Глава 1. Тени и беды

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 1. Тени и беды

Стеклянный фасад Курского вокзала возвышался в летнем мареве над толпами потных людей. Здание вокзала представляло собой гигантскую коробку из стекла и бетона: просторное, современное, даже футуристическое по своему замыслу, что должно было символизировать прогресс. Какой уж там прогресс! Пассажиры, отражавшиеся в стекле фасада, больше походили на толпу торговцев, искателей лучшей жизни, скитальцев, пытающихся выжить в условиях “развитого социализма” в Советском Союзе. Пирожки? Пиво? Мороженое? Живые цыплята? Всем этим торговали перед стеклянной стеной и за ней, на открытой платформе между вокзалом и рядами ждущих отправления поездов. Здесь начинались железнодорожные пути, протянувшиеся к далеким южным городам — к Баку, Тбилиси, Севастополю. Пригородные поезда отправлялись из столицы в близлежащие деревушки и дачные поселки. Летним днем толпы людей устремлялись из Москвы на пригородных электричках за город, в прохладу березовых рощ.

Большинство московских вокзалов представляли собой кишащие людьми пристанища для отчаявшихся. Люди здесь спали на полу на расстеленных газетах в превратившихся в ночлежки залах ожидания, пропахших перегаром и табачным дымом. Но Курский вокзал, реконструированный в 1970-е годы, выглядел как архитектурный манифест, возвышавшийся над страданиями. Он был памятником системе, любившей увековечивать себя в угловатых бетонных сооружениях. Они стояли на просторах Советского Союза символами торжества идеологии, огромными восклицательными знаками, прославлявшими достижения партии и народа.

Однако у большинства проходивших мимо людей эти монументальные социалистические постройки вызывали не больше интереса, чем фонарный столб или дерево. Архитектурный стиль, громоздкий и помпезный, остался, но смысл был утрачен. На самом деле люди, толпившиеся на Курском вокзале и перед ним, перестали обращать внимание на надоевшую пропаганду и пустой модернизм, предложенный советской системой. Между ними и государством лежала пропасть. Они больше не верили в светлое коммунистическое будущее. Они знали, что система, заявлявшая о своем величии, переживала застой и загнивала изнутри. Половина жизни каждого из них уходила на то, чтобы обеспечить себя самым необходимым: раздобыть кусок мяса или пару ботинок. Они выживали благодаря существованию второй, обширной и неофициальной экономики, теневой экономики, немного смягчавшей суровую действительность.

Ирина Макарова знала что почем в этой жизни. Красивая молодая учительница в солнечных очках, со спадавшими на плечи модно завитыми черными волосами пробивалась сквозь толпу людей перед Курским вокзалом. Одной рукой она держала за руку четырехлетнюю дочь, другой сжимала лямки туго набитого красного рюкзака. Стоял жаркий летний день 1985 года, и ей было не до модернистского фасада Курского вокзала. Ей было не до решений, принятых на партийном съезде, не до последнего пятилетнего плана, не до абсурдных сюжетов телевизионных новостей о том, как колхозники радостно готовятся к уборке урожая. Все это было так далеко от реальной жизни. Дома, на кухне, они часто говорили о новом Генеральном секретаре, молодом Михаиле Горбачеве. Но сейчас она не думала о политике и не беспокоилась о будущем. Газированная вода беспокоила ее гораздо больше.

Подойдя к оживленной, заполненной людьми площади перед Курским вокзалом, Ирина крепко сжала руку дочери. Она стойко сопротивлялась ее попыткам приблизиться к большому, как холодильник, серо-голубому автомату с отвратительной майонезной банкой вместо стакана, из которой пили все подряд. Когда-то давно в автомате имелся настоящий стеклянный стакан и специальная маленькая мойка, где его можно было ополоснуть. Опустивший в автомат копейку получал стакан газированной воды. Потом стакан украли. Кто-то заменил его банкой, старой банкой из-под майонеза, привязанной к автомату за горлышко грязным шнурком. Из этой банки пили все. Ирина отчаянно надеялась, что на этот раз ей удастся пройти мимо и дочь, которой всегда хотелось пить, не потянет ее к банке с грязным шнурком.

Внутри вокзала царили полумрак и прохлада. Она встала в очередь за билетами до Купавны, небольшого дачного поселка под Москвой. Купавна служила их убежищем, но покинуть город было непросто. Приходилось бороться, толкаться, пихаться, идти на разные мелкие хитрости, чтобы добиться своего. Очередь за билетами на электричку до Купавны стала первым препятствием. В очереди плакали дети, пассажиры протискивались вперед. Люди стояли так тесно, что Ирина чувствовала запах мыла, коричневого хозяйственного мыла, которое некоторые использовали и для стирки белья, и для мытья посуды.

Окна кассы впечатляли своими размерами, но заглянуть в них было невозможно. Их закрывали грязные выцветшие шторы, опускавшиеся до крошечных отверстий размером с кроличью нору. Администрация не хотела, чтобы рассерженная толпа смотрела внутрь, и отгородилась от измученных пассажиров непроницаемой шторой. В кроличьей норе Ирина видела лишь руки, а не лицо сидевшей там кассирши. Билет до Купавны за пятнадцать копеек.

Теперь назад, к выходу. Несмотря на грандиозность вокзала с его высокими потолками, стеклянной стеной и огромным главным залом, людям в нем было тесно и неудобно, как будто чья-то рука тянулась к горлу и сжимала его. К железнодорожным путям вели четыре двери, но три из них были закрыты и заперты на ключ. Поэтому люди, толпясь, толкаясь и пихаясь, проходили в одну дверь. Ирина пробилась к яркому солнечному свету и длинным зеленым поездам. Но, едва повернувшись к электричкам, она увидела нечто.

