Дневник

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Дневник

Привожу выдержки из тетради, датированной началом 1992 года. 6 марта. Первое заседание. Знакомство. Мои слова о цели Комиссии: “Мы служим здесь не Президенту, не власти, но лишь обществу, которое тяжко больно и лечить его можно лишь состраданием… Надеюсь, это и будет нашим главным законом…”

Где-то в процессе возникшего разговора уточняется, что образование Комиссии – акция не политическая, а гуманистическая, иначе бы мы сюда не пришли.

Для начала работы Вергилием Петровичем представлены

107 уголовных дел. Смертников пока нет.

После заседания Булат Окуджава воскликнул:

– А ведь мы освободили 107 человек! Можно считать, что наша жизнь оправдана. – Потом шутливо добавил: – Легко представить такой сюжет: возвращаешься с заседания домой, а из-за угла человек, и тяп тебя по голове…

Его хватают, проверяют и выясняют… Выпущен тобой накануне…

Хочу напомнить, что только одно имя Булата я буду здесь называть по причинам понятным: он ушел навсегда.

Ну, пожалуй, еще Фазиля Искандера, который давно покинул Комиссию и теперь как бы ее история.

Кстати, за Булатом и Фазилем мы посылали официальную

(черную) машину, тот самый пресловутый и заклейменный

“членовоз”; Булат вначале наотрез отказывался в нем ехать.

– В “черной” не поеду, – заявлял он.

– Да она не совсем черная, – уговаривали мы. – Она грязно-бежевая, к тому же в ней уже будет сидеть Фазиль…

– Ладно, – снисходил Булат. – К Фазилю я сяду.

Как ни странно, с самого начала работы жестче других к осужденным на смертную казнь относился наш Священник, обычно такой мягкий и добродушный. Он оказался неистовым, непреклонным в суждениях, как протопоп

Аввакум. Но дела читал добросовестно, вникая в подробности, и этим пришелся по душе Вергилию Петровичу.

После заседания он сказал:

– У меня лежит папка дел, отклоненных на уровне тогдашней России (Президиумом Верховного Совета

РСФСР), я должен был их передать в Комиссию по помилованию СССР… А теперь куда изволите?

– Давайте нам, – предложил кто-то.

– И вы их всех помилуете?

– Наверное.

– Имейте в виду, – предупреждает Вергилий Петрович, насупясь. – В регионах массовым помилованием будут недовольны.

– Кто… недовольны? Власти?

– И власти.

– Неужели мы станем оглядываться на власти… Любые!

– Но авторитет Ельцина?

Я сказал:

– У нас во всех случаях есть выход, который не зависит ни от кого… Даже от Ельцина…

– Какой же?

– Мы просто уйдем в отставку. Но властям потакать не станем. Пусть это будет тоже нашей заповедью.

Со мной согласились. 8 марта. В день моего семейного праздника (восьмого марта мы поженились) впервые читаю дела смертников.

Это и правда страшно. 27-летний парень (Алексеев) из-за 4 ящиков водки порешил сторожа автобазы и его жену… Сторож перед тем пожелал ему спокойной ночи и доброго здоровья… А жена принесла из дома пирожки для детишек… У нее обнаружено сто ран… Он пил из бутылок, испачканных кровью… А в своем ходатайстве повторяет: “Прошу понять меня правильно… Я вам пишу и плачу…”

Я растерялся, расстроился, впал в хандру.

Что делать? Позвонил Анатолию Кононову, но мне ответили: он в больнице. Нужно что-то по поводу

Алексеева решать, а как тут решать, когда решать невозможно!

Наконец дозваниваюсь до больницы. Анатолий серьезно болен, но не я его, а он меня утешает. Мол, ничего, привыкнешь… Так и мы работали…

И рассказывает про старую Комиссию, как бывший ее председатель докладывал их результаты на Президиуме:

“Вот, мол, убийца нанес сто ударов… изнасиловал, бросил… А Комиссия решила помиловать… – и при этом театрально разводит руками, я-то, мол, тут ни при чем… Ну и реакция однозначная… Казнить”.

