Старик и вечность

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Старик и вечность

Разговор о любви с соснами и старцем.

Говорят, что схиархимандрит Илий из Оптиной пустыни — чуть ли не последний настоящий старец в России. И что он — духовник патриарха. И чуть ли не Путина. И уверяют, что интервью он не дает, а если и дает, то редко и только православным изданиям. Я все звоню и звоню его келейнику, но тот не говорит ничего определенного. Ничего не выйдет, решаю я и перестаю звонить. И тут старец звонит мне сам. Ты, что ль, хотела со мной встретиться? — спрашивает он в трубку. — Так приезжай, я тебя жду.

— Куда? — останавливают меня охранники у ворот Оптиной пустыни. — Платок быстро надела!

Передо мной вырастает стена из четырех немолодых мужчин. Они вжимаются друг в друга плечами. Рядом останавливаются богомолки и одна монахиня в черном. И все вместе начинают меня распекать. К ним присоединяется проходивший мимо батюшка:

— Я вас не благословляю.

— Вообще-то для меня не принципиально сюда попасть, — говорю я ему. — А вот для вас почему-то принципиально меня не пустить…

Батюшка смотрит строго и молчит. Я поворачиваюсь ко всем спиной и удаляюсь. Они все никак не могут поверить, что я могу вот так уйти.

Я иду в сосновую рощу, хожу от сосны к сосне, прокладываю между ними узкие дорожки своих следов, словно ниточки, соединяющие их, и спрашиваю себя: «Почему никто никого не любит?» Две тысячи лет назад Христос сказал: «Возлюби ближнего своего, как самого себя». Теперь эту заповедь знает, похоже, любой ребенок, но выполнить ее почему-то не по силам и восьмидесятилетнему старику. С чего бы мне любить того батюшку, с которым я только что говорила? Да и он вряд ли меня любит. Почти у каждого из нас есть хотя бы короткий список тех ближних, которых мы явно не любим. К примеру, я не люблю своего соседа за то, что он выставляет в общем коридоре свой хлам. И я никогда не поверю, что кто-то или что-то сможет заставить меня его полюбить. Все просто: мой сосед любви не заслуживает.

Сосны одинаковые — тихие и неподвижные. Я петляю по дорожкам, пока не набредаю на две сосны, скрестившиеся стволами. Они представляются мне идеальным примером любви к ближнему. С виду кажется: спили одну сосну, другой только лучше будет — больше солнца, больше места. Но это только с виду, ведь в земле они так срослись корнями, что у них давно уже одна кровеносная система. Если бы я была сосной, то любить своего соседа мне было бы легко и даже полезно: сосна не нагадит мне под дверью и не скажет строго: «Не благословляю». Но как только я начинаю представлять, что рядом со мной сосна-сосед или сосна-батюшка, сразу чувствую нелюбовь. И, задрав голову к вершинам, с этого кажущегося близким расстояния я спрашиваю уже не себя, а Бога: «Ну почему никто никого не любит?!»

Звонит келейник. Я возвращаюсь в Москву — старец остается в Переделкине, в Оптину не поедет.

* * *

Двенадцатый час ночи. Узкая скамейка в трапезной у закрытой двери. За дверью старец. Я сижу с краю, рядом беременная, за ней худая суетливая женщина. Беременная держится двумя руками за живот и вздыхает так глубоко, что кажется, будто вместе с ней вздыхает ее ребенок. Я поглядываю на соседок и думаю, что беременная вот-вот родит, а суетливая никогда не успокоится. У скамейки, подпирая стену плечом, стоит еще одна молодая женщина с каким-то убитым лицом.

— Уложи детей спать, — устало говорит она в телефонную трубку. — Я не приеду, буду ждать.

Открываю Евангелие от Иоанна и нахожу нужные слова: «Кто не любит, тот не познал Бога, потому что Бог есть любовь». И запутываюсь еще больше. Где тут ставить ударение? Речь о Боге, который есть любовь, или о любви, которая есть Бог?

Дверь открывается, и в коридор выходит худой согнутый старичок. Его седая борода свисает до пояса черной рясы. Он делает шаг к скамейке, женщины вскакивают, сложив ладони для благословения.

— Ты, что ль, меня ждешь? — старец обращается ко мне и смотрит внимательными старыми глазами. — Завтра утром приезжай.

Он медленно, еще больше согнувшись, идет к выходу.