Туалетная бумага!

Вокруг стояла плотная толпа. Но инстинкт и годы борьбы за выживание взяли свое. Ирина давно усвоила: для того чтобы выжить, хватай все, что можешь, все, что видишь. Увидев, что прямо из открытой коробки продают туалетную бумагу, она без колебаний купила двадцать рулонов.

Бумагу нести было не в чем. На одном плече висел тяжелый красный рюкзак, набитый книгами и вещами для дачи. Другой рукой она держала дочь. Порывшись в рюкзаке, она нашла бечевку и, нанизав на нее рулоны, не задумываясь, надела на себя бумажное ожерелье. Это никому не показалось странным, такова жизнь — она купила то, что смогла купить. Она хотела купить курицу, но не купила. Она купила туалетную бумагу, а в следующий раз, когда захочет купить туалетную бумагу, возможно, купит курицу.

Ирина с дочерью сели в электричку. В переполненных вагонах на трехместных деревянных лавках лицом друг к другу сидели люди. В проходе стоял велосипед, лаяли собаки, саженцы фруктовых деревьев лежали, обмотанные мешковиной, тяжелые чемоданы громоздились на сиденьях, между ними, извиваясь, пробирались дети. Было душно. Окна электрички с толстыми стеклами были закрыты наглухо, как двери склепа, и не пропускали наружу запах селедки, завернутой в бумагу, запах сыра и табачный дым. Электричка тронулась.

Несмотря на переполненные и душные вагоны, тяжелый рюкзак, резавший пальцы, и рулоны туалетной бумаги вокруг шеи, настроение Ирины чудесным образом улучшилось, как только электричка тронулась. Опостылевшая Москва проплывала мимо окон. Те же чувства испытывали все дачники. Они спасались, убегали из душного города к своим собственным частным запасам свежего воздуха.

Электричка набрала скорость, город остался позади, воющий шум электрических моторов сначала сделался более пронзительным, а затем утих. За окном торжественной чередой возникали то неуклюжие громады заводов, то уставленные ржавеющими кранами стройплощадки, то бетонные остовы недостроенных зданий. Все разваливающееся и заброшенное.

Ирина была из тех, кто научился выживать, и изо всех сил старалась найти свой путь наверх в этом вопиюще несовершенном мире. Она выучила английский и преподавала его в спецшколе, хотя ни разу не встречалась с теми, для кого английский был бы родным. Она всегда проявляла лояльность и вела себя как положено на собраниях комсомола, хотя и понимала пустоту и бессмысленность происходящего. Ее призывали быть достойным членом ВЛКСМ, проповедовать принципы строителя коммунизма. Но она знала, что система трещит по швам. Ирине было тридцать, когда к власти пришел Горбачев. Она, как и все ее поколение, взрослела, когда Брежнев уже был болен, в семидесятые и в начале восьмидесятых. Эти годы назвали годами застоя. Их также называли периодом старческого маразма.

Каждый день приносил им новые подтверждения старческой немощи советского социализма. Они часто мечтали о дефицитном чае с желтой этикеткой. Его изготавливали из нежных, тонко нарезанных листьев, и когда чай заваривали, он приобретал насыщенный красно-коричневый цвет. Чай продавался в желтых пачках со слоном. Считалось, что он импортируется из Индии. Чай в желтых пачках был большой редкостью. Его невозможно было найти, и никто не знал, действительно ли его привозят из Индии. Но если он появлялся, за ним охотно стояли в длинных очередях в любое время.

Еще была тушенка. Все знали, что тушенка эта — из списанных армейских запасов, но свежего мяса нигде не было. В провинции люди годами не видели свежего мяса в магазинах. Государство спихивало им армейскую тушенку. Если можно было купить двадцать банок, их покупали не задумываясь. Люди запасали всё, на всякий случай. Макароны с тушенкой доставались не всем. Макароны тоже не отличались разнообразием. Толстые, длинные, серые макароны приходилось варить очень долго. Все мечтали о “чае со слоном”, о тушенке и, может быть, о настоящих макаронах. Иногда удавалось раздобыть макароны получше, те, что импортировали из Италии. Купить их было невозможно, но можно было, с большим трудом, достать. Это становилось смыслом жизни. Хотя в русском языке есть глагол “купить”, люди предпочитали говорить “достать” или “взять”. Они говорили: “Я взял пол кило масла”. Что ты мог достать или взять, зависело не от денег, а от связей, удачи, везения.

Теоретически советское государство обеспечивало почти всё: здравоохранение, образование, общественный транспорт, работу. В огромном сером здании на проспекте Маркса в центре Москвы размещался Госплан, грандиозный орган государственного централизованного планирования, решавший, как распорядиться каждой тонной стали, каждым болтом, каждой шестеренкой, произведенной административно-командной экономикой. Хрущев поклялся, что коммунизм одержит победу над капитализмом к 1980 году, но в середине 1980-х поколение Ирины понимало, осознавало и ежедневно ощущало пустоту этого давнего обещания. Советская социалистическая система не справлялась со снабжением населения, и люди выживали за счет помощи друзей и связей. Они жили в условиях тотального дефицита, в постоянных поисках самого, необходимого.