– Я так не умею, – говорю я, – докладывать… Это только вам я докладываю, что мне хреново… – Но об испорченном празднике молчу… Пирожки, водка под соленые грибки… А как я могу пить и есть, когда перед глазами бутылки, заляпанные кровью… 9 марта. Сделал на сутки перерыв. Отдышался. Снова.

Читаю.

Когда приступаешь к чтению, представление о любом преступнике однозначное: зверь, чудовище, выродок…

Но добираешься до ходатайства, и хотя человек вроде бы тот же, а какой-то другой. И нужно вернуться на несколько страниц назад, чтобы удостовериться, что чудовище и этот “другой” – одно и то же лицо.

Он и сам пишет: “Это не мог быть я… Хоть это был, наверное, я… Но затмение… Помилуйте… И не дайте убить в затылок…”

Подспудная мысль: значит, убивают в затылок?

В одном прошении матери о сыне написано: “…В 43-м году у нас на кирпичном заводе пленных фрицев было тысячи полторы, вот они-то и были настоящими преступниками, ибо жгли наши деревни, убивали старух и детей. Но мы не расстреливали их, а кормили своим хлебом, а сами пухли от голода. Так почему у нас нет гуманности для своих? – И в конце: – Неизвестно, где сынка косточки сгниют, на какой холмик сходить помолиться?”

И снова открытие, для себя: значит, после этого… Их тела родным не отдают?

Мольбы адресованы Ельцину, да не читает ведь он этих писем и не рвет нервов из-за всяких таких слов. Он не знает о них… А если б знал?

Вергилий Петрович на все возникшие в моей душе вопросы реагирует просто:

– В ходатайствах они вам насочиняют! Вы лучше в дело смотрите… Жена преступника и та утверждает, что он преступник… А мать и есть мать…

Но я-то прошениям верю, хотя не всем. Жизнь не придумаешь. 10 марта. Первое заседание по смертной казни.

Обсудили девять дел. Девятое о неком насильнике с символической фамилией Бейс (бес и есть!) мы отложили… До лучших времен… Пусть пока живет, а закон, дай Бог, переменится, мы ему заменим казнь на

“пожизненно”. Пока же такого закона нет.

Вергилий Петрович недовольно пробурчал:

– Ну а чего собираться тогда? Решать, кому пятнадцать лет, а кому двадцать?

Ему пытаются возражать. Конечно, государству выгодней истратиться на пулю, чем содержать заключенного пожизненно… Но мы ведь оглядываемся на западную технологию, экономику… Неплохо бы позаимствовать и правовую культуру… Ибо нигде в Европе уже не казнят…

– А в Америке казнят, – быстро отреагировал Вергилий

Петрович. – Да еще и подростков!

– Но там преступность повыше нашей!

– Не выше, да и казней меньше…

Булат и Фазиль промолчали.

Зато ринулась в бой неистовая Женя, вот что я записал:

“Вина за многочисленные убийства лежит на государстве… А отмена смертной казни один из факторов лечения общества… Да и во всех этих папках

(указала на зеленую) правовой беспредел… И если мы пойдем на поводу у казнителей, то грош нам цена!”

И Священник вставил слово, кротко объяснив, что христианство не принимает казнь, ибо палачу лично преступник не сделал ничего дурного. Значит, палач тот же убийца… И толкает его на это государство…

Анатолий Кононов, который пришел послушать нас, потом в разговоре со мной прокомментировал: “Они

(по-видимому, власть) месяц-полтора подождут, посмотрят на работу Комиссии, а потом в Верховном

Совете поднимут по вашему поводу шум… Они и амнистию, уж на что буззубая, постепенная, столько тянут…” 13 марта. Возник во время заседания вопрос о присутствии на них правоохранительных органов, то бишь высоких чинов из МВД.

Вергилий Петрович предупреждает, что, если мы не введем их в Комиссию, они к нам вообще не придут. Ну, хотя бы уважить самого министра…

Анатолий Кононов обычно сидит тихо, но сейчас бросает с края стола:

– Там у них обычно “замы” ходили!

– Если не впишете, – долбит Вергилий Петрович, – они обидятся.

– Когда надо, позовем, – упираемся мы.

– А они не придут, зачем им…

Комиссия заколебалась. Но окончательно точку поставил

Старейшина.

