приехала и в другой раз. На мне в тот день была длинная широкая юбка. Увидев меня, Линда подползла ко мне на передних лапах и спряталась под юбкой. Гладить себя она по-прежнему не разрешала, и я долго стояла на одном месте, а она тихо лежала у моих ног. В свой четвертый приезд я сразу направилась в лазарет. Азим кормил обезьяну Лаврентия.

— Где Линда? — спросила я, оглядевшись.

— Она умерла, — сказал сиделка.

— Что значит — умерла? — грубо спросила я и сразу заплакала. Азим, как будто только это и ждал, сразу затряс плечами и зарыдал, закрывая лицо пухлыми пальцами. На пару мы плакали минут пять. Я сразу уехала и с тех пор в приюте Тараскиной была только раз, когда мы с Оксан Петровной приезжали туда с детдомовцами.

— Это непрофессионально — плакать на работе. Либо ты работаешь, либо размазываешь по лицу сопли, — сказала я Оксан Петровне. Она со мной не согласилась. Мы поспорили. Но ее саму я никогда не видела во время работы плачущей.

— Ты морально готова? — спросила я Оксан Петровну, когда мы подъехали к высоким глухим воротам Кожуховского приюта. Она сделала несчастное лицо.

— Я тоже боюсь, — сказала я.

Лай. Он приходит волной, которая, подступая к высокому зеленому забору, постепенно теряет силу, но сохраняет многослойность. Становится понятно, что за забором собрано несметное количество собак, и все они почему-то лают.

У ворот ждут волонтеры. Железные ворота отъезжают лишь чуть-чуть, пропуская по трое. Заглядываю в будку охраны. Там пожилой худой мужчина в шапке медленно и аккуратно выписывает данные из паспортов.

— Вы не могли бы побыстрее писать, — стучу в окошко. — Тут холодно.

8 января

Приют. Это несколько зеленых секторов, составленных из ряда клеток, забранных сеткой. Каждый сектор обнесен еще одной сеткой. Между секторами — белые снежные дорожки. Зеленый и белый — два преобладающих цвета в приюте. В каждой клетке — несколько собак.

Мысль о том, что ближайшие несколько часов придется провести на улице — неприятна. Особенно Оксан Петровне — она в легком пальто.

Я останавливаюсь возле первого сектора и закрываю глаза. Могла бы я определить, что это собаки лают, если б мои глаза не видели? Странно, но один собачий голос, помноженный на другой, на третий, на тысячный, может сбить с толку. Можно подумать, что кричит огромная стая птиц, понявшая, что прилетела не туда.

Открываю калитку. Собаки бросаются к сетке, подзывая к себе. Скребут по ней лапами, цепляясь когтями, суют в дырки носы. В основном это — дворняги. Я подхожу к одной из клеток, в которой сидят четыре похожих друг на друга собаки — рыжие, с черными блестящими глазами. Видно, что это семья. Они скулят, встав на задние лапы, молотят передними по сетке. Когда одной собаке удается просунуть лапу в мою руку, другая мягко запрыгивает на нее сверху, подминает под себя и оказывается на ее месте. Но на нее запрыгивает третья, на третью — четвертая, а на четвертую — первая. И так без конца. Я снимаю варежки и прислоняю к сетке ладони. Собаки сопят, скулят, виляют хвостами и тычутся в ладони мокрыми носами, облизывают их. Те, кто не может отвоевать себе место у моей руки, тянут зубами варежки и рукава куртки. В который раз я замечаю, что собаки в приютах похожи на людей в закрытых пространствах. Наверное, так же вели бы себя узники концлагерей, появись там новый сытый человек из другого мира — потенциальный освободитель. Так же ведут себя детдомовцы — стараются понравиться попавшему на их территорию взрослому, потенциальному родителю. Только в домах престарелых себя так не ведут.

— Ты видишь здесь какой-нибудь ужас? — подходит ко мне Оксан Петровна.

— Если отбросить ужас существования в клетке, то не вижу, — отвечаю я.

— Кажется, они сытые, — говорит Оксан Петровна.