В магазинах ничего не списывали, все продавали покупателям. Ирина много раз видела, как в одну коробку клали банку селедки с истекшим сроком хранения, батон черствого хлеба и коробочку “чая со слоном”. И еще, может быть, пачку макарон в красивой красной обертке. Такие наборы называли заказами, и в каждой школе, на каждом заводе, в каждом детском саду и институте их предлагали рабочим и служащим примерно раз в месяц. Выбора не было: если вы хотели пить индийский чай “со слоном”, то должны были взять все, что продавалось вместе с ним: черствый хлеб и лежалую селедку.

Поколение Ирины жило в условиях постоянного дефицита. В то время Советский Союз вкладывал огромные средства в гонку вооружений, а его гражданам доставались лишь ожерелья из туалетной бумаги и банки с испортившейся селедкой. С каждым годом дефицит становился все более острым. В начале 1980-х в продаже имелись сыр, один сорт колбасы, молоко, маргарин, сахар, хлеб и предметы первой необходимости. Но даже тогда Ирина и члены ее семьи жаловались друг другу, что в магазинах ничего нет. Они говорили “ничего нет”, имея в виду, что им хотелось бы купить немного ветчины, но ветчины не было. Они хотели купить пива, но пива не было. Как это ни печально, они не знали, что станет еще хуже. Они не могли представить себе, что наступит время, когда действительно не будет ничего.

Дефицит порождал недовольство. Ирина видела, как загорались глаза людей, когда в магазине неожиданно появлялись пакеты с мукой. Вскоре выстраивалась очередь из пятисот человек, каждый из которых записывал свой номер в очереди на ладони. Терпения продавщицы в белом халате хватало на первую сотню. Потом она начинала огрызаться. Она просто ненавидела своих покупателей, а те просили: “Пожалуйста, дайте два килограмма муки!”

Однажды вдруг появились банки сгущенного молока, сотни синих банок, старательно выложенных на прилавке. Через год исчезла колбаса, остался только сыр и сгущенное молоко. Еще через год не стало сыра, осталось одно сгущенное молоко. Потом исчезло сгущенное молоко.

Был хлеб и иногда сахар, но мука исчезла. Прилавки пустели с каждым годом, но однажды заполнились банками с морской капустой, привезенными с Дальнего Востока. Их расставили так же красиво, как когда-то сгущенное молоко. Хотя есть консервированную морскую капусту было невозможно, она тоже вскоре исчезла.

Потом появился яблочный сок. Детям всегда хочется чего-то попить, но продавался только яблочный сок очень плохого качества, да и то не всегда. Его продавали в трехлитровых банках с некрасивой этикеткой, криво прилепленной сбоку. Сок отдавал железом из-за крышки, которой была закрыта банка. Чтобы открыть крышку, нужен был очень прочный консервный нож. При этом стеклянная горловина банки часто раскалывалась. Сок тогда приходилось процеживать сквозь марлю, чтобы очистить его от стеклянных осколков.

Однажды Ирине позвонила золовка и прокричала в телефонную трубку: “Одевайся быстрее, Ира! У метро “Сокол” выбросили детские меховые шубки! Приезжай быстрее!” “Выбросили” означало “продают”. Золовка Ирины была в очереди 875-й и записала Ирину 876-й. Они приезжали туда ежедневно в течение нескольких дней, пока продвигалась их очередь. Они ежедневно проводили в очереди по три-четыре часа в день, отдавая ей все свое время и все свои силы. Когда подошла их очередь, Ирина купила несколько детских меховых шуб и из двух сшила шубу для себя.

Ирина никогда не забудет, какой ажиотаж начался среди ее сверстников, когда в 70-е годы появились джинсы. При всеобщей бедности только одежда позволяла людям хоть как-то различаться. Чтобы купить себе что-нибудь яркое и экстравагантное, приходилось экономить на еде. Почти ни у кого не было надежды поменять квартиру, но можно было купить что-то такое, что позволило бы выделяться в толпе. Работая учительницей, Ирина получала по рублей в месяц, но однажды она потратила 100 рублей на пару зимних сапог. Купить пальто ей удалось, только когда сапоги уже износились. У нее была коричневая юбка, не было подходящей по цвету блузки. А когда она наконец накопила на блузку, юбку пора было выбрасывать. У многих была одна пара обуви на все случаи жизни.

В Советском Союзе не производили современных товаров, удовлетворявших потребности людей, и джинсы стали символом всего, чего они были лишены. Советские органы планирования сначала не предусматривали их приобретения и лишь позже начали поставлять дешевые подделки под западную продукцию. Настоящие джинсы можно было купить у иностранных туристов, у фарцовщиков или в специальных магазинах, где советская элита приобретала товары за специальные сертификаты, служившие эквивалентом твердой валюты. Молодое поколение, Ирина и ее друзья, ходили в джинсах в театр, на работу и куда угодно, не надевая ничего другого месяцами.

Годы маразма объединили людей ее поколения в обширную неформальную сеть знакомых и друзей, связавшую семьи, лестничные площадки и учреждения, Москву и отдаленные окраины. Сеть знакомств, или связей, помогала выжить, когда система не справлялась. Эта сеть была частью обширной второй экономики, теневой системы, существовавшей наряду с официальным миром пятилетних планов. Теневая экономика процветала в промышленности, в розничной торговле, на черном рынке — везде, где люди пытались компенсировать недостатки советского социализма. У Ирины была родственница, работавшая в приемной комиссии престижного института. Поступить в него было трудно, и родственница получала подношения от абитуриентов. “Где бы я взяла мясо, колбасу или лекарства? — спросила она однажды у Ирины. — Как бы я обходилась без своих связей? Я была бы беспомощным ничтожеством”.