— Батюшка! — бегут за ним женщины, а я остаюсь на месте.

Старец оборачивается.

— Напоите их чаем и спать уложите, — чуть слышно говорит он вышедшей следом за ним матушке. — Завтра, — обещает он женщинам. — Завтра…

— Батюшка совсем без сил, — объясняет келейник. — Еле языком ворочает.

* * *

— А беременная-то ночью родила! — встречает меня утром суетливая. — Роды были тяжелые, с ребеночком совсем плохо!

В трапезной длинная очередь. Ближе всех ко мне по-прежнему суетливая и молодой человек в черном пальто с кожаным портфелем. У стола с противоположной стороны на коленях стоит женщина и что-то шепчет, опустив голову. За ней виден только подол черной рясы и кончик седой бороды.

Матушка подводит меня к старцу и объявляет, что теперь он будет давать интервью и всем надо выйти за дверь. Люди прождали его всю ночь и утро. И вот, когда кончик его седой бороды уже так близок, появляется неожиданная преграда, то есть я.

— Дайте мне подойти… — просит меня женщина, которая вчера ночью ждала вместе со мной, лицо ее по-прежнему убито.

Я пропускаю ее и встаю сбоку, в стенную нишу. За этой женщиной идет вторая, за второй третья. Появляется мужчина в дорогом костюме в полоску и броских наручных часах. Все они опускаются перед старцем на колени. А я всех пропускаю.

— Они будут идти бесконечно, — выговаривает мне матушка. — Если хотите взять интервью, берите сейчас, старцу через час уезжать.

Она выталкивает меня вперед, но я еще глубже забиваюсь в свое укрытие. Я пропускаю людей не потому, что волнуюсь за них, просто мне кажется, этот инок с длинной бородой за всем наблюдает и не позволит мне прервать цепочку просителей.

Я точно не знаю, кто такой старец, но, по-моему, это человек, отказавшийся от своей воли, посвятивший себя Богу, беспрестанно молящийся и способный лучше других разделять помыслы и планы людей на добрые и злые. Он может разложить их пришедшему, как на ладони: вот, смотри, здесь добро, а здесь зло, и между ними черта.

Слышу обрывки шепотом произносимых фраз. Эти люди преодолели расстояние и потратили уйму времени лишь для того, чтобы спросить, мириться ли с сестрой, увольняться ли с работы, менять ли квартиру на другую, упоминать ли племянника в завещании… Вопросы, больше подходящие для визита к психологу или гадалке. Я еще раз убеждаюсь в том, что никто никого не любит. А старец? Любит ли он их? И за что ему их любить?

* * *

Наконец остаюсь в трапезной наедине с иноком. Сажусь на стул рядом с ним. Он, наверное по многолетней привычке, подставляет к моему лицу ухо, готовый принять тайную исповедь.

— А вы правда за всех приходящих переживаете? — громко говорю ему в ухо.

Старец выпрямляется, смотрит на меня, потом сгибается снова.

— Переживаю? — переспрашивает он тихо. — Естественно… Как же иначе? Совсем быть бесчувственным?

— Но вы ведь не можете помочь всем приходящим…

— Ну как помочь? — чуть громче говорит старец. — Материально? Не могу. А духовно могу. Наставить человека, чтобы он разобрался в своей ситуации. Может, человек считает себя несчастным, а у него никакой особой печали. На земле ведь нет абсолютного. Вот мы — христиане. В чем суть христианства? — старец делает паузу. — Ты понимаешь это?

— Я?

— Да. Ты понимаешь это?

— Наверное, по-своему понимаю, может быть, неправильно и не так, как понимаете вы…

— Ну, говори, как понимаешь.

— Я думаю, что суть христианства, — громко говорю я и оглядываюсь по сторонам, но на меня смотрят только иконы, никого в трапезной нет, — я думаю, что она такая же, как и суть других религий, — говорю я смелее. — Сделать людей добрее… Помочь им любить! — последние слова я зачем-то кричу ему в ухо.

Старец отстраняется от меня и молчит. Его худое тело заваливается на колени, кажется, что под рясой уже мощи. Седая борода струится по ногам вниз.

— Ну, это не главное, — наконец говорит он.

— Как не главное? — громко удивляюсь я. — А что главное?