— Да, человеческая цивилизация устроена таким образом, что жизнь в клетке с едой и водой становится для собак благом. Человек так устроил свои города, чтобы собаке не оставалось в них ни места спрятаться от холода, ни источника питания. Но понятно же, что это — жестоко, и так не должно быть и…

— Ахмедова! — останавливает меня Оксан Петровна. — Ты мне скажи, что снимать!

— Откуда я знаю! Зоозащитники нами проманипулировали. Здесь снимать нечего. Уедем на первой же машине. Сейчас я найду эту Ирину и все ей выскажу. Но дай-ка я сначала запишу эту мысль про человеческую цивилизацию.

Гневно скрипя снегом, я подступаю к Ирине.

— Что вы хотите, чтобы мы написали из этого приюта? — фырчу на нее. — Кажется, собаки сыты, и все в порядке. Я здесь темы не вижу. Зачем вы нас сюда привезли?

Ирина объясняет, что перед новым годом в приюте сменилась управляющая компания. Старая компания, уходя, вывезла весь корм и рабочих. На неделю собаки остались без воды и еды. Волонтеров сюда не пускали. Войдя, новая компания обнаружила собачьи трупы в секторах.

— Но еще неизвестно, когда новая компания вошла, — говорит Ирина. — Возможно, они знали о том, что происходит.

— Тем более, имело смысл здесь работать в те дни, когда собаки умирали от голода. Сейчас здесь можно только ввязаться в конфликт между старой компанией и новой. А я не собираюсь этого делать. Мы хотим уехать.

— Вас приглашают в администрацию. Зайдите туда ради приличия, — говорит она.

Пока мы ради приличия идем по дорожке, ведущей в администрацию, меня останавливает рабочий — таджик — и говорит, что ему надо сказать мне что-то важное по секрету. Я подозрительно вглядываюсь в сиреневую куртку и красные штаны Ирины, мельтешащие впереди — не она ли подослала ко мне рабочего, чтобы у меня был сюжет?

— Говорите, — я включаю диктофон.

Рабочий отбегает от меня в страхе.

— Девушки, вы проходите к той двери, чтоб удобно было освещать.

Мы в лазарете для больных собак. Эти слова обращены ко мне и Оксан Петровне. Произносит их оператор съемочной группы одного из телеканалов. Мы сегодня в приюте не единственные журналисты. И этот факт раздражает сам по себе.

— Вы можете пройти к двери? Мы, вроде, одно дело делаем… — продолжает оператор.

— В последнее время меня раздражает, когда телевизионщики говорят мне, что делают со мной одно дело, — обращаюсь я к Оксан Петровне, но говорю это достаточно громко.

Я — бумажный журналист, и моя нелюбовь к телевизионщикам связана с тремя основными причинами. Первая — это их инструмент, то есть камера. Иногда они путают его с каким-нибудь спортивным снарядом, и, как правило, когда оператор видит героя, которого нужно снять, он бежит к нему с камерой на плече, по мере преодоления дистанции совершая ею плавные вращательные движения и сшибая ею же каждого пишущего, оказавшегося на его пути с диктофоном.

Причина номер два — телевизионщики всегда считают, что статьи — это не так важно, как телевизионные репортажи, потому что большинство людей предпочитает телевизор чтению. И так считают не они одни, но и герои события считают так же. Поэтому телевизионщики всегда первые, а мы — всегда вторые.

Причина номер три — почему-то я и телевизионщики одно и то же событие видим по-разному. Самый свежий пример — сруб президентской елки. Я увидела мероприятие, как мучительное трехчасовое стояние на тридцатиградусном морозе под кроной самой красивой ели страны. Которую за возраст в сто двадцать пять лет, по-моему, следовало бы пощадить и оставить расти. На третьем часу стояния в окружении околевших местных жителей, согнанных из соседних деревень, и детей в русских народных костюмах я натурально прокляла и.о. губернатора, опоздавшего на два часа. Но по версии главных телеканалов страны, стояние под елкой стало праздником, на который поспешили радостные местные жители в костюмах зайцев и медведей, а елке вообще крупно повезло — она целых несколько недель будет стоять красивая на Соборной площади.

— Ну, конечно, — подытоживаю я свой рассказ, обращенный к Оксан Петровне, — несколько недель по сравнению со ста двадцатью пятью годами — это просто невиданная щедрость.