Если нужно было показаться врачу, вы шли к нему, положив в карман пальто подарок, красиво завернутый в дефицитный яркий пластиковый пакет. Это была не взятка, а общепринятый способ выживания. Чтобы Ирина могла родить дочь в хорошей больнице, ее золовка принесла главному врачу несколько хрустальных ваз и бусы из полудрагоценных камней.

Теневая экономика свила гнездо в недрах официальной системы. В своем стремлении сформировать “нового человека”, свободного от алчности и зависти, советские руководители приложили огромные усилия, чтобы искоренить дух предпринимательства. Система стремилась ликвидировать любую частную собственность и подавить частную экономическую деятельность, не контролируемую государством. Официальная позиция была непреклонной и суровой: людей сажали в тюрьму за экономические “преступления”, такие, как покупка и продажа дефицитных товаров или организация небольшой подпольной фабрики. Десятилетия пропаганды и преследований привели к появлению культа ненависти к тем, кто сам зарабатывал свои деньги. Их заклеймили как спекулянтов и преступников. Тем не менее один из основных человеческих инстинктов, инстинкт предпринимательства, сохранился в этих враждебных условиях. Желание выжить, сделать свою жизнь лучше стало движущей силой теневой экономики.

Писатель Андрей Синявский, приговоренный к семи годам лагерей за публикацию своих произведений за границей, вспоминал, что в советском обществе осуществлялись различные “левые” операции в негосударственной сфере с целью получения личной выгоды. Хищения на заводе или в колхозе стали образом жизни; подпольное “производство” процветало, несмотря на постоянную угрозу попасть под суд. Синявский рассказал замечательную историю о рабочих московского трамвайного депо, которые на собственный страх и риск восстановили старый трамвай, уже списанный на металлолом, и вновь поставили его на рельсы в качестве собственного частного предприятия. “Внешне он выглядел как все государственные трамваи, — вспоминал он, — но водитель и кондуктор работали не на государство, и копейки пассажиров не поступали в государственную казну. Это было частное предприятие в системе социалистического городского транспорта. И даже после того, как преступление было раскрыто, а преступники посажены в тюрьму, люди долго вспоминали историю о частном московском трамвае”{1}.

Годы спустя экономист Лев Тимофеев, часто писавший о сложностях повседневной жизни, вспоминал, как теневая экономика распространялась внутри официальной. “Теневая говяжья вырезка продается знакомым нам мясником в государственном магазине. Теневые дрова растут в государственном лесу. Врач оказывает теневые услуги теневым больным в государственной больнице. Теневая продукция производится в сфере легального производства. Теневые торги идут в кабинетах и коридорах официальных учреждений — и продавцы, и покупатели теневого рынка имеют определенные должности в официальной администрации. Даже два футбольных матча: легальный и теневой (“договорный”) проходят одновременно на одном и том же футбольном поле”{2}.

Все понимали, что обойтись без собственной неформальной сети личных связей невозможно, поэтому десятки лет назад в русском языке появилось слово “блат”, отражающее суть теневой экономики. Сначала оно носило определенную негативную окраску и имело отдаленное отношение к преступному миру, но затем стало означать просто использование друзей и связей для получения чего-либо. В мире блата и связей те, кто контролировал распределение дефицитных товаров и услуг, кто вроде того мясника “сидел на дефиците”, имели реальное влияние на жизнь людей. Как бы ни осуждало советское руководство это официально, правда заключалась в том, что развитие блата было вызвано крахом советской системы, приведшим к дефициту такого огромного количества товаров и услуг, что людям пришлось искать теневой способ удовлетворения своих потребностей{3}.

Ирина и ее поколение хотели большего, гораздо большего, чем могла обеспечить система. Советский Союз казался иногда тюремной камерой с непробиваемыми стенами. Власти строго ограничивали выезд за границу, контролировали переписку с внешним миром и держали под замком все, что издавалось за рубежом. Зло они видели даже в копировальных машинах, доступ к которым был закрыт. Игорь Примаков, ученый-компьютерщик, вспоминал, как часто он сидел с коротковолновым приемником на коленях в своем любимом кресле, вращавшемся на 360 градусов. По ночам в 70-е годы, когда западные радиостанции глушились, он медленно и методично поворачивал кресло на один градус вправо, на два градуса влево, на три градуса вправо до тех пор, пока не ловил Би-би-си или радио “Свобода”. Слушая радио, он выучил английский. Еще одной силой, разрушившей стены Советского Союза, был ансамбль “Битлз”. Вопреки советской государственной идеологии и мифологии “Битлз” произвели неизгладимое впечатление на ровесников Ирины, и они старательно переписывали слова их песен и изучали по ним английский язык.

К началу 1980-х система стала слабнуть. В страну проникало все больше информации о жизни за рубежом, в том числе о благополучии и достатке, царящих в странах капиталистического мира и рекламируемых американской поп-культурой. К самым поразительным последствиям привело появление технической новинки — видеомагнитофона. Когда в начале 1980-х видеомагнитофоны начали тайком привозить в Советский Союз, страну наводнили кассеты с западными фильмами, показывавшими процветание западного общества. Кассеты передавали из рук в руки, и вечер за вечером молодые люди смотрели западные фильмы, иногда по три фильма подряд, до самого рассвета. Они увидели другую жизнь: одежду, манеры, то, как люди общаются друг с другом, какое значение придают деньгам и богатству. Их поражало, что холодильник, который открывал персонаж голливудского фильма, всегда оказывался полным.