– Мы, – сказал он, – как я понимаю, вроде американского суда присяжных… А на них присутствовать и давить на психику никто не может…

Ни министры и никто вообще…

Все согласились.

Тем самым создан прецедент: работаем без вмешательства и постороннего присутствия. В том числе и печати.

Фазиль после заседания, выслушав наших первоклассных юристов, вдруг заявил:

– Ну, что я понимаю, вот они! Специалисты!

– Да ты стоишь всех специалистов, – возразили мы. -

Они же узко судят, а ты философ, ты поднимаешься выше разных там параграфов и уголовных статей… Ибо не отягощен мелочью…

Вспомнилось, как побывал я однажды в рыбном колхозе в

Латвии, где трудился мастер по лодкам, единственный на всю Прибалтику. Как-то он пошел позвонить в школу, а учитель, не самый, наверное, деликатный, вытурил его: подумаешь, какой-то лодочник им мешает.

Мастер, уходя, не без укоризны заметил: “Учителей-то у нас много… А человек, который делает лодки… Один!” 20 марта. – Имена членов Комиссии будут публиковать? – спрашивает Священник.

– А зачем? Чтобы все зеки и их родственники пошли на приступ?

– Это станут передавать из уст в уста по всем лагерям,

– говорит Старей-шина. – Мне уже был звонок…

Академика, как его… Амбарцумова…

– Ну, вот.

Он и ко мне позвонил, но не сам, а через Юру Корякина.

Хочет присутствовать на обсуждении дела одного рэкетира. Дело в том, что отец его – профессор МАИ, а сын брал огромные деньги с разных фирм.

– Ах, эти… Бомбят и нас, – озабоченно говорит

Вергилий Петрович. – Преступник отсидел из шести только два года… Нужно хоть полсрока…

Но академик приехал и высидел в приемной три часа, пока шло заседание, на которое его не допустили.

Когда об этом узнали на Комиссии, возмутились, ведь бедных уборщиц, которые украли пряжу (как раз их дело разбирали), никто не приехал защищать! 27 марта. Пошли насильники… Резче всех против них выступает Женя. “А вы подумали о судьбе этой девятилетней девочки, с которой отец (родной!) пять лет жил! Что с ней сейчас?”

– Да тут же написано, вышла замуж…

– Но как она живет? – И горячо добавляет: – Я не готова миловать такого отца, но я готова хоть завтра выехать по адресу (он известен) и поговорить с этой девочкой.

Предложение не поддержали.

– Семьдесят тысяч дел… по каждому не наездишься.

– Да и зачем ей напоминать об этом ужасе?

– А муж… Он может ничего не знать!

– Я ночь не спала… – говорит Женя. – Ну как это возможно, когда тот, который шестилетнюю девочку отвел в лес… Написано, что не смог ничего сделать… А если бы смог?

– Имейте в виду, – предупреждает Психолог. – Есть случаи, когда девочки сами сознательно идут на такие связи, получая от них выгоду… И никаких моральных угрызений не испытывают…

– Это тоже крайний случай!

– Да вы прочтите… Он пять лет жил с дочерью… И никто не знал!

Разговор с Вергилием Петровичем. Между заседаниями.

– Вы меня не слушаете, а напрасно: надо некоторые дела отклонять. Иначе через месяц-другой будет скандал!

Посыпятся письма в Верховный Совет, те попрут на

Президента… и пойдет…

Неожиданно и от администрации нагрянули. Поздоровались и так вежливенько после вопросов о здоровье: “Говорят, вы на Комиссии смертную казнь отменили?”

– Ну пока милуем, – отвечаем настороженно. – А что?

– Всех? – спрашивают. – А закон? Он вам не указ?

Почтальон, депутат Верховного Совета, он потом от нас, к сожалению, ушел и уехал в свой Питер, неожиданно подтвердил:

– Депутаты уже знают о вашей Комиссии… Разговор такой: “Окуджава да Искандер, чего от них еще ожидать!”

Вергилий Петрович в обычной своей ироничной манере:

– Депутаты? А от них чего ожидать, они вон ручки в кабинетах поотвинчивали! Я не помню, чтобы в кремлевских кабинетах что-то воровали… А тут, пока моя секретарша обедала, у нее телевизор унесли! После этого стали машины на выезде проверять!