— Но если они будут освещать по-другому, их уволят, — замечает Оксан Петровна.

— И что?

На двери каждой палаты — маленькое зарешеченное окошко. Заглядываю в одно. На деревянном настиле у стены клубочком свернулись две собаки. Третья сидит на полу и смотрит прямо мне в лицо, разделенное решеткой. До меня доносится голос ветеринара. Ее сейчас снимают в первой палате.

— Это Степа, спинальный больной, — говорит она лекторским тоном. — Гнил заживо. У него травма позвоночника. Он не ходит. Но мы делаем все, чтобы он начал передвигаться. До этого у него шансов не было. Придя сюда, мы обнаружили его тут. Скорее всего, больной не ел и не пил. Ходил под себя. Когда мы вошли, здесь стоял сильный запах гниющего биологического материала. Черный пролежень был. Сейчас розовый.

Мне хочется посмотреть на Степу, но проход в палату закрыт камерой. Можно только послушать голоса ветеринара и журналистов.

— Я попрошу вас поближе к собакам подойти. А если вы присядете, вообще идеально будет, — говорит оператор.

В коридоре лазарета толпятся волонтеры и представители новой управляющей компании.

— Такое чувство, что приют был для администрации создан, а не для собак, — говорит одна из женщин.

Через минут десять врач выходит в коридор.

— Вам можно задать несколько вопросов? — спрашиваю ее.

— Сейчас… — отвечает она. — Журналисты хотели снять, как я беру у собаки кровь…

— А вы что, собираетесь брать у собаки крови ради съемок? — ехидно спрашиваю я.

— Нет, ну что вы! Ну что вы такое говорите?! Как можно брать кровь ради съемки? — кудахчут представительницы приюта — женщины с седыми волосами и по-настоящему добрыми, как мне кажется, порядочными лицами.

— Мне все равно нужно взять у собаки кровь для анализа, — говорит ветеринар.

— Она вас боится, — говорю я, когда ветеринар входит в палату и надевает на маленькую собаку намордник. Собака начинает трясти хвостом. «Тук-тук-тук», — стучит он по деревянному настилу. И затихает. Тук-тук-тук. Затихает.

— Она вообще боится, — отвечает ветеринар. Сейчас мы с ней в палате одни.

— А что с ней?

— Подозрение на эрлихиоз.

— Это лечится?

— Хронический — уже нет.

— То есть шансов у нее нет?

— Почему? Мы можем попытаться ее реабилитировать, чтобы она могла ходить.

— А зачем?

— Простите, что? — ветеринар поворачивается в мою сторону.

— Спрашиваю, зачем ее реабилитировать? Она же все равно ничейная.

— А вы предлагаете ее усыпить?

— Я просто вопрос задаю.

— А вариант какой? Вы готовы ее усыпить?

— Вы не отвечаете на мой вопрос… Зачем ее реабилитировать?

— Ну, давайте тогда всех усыпим… Больных детей, стариков…

Я всего лишь хочу, чтобы она ответила на вопрос — «Зачем?» У меня есть свой ответ на него, и, скорее всего, он совпадет с ее ответом, но именно она — героиня моего интервью, по законам жанра, ответить должна сама. Для чего мне это нужно? Ну, просто многие искренне верят в то, что бездомные собаки — мусор, подлежащий уничтожению, и профессиональный ответ, который я собираюсь получить от ветеринара, предназначается конкретно им — многим.

Ветеринар на руках несет собаку в процедурную. Успокаивает: «Чи-и-и». Обнимает, как птица крыльями. Собака сопротивляется. Плачет. Сцену, которая разыгрывается в коридоре, а потом в процедурной, наверное, лучше не видеть. После нее на полу остаются капли мочи собаки, описавшейся от страха, а в ушах — эхо от «чи-и-и». Я записываю впечатления в блокнот. Ветеринар плачет, громко шмыгая носом — я довела ее своими вопросами.

Появляется Ирина. В разговоре с Оксан Петровной и про себя я уже называю ее «мое порождение».

— Марин, что случилось? — спрашивает она.

— Я довела ветеринара, — скромно отвечаю я и получаю от Оксан Петровны взгляд, каким смотрят на врагов народа.