Примаков и его жена, социолог Маша Волькенштейн, рассказывали мне спустя несколько лет, как они с друзьями любили играть в “Монополию”, игру, привезенную кем-то из Испании. Целый год они засиживались допоздна, стараясь стать владельцами магазинов и гостиниц. Привлекали не столько деньги, сколько атмосфера западного казино, свободы. Это было Монте-Карло, о котором они мечтали{4}.

А реальная повседневная жизнь сводилась к унылой борьбе за выживание, выживание любой ценой. Казавшаяся монолитной советская плановая экономика дала множество трещин, и люди тратили свои жизни на то, чтобы протиснуться в эти трещины. Когда электричка Ирины остановилась в Купавне, они с дочерью вышли из вагона на платформу, пересекли железнодорожные пути и пошли по тропинке, ведущей к даче.

Купавна была бедным поселком, и ассортимент местного магазина не отличался разнообразием: животный жир в огромной лохани, засиженной мухами, хозяйственное мыло, хлопчатобумажная ткань в рулонах и водка, неисчерпаемые запасы водки. Ирина даже не заглянула в магазин. Оставив вещи на даче, она прошла через березовую рощицу к неприступному забору из бетонных плит, такому высокому, что заглянуть за него было невозможно. Забор мог служить символом монолитности системы.

За забором находился военный городок, в котором жили и проходили службу военные моряки. Ирина понятия не имела, чем они занимались, ее это не интересовало. Она искала дыру в заборе. Дыры заделывали очень быстро, не давая воспользоваться ими. Вот она! В одном месте плиты разошлись, и Ирина смогла проскользнуть внутрь. Она направилась прямо к приземистому зданию, стоявшему у главных ворот, к магазину № 28 Военторга. Официально он обслуживал только офицеров ВМФ и членов их семей, но никто не обратил на Ирину внимания, когда она встала в очередь за голубцами, колбасой и сыром. Она нашла еще одну трещину в безумном мире дефицита.

В очередной раз она нашла способ выжить, прожить еще один день.

Виталий Найшуль с детства знал, что цифры не врут. Его отец был математиком и рассчитывал орбиты советских спутников. Его мать и сестра тоже были математиками. Найшуль окончил механико-математический факультет Московского государственного университета. Он вырос в интеллигентной семье. Его отец занимался важной, совершенно секретной работой, о которой никогда не рассказывал дома, но в то же время слушал по радио передачи радиостанций Би-би-си и “Голос Америки”. Найшуль тоже хотел стать математиком и продолжал верить цифрам. Он чувствовал их логику и непоколебимую силу. В математике была правда, не искаженная советской идеологией 1970-х годов. Два плюс два равнялось четырем, и система не могла изменить этого. По крайней мере, так казалось.

Найшулю предложили исследовательскую работу в Институте экономики Государственного планового комитета, Госплана, цитадели советской системы. Найшуль не считал себя строителем коммунизма. Он хотел быть математиком и охотно согласился.

Найшуль оказался в святая святых монстра, управлявшего экономической жизнью империи и выделявшего средства на все: от строительства титанового корпуса самой большой в мире атомной подводной лодки “Тайфун” на верфях Северного флота до пошива ситцевого платьица в Иванове.

Империя была сказочно богата природными ресурсами: газом, нефтью, древесиной, углем, драгоценными металлами. К тому же она была невероятно огромной и занимала шестую часть земной суши, простираясь с востока на запад через одиннадцать часовых поясов на двух континентах, в Европе и Азии. Власть над этой гигантской страной монопольно принадлежала коммунистической партии. Ее иерархическую лестницу составляли Политбюро и Генеральный секретарь, Центральный комитет и сотни тысяч партийных функционеров в республиках, областях, городах, на заводах, в театрах, в учреждениях, школах и институтах. У партии имелась особая кадровая система — номенклатура, позволявшая ей отслеживать своих назначенцев, начиная с московской элиты и кончая директором периферийного завода или командиром отдаленной воинской части. Все дороги вели в Москву, к центральным органам власти. Они не только руководили вооруженными силами, державшими под контролем весь мир, не только пытались руководить литературой, искусством, театром и культурой, не только управляли наукой и обширной империей вкупе со сворой стран-сателлитов, но и пытались из центра, из коридоров Госплана контролировать каждое важное решение в области экономики.

На своем рабочем месте в Госплане Виталий Найшуль постепенно начал понимать: тут что-то не так. Глядя на мягкую улыбку Найшуля и копну его черных жестких волос, было трудно догадаться о его мятежном духе. Он не стал открыто говорить о своих подозрениях и чувствах, потому что это было опасно. Вместо этого он начал тайно писать о том, что видел, и в результате получилась замечательная книга, изданная в самиздате, то есть напечатанная на пишущей машинке под копирку. Книга, получившая название “Другая жизнь”, оказалась пророческой.

Для того чтобы понять, почему книга Найшуля, написанная за кухонным столом в начале 1980-х, так важна, нам нужно вспомнить об одном уникальном столкновении идей, кардинальным образом повлиявшем на весь дальнейший ход истории. Поэтому давайте, прежде чем говорить об этой книге, вернемся в прошлое и разберемся, какое значение те события имели для советской экономики и как они предопределили ее крах.