Обсуждение первой же папки смертников сразу перешло в собрание.

Психолог и Врач (он же депутат) в один голос утверждают, что Комиссия так долго не просуществует и неизвестно, какой грех больше: отказать в помиловании нескольким злодеям или поставить себя под удар и в конце концов уйти в отставку, отдав помилование в такие руки, которые уж точно будут казнить всех подряд.

Их оппонентами стали Почтальон и особенно Женя.

Она громко заявила:

– Мы не знаем, вообще, будем ли мы существовать в нашей роли через несколько месяцев. Может, нам и не придется ничего решать. – И напрямую к Врачу: – Вы можете своими руками подписать смерть человеку?

Можете, да?

Врач – немолодой, с бледноватым лицом человек. В

Верховном Совете добровольно отсиживает за всех на заседаниях, у него целая куча карточек (в том числе и

Сергея Ковалева), которыми он голосует. Совестливый, добросовестный, улыбка мягкая, почти виноватая. Он вообще-то неагрессивен, но сейчас полез в бутылку и отвечает Жене довольно твердо: “Да. Могу”.

И далее, впервые (всегда бывает что-то впервые) – мы голосуем… “Поднимите руки, кто "за"?” Это за помилование (изнасиловал и убил двух девочек).

Двое: Священник и Врач – голосуют за “отклонение”. Их предложение не прошло. Но и за “помилование” не прошло. Весы заколебались… Отложили…

Женя – разгорячена спором, ее синие прекрасные глаза потемнели – останавливает меня в коридоре, после заседания.

– Мы такими сюда пришли и другими быть не можем… И я вас предупреждаю: если Комиссия хоть раз проголосует за казнь, я сюда больше не приду!

Почтальон в личной беседе потом скажет:

– Я тоже думаю, что мы не должны ничего бояться. Мы появились в таком непривычном виде, чтобы дать нравственный пример…

– Это уже мне нравится, – объявит довольно после заседания Вергилий Петрович, безусловно спровоцировавший спор.

И было в его усмешке что-то мефистофельское.

Погодите, мол, заверещали, а что-то будет дальше!

Хочу, задним числом, повторить, что мы были очень разные, когда шли сюда. И, возможно, в чем-то весьма и весьма незрелые. Я говорю о нашем отношении к смертной казни. Книги, телевидение, кино – это все другое, не похожее на реальность, с которой мы столкнулись. Здесь все вместе и каждый порознь вырабатывали свои принципы и, если хотите, в какой-то степени создавали сами себя. Можно даже сказать так: “не казня” других, мы ежедневно казнили себя. И один Господь мог знать, чем это все кончится. На заседании. Женя активный враг всех насильников, но сегодня на обсуждении рассмеялась. Пострадавшая подала в суд, потому что у них (насильников) ничего не получилось…

Цыгана, который крал лошадей (у него шесть детишек), мы помиловали, да еще смеялись, пусть, мол, не оставляет свое классическое занятие, а то ведь и цыган настоящих скоро не станет.

И еще дело, где тюремная биография осужденного начинается аж в 1942 году, когда его осудили “за антисоветскую агитацию”. Понятно, в шутку мы предложили его не только помиловать, но и передать дело в отдел наград, ибо он еще тогда выступил против советской власти!

Реликтовые для наших времен уголовные статьи и сроки, встречающиеся в некоторых делах времен сталинщины, нет-нет да промелькнут в чьих-то биографиях, возвращая к памяти жесточайшие суды того времени. За украденное общественное добро (колоски на поле) – двадцать лет, за расхищение народного добра (катушка ниток на фабрике) – пятнадцать лет и так далее.

И даже не в сроках дело, а в том, что девушку в шестнадцать лет засудили однажды, а потом уж она пошла по лагерям, и сломалась еще одна жизнь.

Это ли не казнь?

Да, кстати, уголовницы, не помню уж, кто первый придумал, проходят у нас почему-то под ласковыми именами… Так и произносится вслух: Танечка,

Верочка… А эта милая Верочка убила мужа сковородой по голове, а Танечка задушила любовника в постели!