— Значит, я снова буду плакать, читая твой репортаж! — радуется Ирина, и мне хочется ее стукнуть. — Пойдем, я покажу тебе девушку, которая приехала усыновлять собачку, — предлагает она.

— То есть ты мне уже и счастливый финал подготовила?

— Ну… — она пожимает плечами.

— А телевизионщики уже там?

— Ну да…

— Я по телевизору посмотрю на девушку с собачкой…

Ирина молчит. Кажется, ей трудно осознать, что я могу быть автором репортажа «Собаки, улетающие в рай». Но в жизни люди всегда оказываются другими… На лице Ирины вдруг появляется хитрая улыбка.

— Марин, — говорит «мое порождение», — а скажи честно, зачем ты про персики написала?

— Боже, — выдыхаю я, не ожидавшая такого поворота, — кажется, мне всю жизнь будут про эти персики напоминать…

— Хи-хи-хи, — злорадно хихикает Оксан Петровна.

Три года назад в приют Дарьи Тараскиной «БИМ» привезли детдомовцев. Это были особые дети, и некоторых из них я знала. Особенно девочку с горбом, которая часто мне звонила и просила ее навестить. Я как-то съездила к ней в интернат. Меня встретила заведующая — крупная женщина в больших золотых серьгах, завела к себе в кабинет и минут двадцать отчитывала за безответственность.

— Нельзя их приручать, — говорила она. — Вы будете сюда приезжать, они к вам привыкнут. А они вам не нужны.

— Вы правы, они мне не нужны, — сказала я, когда она, наконец, замолчала и, переведя дыхание, сложила передо мной руки с длинными искусственными ногтями.

— И я больше сюда не приеду. Но сегодня у меня торт и конфеты. И девочка эта звонит мне каждый день.

В группе я сидела на диване в окружении особых детей. Они приближали ко мне лица с глазами, прыгающими к вискам, открывали рты с зубами, растущими неровно и не там, тянули меня за волосы, совали пальцы в рот, в уши, в нос. Говорили что-то на непонятном мне языке. Девочка в нарядном платье сидела рядом и переводила. Ее руки, сложенные на коленках, тряслись.

— Ты из-за чего так волнуешься? — спросила я, наклоняясь к ней.

— Ко мне никто никогда не приезжал, — сказала девочка.

Уже было известно, что по совершеннолетию она отправится в ПНИ или дом престарелых. Девочка этого боялась и не хотела.

Детей из этого интерната привезли в «БИМ». Почему-то никто не думал, что Тараскина станет кормить их обедом. По дороге организаторы говорили, что Тараскина любит только собак. Но когда мы вошли на территорию приюта, то увидели там на площадке длинные столы, накрытые цветными скатертями. Тарелки, места для которых на столах уже не оставалось, заполняли груды черешни, персиков, нарезанных ломтиками арбузов, пирожков со вкусной начинкой. И это были не просто фрукты и пирожки. Это были самые дорогие фрукты и пирожки.

Позже в небольшой заметке я написала примерно такую фразу: «Столы были накрыты скатертями с нарисованными на них сказочными героями, а сверху стояли тарелки с персиками и пирожками». На каком-то этапе прохождения через редакционные отделы предложение потеряло несколько слов. Из опубликованной версии выходило, что дети сидели за столами, на скатертях которых были всего лишь нарисованы пирожки и персики. На следующий день после публикации мне позвонила одна из зоозащитниц.

— Мариночка… — ласково сказала она, и у меня упало сердце. — Скажите, а те персики, которые вы ели, они были нарисованы?

Весть о «нарисованных персиках» быстро распространилась в среде зоозащитников, которая, несмотря на все написанные мной статьи о животных, знает меня теперь только как журналиста, написавшего про персики.

За забором я встречаюсь с таджиком, который хотел поговорить.

— Честно говоря, один человек есть, которого я очень боюсь, — говорит он, озираясь.

— Но сейчас его ведь здесь нет?

— Но он может в любой момент появиться!

Рабочий рассказывает мне о том, как «старая фирма», уходя, вывезла из приюта корм и рабочих. Он говорит о куче собачьих трупов, обнаруженных здесь «новой фирмой». И о том, что те рабочие, которых вывезли, пропали.