В середине XVIII века, в годы индустриальной революции в Великобритании, появление станков и заводов превратило сельскую экономику в городскую, промышленную. Появился новый важный экономический субъект — промышленник, лишивший былого влияния землевладельцев, купцов и торговцев. Адам Смит, шотландский экономист и философ, стал пророком новой эры. В своем знаменитом сочинении “Исследование о природе и причинах богатства народов” Смит ясно показал, что главной движущей силой экономической жизни является собственная выгода. В самом известном месте своей книги он пишет: “Рассчитывая пообедать, мы надеемся не на доброжелательность мясника, пивовара или пекаря, а на их стремление к собственной выгоде. Мы обращаемся не к их человечности, а к их себялюбию и говорим с ними не о своих нуждах, а об их выгоде”. Смит писал, что индивидуум “в этом случае, как и во многих других, невидимой рукой направляется к цели, которая совсем и не входила в его намерения”.

Это наблюдение стало большим шагом вперед в сфере экономической мысли. Смит сделал заботу о собственной выгоде достойной уважения. Центральное место в аргументации Смита занимают такие понятия, как свободная торговля и конкуренция.

Его идеи были позже развиты другими европейскими философами — теми, что сумели заглянуть в механизм раннего промышленного капитализма и понять силы, приводящие мир в движение. Они считали, что отношения между работодателем и рабочим или между землей, капиталом и трудом остаются неизменными. Они сохраняют состояние “равновесия”. Возможны изменения ресурсов труда и капитала, но это приведет лишь к новому “равновесию”{5}.

Непреклонный немецкий революционер Карл Маркс, живший спокойной, уединенной жизнью в Лондоне, бросил вызов классической экономике и теории стабильности. Его давний соратник Фридрих Энгельс сказал, что Маркс был, “прежде всего, революционером”, потому что видел мир не пребывающим в равновесии, а постоянно меняющимся. Маркс верил в то, что новые промышленники, капиталисты его эпохи, вытеснявшие правящий класс землевладельцев, тоже останутся в прошлом. Системе, описанной классическими экономистами, положит конец восстание рабочего класса. Маркс считал капитализм переходным, хотя и необходимым этапом, который должен полностью “созреть”, прежде чем уничтожит себя. У Маркса тогда имелись серьезные основания так думать. В европейских странах, переживавших индустриализацию, рабочие испытывали огромные трудности, еще более усугублявшие неравенство между богатыми и бедными.

Маркс и Энгельс во весь голос заявили о своей теории в “Манифесте Коммунистической партии”, опубликованном в 1848 году; там они писали, что мир раскалывается на “два огромных враждебных лагеря”, капиталистов и буржуазию с одной стороны и рабочий класс, или пролетариат, — с другой. Маркс и Энгельс верно отметили, что за сто лет, прошедшие с начала индустриальной революции, капитализм высвободил огромные производительные силы. Но, по их словам, капиталисты свели человеческие отношения к “неприкрытому преследованию личных интересов”. Они видели, как маленькие мастерские предшествовавшей эпохи превращались в “огромные заводы промышленного капитализма”, где рабочих “ежедневно и ежечасно порабощали машины” и сами капиталисты. Они требовали отмены частной собственности и предсказывали гибель буржуазии в результате восстания рабочего класса.

Идеология Маркса была возведена на престол в 1917 году, когда Владимир Ленин и большевики захватили власть в России. Но Ленину и его революционным сторонникам досталась страна не зрелого, развитого капитализма, о котором говорил Маркс, и к власти их привел не угнетенный рабочий класс. Ленин организовал и возглавил восстание в стране, где промышленность и капитализм были развиты неравномерно, а экономика базировалась в первую очередь на сельском хозяйстве. Народ не хотел восставать против хозяев. Достижением Ленина было то, что он сумел организовать переворот, придав ему вид восстания рабочих и крестьян. Ленин расчетливо сыграл на стремлении крестьян получить землю, но большевистская революция закончилась для крестьян катастрофой. Ленин не мог ждать, пока капитализм созреет, как предсказывал Маркс, и считал, что русская революция станет началом мировой социалистической революции. Этого не случилось, но в годы после революции большевики претворили в жизнь свои представления о том, чего хотел Маркс, действуя непоследовательно и жестоко. Начался эксперимент, длившийся семьдесят четыре года, в ходе которого игнорировались законы капитализма и подавлялись основные человеческие инстинкты. Этот эксперимент, жестокий и в конечном счете гибельный, затронул всех тех, о ком говорится в этой книге, кто пытался направить Россию по другому пути.

Эксперимент шел не гладко. Гражданская война ознаменовалась хаосом, анархией и вводом жестких экономических мер, известных как военный коммунизм. Относительное облегчение наступило в 1921 году с началом новой экономической политики Ленина, допускавшей существование некоторых рыночных механизмов в сельском хозяйстве и торговле. Конец этой короткой паузе был положен Иосифом Сталиным в конце 1920-х годов. Сталин приступил к созданию в стране громоздкой административно-командной системы. Он неоднократно пытался насильственным путем снизить цены, в первую очередь на зерно и сельскохозяйственную продукцию, что привело к катастрофическим результатам. Частных предпринимателей, пытавшихся устанавливать собственные цены, обви-нили в преступной спекуляции. Сталин преследовал крестьян, добивавшихся экономической независимости, и заставлял их вступать в колхозы. В 1929 году он предпринял попытку совершить “революцию сверху” и провел насильственную коллективизацию, принесшую людям ужасные лишения: голод, смерть, нищету.