Но так мы могли шутить, лишь когда шли сравнительно легкие дела. И было решено, что все, что здесь говорится, тем более голосуется, не должно выходить за пределы комнаты.

– Но все и так знают о вашей позиции, – возразил

Вергилий Петрович.

А Женя призналась, что уже были угрозы не ей, ребенку…

– Сегодня мы перешли ту грань, когда становится опасно, – строго сказала она. Между комиссиями. Вергилий Петрович со вздохом подытоживает:

– Ну, правда, трезвые головы и у вас тут есть… Вот если бы вы Врача на голосовании поддержали, он ведь правильно советует! Понемногу, но казните…

– Не только он, – излишне резко отвечаю я.

Про себя сосчитал: Врач, Психолог, Священник и, возможно, Булат… Про Фазиля не знаю. И еще один колеблется… Как бы для оправдания ссылается на известные имена… Режиссер, мол, Рязанов…

Летчик-испытатель Марк Галлай – люди цивилизованные…

В каких-то случаях казнь считают необходимой…

А вчера Врач вдруг заявил:

– Общество безнравственно. Оно нас не поймет. Людей ведь осудили. Значит, виноваты. А то, что мы сейчас делаем, – революция! Притом что лишь двадцать пять процентов против казни!

Почтальон возразил:

– Мы не судебная инстанция, чтобы разбирать вину…

Иначе нам бы лучше идти в прокуратуру… На Комиссии. Вчера, уже вторично, обсуждали прошение смертника дяди К. Отклонили. Звучит-то благозвучно. А по сути – подпись под смертной казнью. Правда, последняя подпись как бы не наша. Президента. Но разве это что-то меняет?

Под конец кто-то из колеблющихся свое мнение изменил… Вот они весы судьбы! Счет голосов стал равным: “за” и “против”. Снова отложили. Кажется, мы в это дело уперлись как в стену.

Булат в разговоре по телефону тем же вечером смущенно заметил: “Мы торопимся проголосовать, потому что боимся сами себя. Но ведь закона о пожизненном заключении может не быть долго? Что тогда?”

Мы оба, как и все остальные, не знаем, “что тогда”.

Проговорили целый час в тот вечер, поплакавшись друг другу в жилетку. Помню, что я сказал Булату… если его (дядю Колю, значит) казнят, из Комиссии уйдут трое… Ты знаешь кто… За себя я тоже не ручаюсь.

Зачем мне такая работа, у меня была совсем другая задача…

Потом разговор с Женей, и тоже по телефону.

– Что же, – спросил я, – мы идем вверх по лестнице, ведущей вниз?

– Да, – отвечала она. – Именно так. Но идти надо до конца.

Я не стал спрашивать, какой конец она имеет в виду. Но становится очевидным, что при всей смелости Ельцина (а в некоторых случаях он и правда решителен) он не пойдет на такой шаг, как отмена казней. Хотя… Сергей

Ковалев подтвердил, что Ельцин сам заговорил о создании Комиссии, которая бы не казнила. Тогда, в

91-м году, опасался за жизнь гекечепистов. Не потому, наверное, что пожалел их, а просто не хотел политических репрессий… Тем более расстрелов.

Бессонная ночь.

Я понимал, что наша работа в некотором роде не самый ли сильный соблазн стать судьей чужой жизни.

Ведь так, кажется, просто возненавидеть убийцу: трех мальчиков использовал и убил, да как… душил или головой в ванну и после этого в прошении пишет о ценности человеческой жизни… Своей, разумеется.

По совести есть все возможности, даже право, сказать такому: “умри”. Или чуть деликатней: “уйди”.

Проголосовать за отклонение, а самого себя оправдать в собственных глазах. Но это и есть соблазн, ибо права решать чужую жизнь (“порешить” – точнее?!) не может быть ни у кого, кроме Всевышнего.

И когда мы вещаем о законе, который якобы нам

“разрешает” распорядиться чужой жизнью, это тоже фикция. Наш закон (российский) основан на равнодушии к людям. С ним нельзя спорить (закон есть закон!), но сопротивляться ему, морально противодействовать нужно и можно.