— В чем суть жизни — скажи? — спрашивает старец, но на этот раз я упорно молчу. — Суть жизни — приобрести вечность. Когда Бог создал человека, он был вечным. Христос… Для чего страдал Христос? Чтобы человеку дать возможность побеждать не только свои немощи, свои страсти, но и побеждать дьявола, который существует непременно. Признай, — говорит он, и я киваю головой, признавая. — Вот, скажи, например, может человек прожить десять минут без воздуха? — старец снова умолкает. Он делает много пауз, словно бережет слова, ведь его за дверью трапезной ждут десятки людей, и на всех слов может не хватить. — Крайняя есть нужда у нас в воздухе, да? Посади человека в камеру, пять минут — и человек умрет. Мы воздуха не признаем, потому что не видим его. И не щупаем. Но воздух — реальный. И ангелы с бесами реально существуют.

— Но как знать наверняка, что они есть? — спрашиваю я.

— Мы постоянно ощущаем бесов, столько зла они делают. Ведь в мире происходит борьба. Идет война, так? И каждый должен изучать противника и его силы. Иначе он легко будет побежден. А главный противник человека — это дьявол. Какая задача у дьявола? Человека отвратить от Бога.

— А почему Бог с дьяволом сам не разберется? Бог ведь сильнее слабого человека, и дьявола сильнее… — размышляю я. — Ну вот и разобрался бы с ним одним разом, и человеку бы искушений не было…

Старец смеется в нос, как робкая мышка.

— Он ведь не спрашивает у нас. Слишком мы мелкие букашки… — высвистывает он букву «ш». — Бог, который не только творец всей планеты и всего на ней живущего, а еще создавший человека и всю Вселенную… Подумай, насколько человек прекрасно устроен. Не нашим умом живет Бог… — продолжает шелестеть старец.

И на меня опускается древность. В век высоких технологий слова старца — архаика, слишком простая и примитивная. Но сказанные им здесь и так они кажутся самыми важными, древними и глубокими, как ядро Земли.

— Значит, Он нас не слышит? — шепотом спрашиваю я.

— Бог все слышит, — шепотом отвечает старец.

— Но… если мы такие мелкие букашки… — чуть прибавляю звук.

— Из любви к нам, букашкам, Он страдал, — громко говорит старец. — Кто еще мог из любви страдать, прибиваемый гвоздями?! И висеть несколько часов на кресте?! Вот какая любовь… — снова переходит он на шепот. — Кто бы еще мог?

— Вы могли бы? — шепчу ему в ухо.

— А ты могла бы? — не поднимает он головы.

— Я нет… — шуршу я еле слышно, вспоминая о соседе. — А вы?

— Кто? Я? Не знаю… Конечно, языком можно сказать, а в действительности знаешь как? Вот когда людей на казнь вели, самые крепкие — и то… — вздыхает он.

— Но все равно, скажите, — очень громко говорю, снова оглядываясь на иконы, — вместо того чтобы вот так за нас страдать, почему Бог просто не сделал нас достойными любви?

Старец усмехается.

— Он и делает нас достойными. Понимаешь? Но не все сразу делается, все постепенно. Плод растет, зерно созревает, так идет созидание. Созидание человека. Бог его создал разумным, свободным существом. Каждому дан выбор. И Бог не может сделать этот выбор за человека… — эти слова он наверняка произносил тысячу раз, но я и сейчас вижу, как они рвут его сердце.

— А почему люди так поверили в Него только после казни, вы не знаете? Так полюбили Его? Не верили не верили, а тут взяли и поверили. Почему? — пристаю я.

Монах устал. Он стар. Видно, как он дрожит под рясой. Я протягиваю к нему руку, чтобы поддержать.

— Он дал новую заповедь — любите друг друга. Потому и поверили, — старец вдруг поднимается и смотрит на меня ясными сильными глазами. Он больше не кажется мне сухим и немощным, я почти физически ощущаю в нем тот стержень любви, который делает его крепким, как сосновый ствол. — Это было новое в сравнении с прошлым, дохристианским миром. Новое в сравнении с Ветхим Заветом. Христос сказал: если тебя ударят, ты подставь другую щеку, если будут отнимать одежду, отдай.

Я живо представляю, как подставляю щеку соседу, и зрелище это для меня невыносимо. Вздыхаю.