Одним из основных инструментов Сталина было централизованное планирование. Уже сразу после революции большевики пытались отказаться от денег, уничтожить свободную торговлю, диктовать цены — короче говоря, нарушали основные законы капитализма. Но теперь они пошли еще дальше, пытаясь изменить характер экономики в целом. Вместо того чтобы полагаться на свободный выбор и конкуренцию, на множество случайных сделок, заключенных с учетом личной выгоды, государство захватило все рычаги экономической машины, подчинив ее централизованному планированию. Оно принимало пятилетние планы, призванные определять ход развития экономики; первый был принят в 1928 году. После сравнительно хорошего года неожиданно было принято решение изменить контрольные цифры и выполнить план за четыре года. Позже Сталин предложил даже три года. Вместо первоначально поставленной задачи произвести за указанный период 35 миллионов тонн угля пересмотренный план предусматривал добычу 75 миллионов тонн, а затем 95—105 миллионов.

“Мы отстали от передовых стран Запада на пятьдесят-сто лет, — сказал Сталин в 1931 году. — Либо мы преодолеем это отставание за десять-пятнадцать лет, либо нас сомнут”{6}.

Любое инакомыслие подавлялось страхом, и практика централизованного планирования сохранялась, подкрепляемая легендами о сверхчеловеческой производительности труда. В сентябре 1935 года шахтер Алексей Стаханов якобы перевыполнил дневную норму в четырнадцать раз, и партия приветствовала его как героя; его подвиг положил начало стахановскому движению, идеалистическому символу создаваемого нового общества.

Сталинская модель позволила России перенестись в индустриальную эпоху, добившись чуть более чем за десять лет того, на что у других стран ушло больше столетия. Гигантские заводы выросли в глуши за Уральскими горами, колоссальные металлургические предприятия, построенные в Магнитогорске, производили больше стали, чем вся Канада. Сталин превратил отсталую страну в крупную индустриальную державу ценой огромных человеческих жертв. Людей отправляли в лагеря миллионами, в том числе талантливых руководителей, инженеров, техников и специалистов по планированию. Повсюду искали шпионов, вредителей и саботажников. Стремительная индустриализация привела к оттоку рабочей силы из деревень в города, что вызвало обнищание и перенаселенность городов. Сталинская модель централизованного планирования с упором на тяжелую промышленность и милитаризацию экономики помогла Советскому Союзу в годы Второй мировой войны, а впоследствии позволяла поддерживать огромную военную машину времен “холодной войны”. Практически все остальные элементы экономики считались второстепенными, в особенности это касается индивидуальных потребителей.

К 1970-м годам, эпохе Брежнева, Советский Союз стал мировой сверхдержавой, но гигантские рывки вперед в области экономики, которые удавались Сталину, были уже невозможны. Особенно затрудняло экономическое планирование необходимость решения новых, все более сложных экономических задач. Две попытки осуществить реформу — одна, предпринятая Никитой Хрущевым в конце 1950-х, и вторая, предпринятая Алексеем Косыгиным в середине 1960-х, — провалились. Государство жестко контролировало собственность, цены и торговлю; вдохнуть в систему новую жизнь не удавалось. Рост цен на нефть в 1970-е годы и в начале 1980-х смягчил падение, обеспечив Советскому Союзу доходы за счет его огромных природных богатств. Но Запад начал новую индустриальную революцию в сфере высоких технологий. В Советском Союзе социалистический эксперимент близился к финалу.

Теперь вернемся к Найшулю, математику, работавшему в Госплане, в самом сердце машины, осуществлявшей централизованное планирование. В начале 1980-х Найшуль благодаря своему удачному положению наблюдателя внутри Госплана отчетливо увидел: вся система поражена болезнью. Он знал, что коммунистическая партия якобы ставит задачи и дает указания, которые через Госплан, а затем через государственные органы и министерства доходят до предприятий. На деле же, как он понял, происходило нечто совсем иное. Однажды начальника Найшуля вызвали в Кремль, а когда он вернулся в Госплан, рассказал поразительную историю о том, свидетелем чего он только что был. Премьер-министр потребовал от министра металлургической промышленности, чтобы Советский Союз начал производство нового сорта тонкой листовой стали. Это было указание сверху, указание партии, записанное в директивах партии по пятилетнему плану. Министр металлургической промышленности не колеблясь сказал: “Нет”. Но затем добавил: “Если вы не дадите нам средств на строительство новых заводов и фабрик, мы этого не сделаем”. Начальник Найшуля только головой качал от изумления. Он думал, что министра вышвырнут вон. Уволят. Расстреляют. Но нет, ничего не случилось. Это было одно крошечное свидетельство того, как на самом деле функционировала система. Система была поражена болезнью.

Внутри административно-командной системы выстраивалась бесконечная вереница плановых заданий, целей и квот, балансов и проверок, шествовавшая по коридорам власти. К 1970-м годам сложная система планирования с ее водоворотом бумаг превратилась в кошмарный сон. Одни только планы снабжения и распределения в сфере промышленности, подготовленные Госпланом, представляли собой семьдесят томов объемом около двенадцати тысяч страниц, в которых фигурировало более тридцати тысяч наименований товаров. Математики Госплана трудились над своими моделями, но через некоторое время Найшуль с ужасом заметил, что начальники просто берут его математические расчеты и вставляют туда тот результат, который хотели бы получить.