— Их взяли в рабство, — говорит он.

— А где они? — спрашиваю его.

— Не знаю, — отвечает он и на плохом русском объясняет, что они хотели бы продолжать здесь работать, но «новая фирма» их не возьмет, потому что боится — «старая фирма» подошлет их специально, чтобы причинить приюту вред и таким образом создать ему плохую репутацию.

— Если вам нужна будет помощь, позвоните, — я даю ему бумажку со своим номером телефона. Он прячет бумажку в карман и уходит.

— Мы будем делать фигуру из ветеринара.

Я нахожу Оксан Петровну на втором этаже администрации, где она в чистой просторной кухне пьет чай с булкой.

— Сейчас пойду, сниму ее портрет, — говорит Оксан Петровна.

Самый примитивный сценарий, который я могла бы развить из всего виденного и слышанного за сегодня: плохая, злая старая управляющая компания зарабатывала на животных деньги, вживляла в одну собаку несколько чипов, чтобы получать за нее денег — как за двоих или троих. Потом проиграла тендер хорошей и доброй управляющей компании и от нехорошести своей, от обиды ушла, забрав все, чтобы количеством собачьих трупов и отсутствием рабочих наказать новых хозяев. Но «мое порождение» говорила, что представители новой компании заходили сюда вместе с представителями старой и видели, в каком состоянии находятся собаки. Почему они — эти добрые женщины — ждали еще два дня, прежде чем оказать животным помощь? Ели и спали в своих домах, пока куча собачьих трупов в этом приюте множилась? А вдруг это не так? И «мое порождение» неправильно оценила обстановку? Распутывая интригу Кожуховского приюта, легко можно запутаться, назвав «хорошим» или «плохим» не того участника драмы. Пока можно только сказать — в приютах для безнадзорных животных что-то происходит с самими людьми. Как и всегда это происходит там, где кто-то отдан в полное и безраздельное распоряжение кого-то. И для того, чтобы с тобой, человеком, здесь никаких трансформаций личности не произошло, нужно иметь чуть ли не врожденное призвание к занятию милосердием. Для меня же в таких приютах самое противное — это иерархия, выстроившаяся очень жестко с тех пор, как в страну начали приезжать мигранты. Ступени всего три: на первой — белые люди, администрация приютов, на третьей — собаки, а между ними — рабочие мигранты. Да, тут можно возразить — в приюте у Тараскиной рабочие-мигранты любят животных. Но мне кажется, они их любят только потому, что Тараскина сама подает им пример любовью.

— Я вообще против того, чтобы в приютах и в домах престарелых работали мигранты, — говорю я, и Оксан Петровна делает круглые глаза, что значит: «Заткнись немедленно!» Но я все равно продолжаю. — Для них это просто работа, а на такой работе надо любить. Ну, хоть за малые деньги, все равно любить. Я — не националистка! Не надо на меня так смотреть!

— Я пойду портреты поснимаю! — Оксан Петровна встает из-за стола.

Мы снова в процедурной. Наблюдаем за ветеринаром, из которой хотим сделать главную героиню репортажа. Ей приводят еще одну собаку, и у нее тоже надо взять кровь. В процедурной появляется женщина в возрасте, которую я уже видела в лазарете, на ней черные вельветовые брюки и фиолетовый свитер, у нее хорошо уложенные светлые волосы до плеч. Женщина опускается на колени, держит трясущуюся собаку, пока ветеринар готовит иглу и пробирки.

— А это вот совсем, — говорит она на ухо собаке. — А вот этого совершенно не надо… Боятся этого не надо. Никто тебя… Никто… Нам чуть-чуть только…

Я присаживаюсь рядом — в основном чтобы разглядеть выражение лица этой женщины. Я видела такие лица — у матерей, говорящих с больными детьми.

— Собаки, по данным Евросоюза, призваны чувствующими существами, — говорит она мне. — Они способны к сопереживанию и в этом обогнали обезьян. По интеллекту и состоянию психики они приравнены к пятилетним детям. Поэтому когда их убивают, то убивают пятилетних детей. Я вам правду говорю, — дополняет она.

Мы в лазарете — рядом со Степой. Я глажу его.