— Но до христианства жили люди, которых тот же Бог сотворил, — замечаю я. — Так почему же они до Христа не могли любить друг друга? Почему не могли подставить вторую щеку и отдать рубашку? Почему им понадобились слово и смерть Христа? — меня так и подмывает добавить: «понадобилась заповедь, которая не работает».

— Тогда не было искупления. Христос заплатил, искупил грех проклятия и смерти, Он дал возможность каждому человеку покаяться, возвратиться к тому состоянию, в котором был создан, то есть к богопознанию. А прежде человек не мог, он находился под проклятием.

— А человек рождается добрым или злым?

— Прежде всего, в него заложена совесть и стремление познать смысл жизни. Сейчас каждый человек под промыслом Божиим. Бог нам дал все для жизни. Он дал нам то, что мы можем родиться, размножаться. Он дал нам возможность приобретать познание, дал нам воздух, дал нам плоды земные.

— Но человек все это разрушает и скоро окончательно разрушит…

— Если каждый человек будет жить так, как требуют наши государственные законы, и законы веры христианской, и законы совести, то нам хватит всего. Ведь с чего началась Россия? С веры. И жила, побеждала все невзгоды, татаро-монгольское иго, Смутное время, наполеоновское нашествие, две всемирные войны.

— А вы думаете, человек может жить и по государственным законам, и по законам совести, и по законам веры? Иногда это — сочетание несочетаемого…

— У каждого есть возможность так жить.

— Вы просто не видели, на что способен человек, живущий по всем этим законам… Человек, за грехи которого Христос заплатил… — я хочу продолжить и сказать старцу, что на земле идут войны, что люди убивают друг друга и, наконец, что заповедь «возлюби ближнего своего, как самого себя» не работает и никогда работать не будет. Но меня останавливает то, что он устал, и еще вдруг пришедшее воспоминание о сосновой роще в Оптиной пустыни. Вековые сосны, дым, уходящий в небо из печных труб скита, многовековое монастырское спокойствие — вот мир старца. И незачем уводить его в другой. Из любви к ближнему.

— А кто их заставляет убивать? — громко спрашивает вдруг старец, будто прочитавший мои мысли.

— Человека можно убить просто так… — усмехаюсь я.

— Вот террористы, — так же громко продолжает он, — в Беслане сколько детей… несколько сот детей погибли. Конечно, это — злой умысел человека.

— Так как же, если Бог его создал хорошим… И добрым… И совестливым… Да еще и любовью наделил…

— Он его наделил, но человек сам вправе выбирать между добром и злом. Потому что, если это право у человека отнять, он перестанет быть человеком. Если отнять у него волю, он будет как кукла: куда его повернул, туда и пошел. А полноценен человек потому, что ему дана воля. Для испытания. В раю еще была дана. Если он исполнит заповеди Божии, он остается тем, кем его Бог создал. А человек не исполнил — он нарушил и был изгнан из рая. И сейчас продолжает нарушать.

— А почему? Ну, вот вы не нарушили, другой не нарушил. А он нарушил. Почему? У нас в стране так много злости: то Кущевка, то еще что-то. Но ведь и этих людей Бог создал. Так почему же они, созданные Богом, спокойно убивают?

— Они думают, что цель оправдывает средства. Они убивают, считая, что делают добро — добиваются своей цели. Понимаешь? Вот скажи, почему коммунисты убивали? Они хотели построить светлое будущее, они не видели в человеке Божие творение, наделенное свободной волей. Поэтому всех инакомыслящих — на мушку или на Соловки. Даже детей. Даже тех, кто уже и сам умирал. Настоятель Троице-Сергиевой лавры — он уже при смерти был, они потащили его в Бутово и убили! — Старец легонько подпрыгивает на месте. И тут я понимаю, что события тех лет для него важнее и острее, чем то, что происходит сегодня. Потому что они случились до того, как в его жизнь вошла сосновая роща, и я действительно не должна уводить его в настоящее.

Что я знаю о старце? Что он родился в 1932 году в деревне Становой Колодезь. Что звали его Алеша Ноздрин. Его семью выслали на хутор за то, что не пожелала вступать в колхоз. А когда Ноздрины вернулись в деревню, дед, староста Покровской церкви, выковал себе железные сапоги и ходил в них в знак протеста против коллективизации. Мальчишки-ровесники дразнились, когда, зажав под мышкой ботинки, будущий инок босиком бежал к церкви. У храма Лешка надевал свои ботинки и шел молиться. Знаю, что он попрошайничал. Знаю, что не любит об этом рассказывать. Говорят, в 43-м он повлиял на исход Курской битвы: немцы проезжали мимо него на мотоцикле по деревенской дороге и обронили планшет с картой укрепрайона на Курской дуге, мальчик карту поднял и передал взрослым, а те по цепочке — Рокоссовскому. Но этого мне старец точно не расскажет. А я и спрашивать не буду.