Найшуль внезапно понял, что системой больше не руководят сверху. Диктатора нет! Вместо этого вся бюрократическая система планирования превратилась в странный, бесконечный, неуправляемый базар. Из центра не поступало жестких команд, вместо этого велся торг. Директора предприятий требовали что-то от министерств, министерства — от центральных плановых органов, все эти требования шли наверх, а потом обрушивались вниз каскадом решений, никогда не соответствовавших первоначальным требованиям. Если решение состояло в том, чтобы забрать что-то у одного завода и передать другому, проигравшая сторона не соглашалась с таким решением и начинала лоббировать то, что отвечало ее интересам, иногда обращаясь не наверх, а по горизонтали, к руководителям других заводов. Решающую роль в этих делах часто играли совсем не центральные плановые органы, а руководители предприятий, приобретавшие по мере ослабления системы все больше власти. Не только предприятия — все попали в безумную, запутанную паутину требований, разрешений, скрытых запасов, компромиссов и дефицита, и система планирования едва ли могла быть в курсе всего этого, а тем более осуществлять контроль.

Найшуль любил рассказывать об одном партийном начальнике из отдаленной области. В Москве считали, что его дело — строить коммунизм. Но Найшулю этот начальник признался: “Мое дело в первой половине дня — выменять цыплят из моей области на яйца из соседней”. Рост числа незаконных сделок означал, что Госплан все меньше и меньше может что-то контролировать. В 1920-е годы централизованное планирование было создано, чтобы взять в свои руки рычаги власти в сфере экономики и решительно управлять ею. Теперь эти рычаги дергали во все стороны, но безрезультатно. Руль крутится, любил повторять Найшуль, но ничего не происходит.

Найшуль сделал вывод, что система, как ни удивительно, приобрела качества, присущие той великой идее, которую Маркс и Ленин хотели похоронить, — капитализму. Госплан был похож не столько на храм, в котором проповедовались мечты Маркса об утопическом рае для рабочих, сколько на примитивную товарную биржу. Валютой на этой бирже могло быть многое, включая плоды деятельности самой государственной машины — бюрократические “санкции” или разрешения. Все, что представляло ценность в советском обществе, продавалось и покупалось: статус, власть, законы и право нарушать их. Найшулю стало ясно, что даже официальная административно-командная система действовала по принципу теневой экономики и была пронизана блатом и связями. По мнению Найшуля, это в гораздо большей степени походило на рынок, чем кто-либо был готов признать. Найшуль сделал вывод, что советский социализм медленно и мучительно деградировал, потому что великие цели сталинской эпохи, времен войн и революций, себя изжили{7}.

Более того, Найшуль увидел, что исчезла подотчетность. Руководители предприятий серьезно относились к поставленным перед ними задачам, но если они производили что-то некачественное или ненужное, система не наказывала их, и они сохраняли свои должности. Пока производимая ими продукция была в плане, государство ежегодно выделяло им новые субсидии. Найшуль пришел к выводу, что хваленое тоталитарное государство на деле было очень слабым.

Эта слабость проявлялась в подтасовке статистических данных, которая так раздражала Найшуля. Практически во все статистические ежегодники, статьи и другие материалы, которые органы власти предназначали для публикации в открытых источниках, вносились коррективы и изменения, чтобы они не содержали негативной информации{8}. В большинстве стран Западной Европы средняя продолжительность жизни увеличивалась, но в Советском Союзе в годы застоя она оставалась неизменной, что было еще одним признаком того, что система испытывала трудности. Что сделали руководители? Они перевели статистические данные о средней продолжительности жизни в разряд совершенно секретной информации. Демографам предложили работать с “теоретическими моделями” и лишили их доступа к достоверной информации о населении. Так, один демограф — профессор Международного института экономики и права Сергей Ермаков — рассказывал мне, что информация о смертности оставалась секретной даже во времена гласности и реформ Горбачева. Советским гражданам не сообщали, что их ожидаемая продолжительность жизни становится ниже, чем у населения Западной Европы. По словам Ермакова, его работа давно ограничивалась теоретическими моделями{9}.

Пожалуй, самое беспардонное искажение действительности было допущено в серии математических расчетов, посвященных предложению и спросу в советской экономике и соотношению между ними. В классической рыночной системе предложение и спрос регулируются свободными ценами: превышение предложения над спросом приводит к снижению цен, превышение спроса над предложением — к их росту. Но советские специалисты по планированию пытались нарушить эти основные законы и диктовать предложение, спрос и цену. Они решали, что должно быть произведено десять тысяч автомобилей, указывали, сколько железа, стали и резины должно быть выделено на их производство, и устанавливали окончательную цену каждой машины. Цена была абсурдно низкой и субсидировалась государством без учета реальных затрат на изготовление машины. В результате предложение никогда не могло удовлетворить спрос. Более того, поскольку личная инициатива была подавлена, у рабочих отсутствовал стимул работать хорошо. Машины были низкого качества, и в них часто недоставало деталей уже при сходе с конвейера. Детали воровали. В результате — дефицит и необходимость в течение десяти лет ждать своей очереди на приобретение новой машины. Баланс превращался в дисбаланс, и вся система раскачивалась как волчок.

В начале 1980-х вышедшие из-под контроля силы сталкивались глубоко внутри советской экономической системы подобно гигантским тектоническим плитам. Экономический дисбаланс принял сюрреалистический характер. Энергия была дешевой и разбазаривалась. Тонна угля стоила как пачка модных сигарет “Мальборо”. Как ни парадоксально, в самом Госплане система продолжала работать. Найшуль с тревогой наблюдал за тем, как народно-хозяйственные балансы, которые раньше готовились один раз в год, теперь составляли все чаще и чаще, с каким-то остервенением.