— Неделю назад, когда мы сюда зашли, он пытался убежать от нас на одних передних лапах и забиться в угол, — говорит ветеринар.

— Вы думаете, кто для него человек?

— Бог. Хозяин.

— Жестокий, наверное?

— Бывают разные проявления человека.

— А что вы чувствуете, когда он трясет хвостом и вас боится?

— Я-а-а… Мне… как бы… я знаю, что я могу ему помочь.

— А чувствуете что?

— А вам сейчас больно?

— Мне — нет.

Ветеринар встает и смотрит на меня сверху. Ее нос краснеет.

— У меня — двадцать пять лет стажа, — говорит она. — Я могу усыпить. Я использую препараты — мягкие, дающие вперед состояние сна, и уже во сне идет отключение э-э-э… а-а-а… дыхательной деятельности… Но для меня это морально тяж-жело, — по щекам ее снова бегут слезы. — И я помню всех животных, которых усыпила.

Ветеринар всхлипывает. Очень быстро комната заполняется представительницами приюта и волонтерами. Нет только «моего порождения».

— Вы что наделали? — шипит на меня седая женщина. — Вы нашего врача от Бога снова довели! Вы сами чувствуете хоть что-то?

— Да, вы чувствуете что-то? — переспрашивает женщина помоложе, с волосами, гладко зачесанными в хвостик.

— Знаете, — ветеринар отстраняет женщин рукой, — я приглашаю вас к себе в клинику. Я дам вам шприц в руки, я покажу вам вену… И вы сделаете эту манипуляцию сами… И потом по своим ощущениям все это сможете описать. А я… я буду делать все, чтобы они жили, — у нее трясется подбородок.

— Но вы хоть что-нибудь чувствуете? — спрашивает меня волонтер.

— Нет, — говорю я.

— Чи-и-и… — приближается ко мне женщина с хвостиком. — Чи-чи-чи… Тихо-тихо…

— Вы меня успокаиваете? — шепотом спрашиваю я.

— Да, — говорит она.

— Спасибо.

Оксан Петровна ждет меня у окна. Глаза у нее — круглые и несчастные.

— Почему ты им не сказала, что все чувствуешь?! — спрашивает она. — Почему ты не сказала, что любишь животных и мясо не ешь? С детства! — добавляет она последний и, судя по ее голосу, самый весомый аргумент.

— Оксан Петровна, мы же здесь на работе. Скажи я им, что все чувствую, они примут меня за свою и словами уже не выразят того, что мне нужно. Они будут думать, что я все чувствую и понимаю без слов. А я журналист. Мне нужны слова, как тебе картинки.

— Вы снова плачете… — говорю я.

— Да… — ветеринар не поворачивается от раковины. Она включила воду, чтобы было не слышно ее слез.

— У таких, как вы, очень трудно брать интервью, — говорю я.

Такие, как она, не выстраивают вокруг заборов из оправдания самих себя, а мне, журналисту, интересно пробиваться через заборы, и я часто знаю, как это сделать. Но такие, как она, встречают тебя безоружными. К таким, как она, достаточно нескольких прикосновений. Потому что такие, как она, чувствуют себя за все и за всех виноватыми.

— А вы знаете, почему так больно усыплять? — поворачивается она. — Потому что здесь выключается врачебная логика, а включается очень простое и очень человеческое… Вера в чудо. А вдруг чудо? Ну вдруг? — она улыбается.

— А бывают чудеса?

— Нет.

11 января

Я открываю дверь. На пороге стоит Оксан Петровна. Она сует мне пакет с семечками.

— О, нет… — говорю я.

— О, да, — говорит Оксан Петровна. — Я долго этого ждала.

Мы сидим на диване и грызем семечки.

— Ты видела этот репортаж из приюта, по ТВ? — спрашивает Оксан Петровна. — Там в конце показали тетеньку, которая встала на колени. Где они ее нашли?

— Я видела, и это — п…ц.

Какое-то время мы молча сопим, расковыривая кожуру семечек.

— Жалко, что она сказала — чудес не бывает, — говорит Оксан Петровна.

— Да бывают чудеса, — отзываюсь я. — Знаешь почему? Она сама — чудо.