— Так что делать с этими людьми — коммунистами, террористами? — продолжаю я проверять старца на любовь. — Убивать, потому что они никогда не исправятся?

— Смертная казнь запрещена, — говорит старец.

— А как надо? Как правильно?

— Как правосудие признает государственное, вот как.

— Но вы за смертную казнь или против?

Старец вздыхает:

— Ой… я должен подумать, сразу сказать не могу…

Я молчу в надежде, что он подумает прямо сейчас, но и он молчит.

— Вот так, — разводит он руками.

Я еще какое-то время жду. Нет, прямо сейчас не скажет, а вот уйти в себя может.

— Скажите, а старец — это кто? — спрашиваю я громко.

— Старец… старец… Что такое христианство? Идеал. Каждый человек должен достигнуть своего возраста духовного… Живя молитвой, идеалом христианства, человек достигает высокого качества духовной жизни. Вот таких в народе называют старцами.

— А вы старец?

— Я старик. Какой я старец?

— Но так вас в народе называют.

— Ну… что назвать? Назвать легко…

— Люди к вам приходят как к старцу.

— Ну так что ж?

— А еще вас называют чуть ли не единственным старцем в России…

— Я не знаю, я старик только, — тихо говорит инок.

— Так что бы вы сказали о тех, кто устраивает теракты?

— Фанатизм! Все тот же фанатизм! — снова выпрямляется он. — Разве это не фанатизм, когда миллионы людей из-за человека погибли, а ему поставили пьедестал, памятник ему на площади красуется! — старец снова уходит от настоящего в сторону коммунистического прошлого. — Сколько он душ загубил?! Сколько душ отвратил от Бога?! А его терпят, держатся фанатики за него, — частит он, как молитву, но не монотонно, а горячо. — Выбросить его надо. Выбросить! — задыхается старец, а у меня округляются глаза. — Потому что проклятие оттуда. Проклятие на Россию — оттуда оно!

— Вы думаете? — холодно спрашиваю я, не принимая того, что старец мне хочет сказать, отказываясь верить, что и у него есть свой «сосед», которого он ненавидит. — Вы всерьез полагаете, что теракты в нашей стране совершаются оттого, что Ленин лежит в мавзолее?

— Конечно! — говорит он так нетерпеливо, будто ему хочется стукнуть меня по лбу.

— Да ну, не будет же Бог из-за этого всю страну проклинать, — смеюсь я. — Мы же все разные… Да и Он нас любит.

— Бог дал человеку свободу. Если плохо себя человек повел, то наказание человеку должно быть. Грех — это не только уголовное преступление. Плохо подумать — тоже грех. Мысли грязные принял — уже есть грех. Понимаешь?

— Но мы не властны над своими мыслями. Они… сами лезут.

— Как мухи, — строго шутит старец. — Вот почему надо молиться. Молитва укрепляет в добре, и человек тогда разумно мыслит и действует. Во благо и себе, и другим.

— И все же, если бы к вам пришел террорист, что бы вы ему сказали?

— Люди каются, даже убийцы. И они исправляются. Дается им наказание — епитимья.

— Неужели епитимья искупит такое?

— Ну, может быть, не каждый из них исправится, но хоть кто-то… — отвечает он, и я начинаю понимать некоторые различия между человеческой справедливостью и Божией. Для человека убийство — преступление, за которое надо отомстить, потому что убитого не вернешь. Для Бога убийство — это проявление болезни, которую надо вылечить, потому что даже у террориста есть душа, которая хочет спасения. А убитый — он совсем не убитый. У него тоже есть душа, и она уже спасена или погублена, но не в результате его физической гибели, а в силу его веры или безверия.

— Вы устали, — говорю я, и старец, не выпрямляясь, просто поднимает на меня взгляд. — Тяжело быть старцем?

— Ну… старцем… Ну как тяжело? Всем тяжело. А кому не тяжело? Вот наше правительство — его сейчас все ругают, а ведь они… по двенадцать часов в день работают.

— Вы так снисходительно относитесь к властям, а ведь там очень много коррупционеров, да и просто людей, которые не ценят свой народ. А батюшки? Как верить священнику, если он нетерпим, а иногда живет во много раз лучше, чем его прихожане. Как его любить, если гонит тебя от ворот за то, что ты не в платке.

— А вот так и верить, так и любить. Ты знаешь, как живут в селах батюшки? Ты бы посмотрела. Ты говоришь, трудно… А им по сто человек в день надо исповедовать. Ну а если есть возможность жить хорошо, то и живут хорошо. Ну так и что ж…

— Сегодня утром вы о чем молились?

— Что сказано в молитвослове, так и молился. Чтобы был в стране мир, благоденствие, чтобы не было смуты, чтоб войны не было.

— И Он вас услышал?

— Ну а как же?!

В трапезную входит женщина. Она несет большую банку с чаем.

— Батюшка, тут вам чай передали, — говорит она.

— Отдай тем, кто пить будет, — отвечает старец.

— И сыр адыгейский принесли.

— Отдай тем, кто есть будет.

Я не понимаю этого старца. За время нашего разговора он, раз тридцать произнеся слово «любовь», так и не дал мне ответа, а, напротив, лишь уводил меня от него. Я смотрю на инока внимательно. Он копошится в стопках книг на столе, ищет для меня святоотеческую литературу. Потом вдруг выпрямляется и спохватывается: «Замерзли! Замерзли стоять! Всех веди, всех! Чаю, скорее, чаю им наливай! Веди, веди, скорее!»

В голосе его любовь, это очевидно. Любовь к тем людям, которые сейчас опять начнут донимать его своими совсем не духовными вопросами. Я снова забиваюсь в нишу. В трапезную тянется длинная очередь, все стараются занять место поближе к старцу. Усмехаюсь, снова увидев суетливую.

— Так беременной плохо, то есть ребеночку ее… — как бы оправдываясь, говорит она мне. — Вот решила про нее спросить.

Она бросается на колени перед старцем и продолжает суетиться. Она наверняка будет приходить к нему по любому поводу только лишь потому, что этот человек ее любит. А она, пришедшая из мира, в котором люди приняли заповедь Христа о любви, но не исполнили ее, всего лишь хочет прикоснуться к этой любви, унести капельку ее с собой, а когда та иссякнет, прийти снова. Вот и ответ.

Суетливая поднимается с колен, ее лицо светится. Глядя на ее счастливое лицо, я чувствую легкий укол совести. Да почему я решила, что она любви старца недостойна?! Почему я вообще взялась делить людей на тех, кто заслуживает любви, и на тех, кого любить не следует?

Я снова наклоняюсь к старцу и тихо, на ухо, задаю свой главный вопрос:

— Да почему же вы такой добрый? Почему вы их любите?

— У кого совесть есть, тот и добрый, тот и любит… — шепотом дает он свой главный ответ.

Возвращаясь из Переделкина, пытаюсь осмыслить эти слова и поражаюсь тому, насколько тяжело современному человеческому сознанию даются простые вещи. Ум постоянно сопротивляется, отвлекается. Я проезжаю еще одну сосновую рощу, но она вдалеке, и рассмотреть каждую сосну я не могу. Вспоминаю оптинские сосны, виденные вблизи, когда различимы и кривой ствол, и редкая крона, и сломанная ветка — все сосновые немощи и недостатки. Рощу издали мне полюбить гораздо легче, думаю я, и снова ощущаю укол совести.

А может, правду сказал старец — совесть нам дана как инструмент любви? И учиться любви вообще не надо, она лишь побочный продукт чистоты? Будет мой сосед чист перед Богом — и не станет он ставить хлам под мою дверь. А я это увижу, во мне тоже проснется совесть, и я перестану проходить мимо него не здороваясь. И если так, то в утверждении «Бог есть любовь» ударение падает все же на первое слово. Все-таки речь не о какой-то непонятной любви, которая есть какой-то непонятный бог. Речь о Боге, которого можно полюбить, а через Него и соседа, и нетерпимого батюшку, и Путина с Медведевым, и даже раскаявшегося террориста. Ну или хотя бы одного лишь соседа, который хлам не выбрасывает. Соседа, кажется, можно попробовать. Если не полюбить, то хотя бы не ненавидеть.