Вот и сопротивляюсь, и противодействую.

Тем более я знаю, что он (закон) тоже может меняться… Сегодня, скажем, казнят единицы, ну десятки, а завтра пойдут сотни, тысячи… И все это будет один и тот же закон.

А я вроде бы еще писатель, хотя за чтением кровавых дел запамятовал, когда сидел над чистой страницей…

Да нет, я еще, и прежде всего, гражданин и не приемлю такого закона и всеми доступными силами против него восстаю. Ведь мог же великий Толстой…

А пока что вот: я решил откладывать тяжкие дела, где наши могут проголосовать за казнь. Чтобы, как сказал один мой приятель, не дергать судьбу за хвост… В смысле не искушать податливых. (Если честно, и я могу быть податливым.)

Наутро позвонил Сергею Ковалеву: надо встретиться и выпить, иначе не вытяну…

Застолье.

В беседе с Ковалевым среди многого о разном постепенно приблизились к теме, которая начинала обжигать, хоть мы ее, как могли, отдаляли. Начали с Президента.

– А мы нужны? Ему? – спросил я Ковалева.

– Праведники нужны всем и всегда, – отвечал он. – И

Ельцину нужны…

– Зачем?

– Для очищения.

– А что нам делать? – спрашиваю.

Ковалев задумывается, отставил рюмку.

– А что, если… Этот… Вергилий Петрович… Ну, помимо вас отдаст Ельцину часть “трудных” дел?

– То есть дать ему возможность… Самому?

– Небольшую часть…

– А где границы?

– Это, конечно, сложный вопрос. Но все-таки выход. Не можете же вы копить “трудные” дела до бесконечности?

– Но имеем ведь право?

– А об этом кто-то знает?

– Пока нет.

– Узнают…

– И что тогда?

Вопрос, который задал мне Булат в ночном разговоре.

Ковалев машет рукой, и мы молча выпиваем.

– Нужен закон… Альтернатива смертной казни…

– А что, если поговорить с Ватиканом? С Папой? Он же доступней Ельцина? – спрашиваю я.

– Наверное, – усмехается Ковалев. – Но вот с вопросом о пожизненном заключении надо пробиваться все-таки к

Ельцину…

– Вы поможете? – напираю я.

– Да попытаюсь… Вокруг кабинета. Встретился на дачных дорожках писатель Оскар

Курганов. Крупный, с палочкой.

– Вы, говорят, засели в этом… В кабинете Пуго? – С придыханием, устал от ходьбы. – А знаете, меня за подписание какого-то воззвания, это было, наверное, в

49-м году, вызвали к Шкирятову в КПК, может, в ваш кабинет…

– Кажется, нашего еще не было.

– Но все равно большой… Полкилометра… Идешь, идешь… А он со своего места: “Стой!” И начинает спрашивать, а ты стоишь посреди этого зала, как в поле

– один перед нацеленными на тебя глазами… Как на суде! Потом разрешают сделать еще четыре шага и опять:

“Стоп!”

А я вдруг подумал, что такие необъятные (безразмерные) кабинеты психологически съедали человека… Пока дойдет от дверей, поневоле усохнет от страха…

В поликлинике на Сивцевом Вражке меня прикрепляют.

Отдавая фотографию в регистратуру, иронизирую, мол, я тут вышел как партбосс. Женщина внимательно оглядывает меня, мотает головой: “Не похожи. Хотите покажу, как они выглядят?” И достает фотографию: стертое бесцветное лицо и правда без признаков живого.

– Кто же это?

– Читайте, там написано.

Читаю: Полозков.

– Неужто, – удивляюсь, – коммунисты еще тут?

– Не пойму, – отвечает она, но как бы невпопад. – Как такие вообще наверх попадают…

При этом ни словечка о нем впрямую. И так уже много наговорила.

А я вдруг вспомнил, что и Полозков в нашем кабинете успел посидеть… Бумажки даже от него остались…

Вдруг ловлю себя на мысли далеко не милосердной, что

Ельцин излишне мягок с этими… Они с ним, придя к власти, чикаться бы не стали… В лучшем случае прикрепили к районной поликлинике…

Зашел на работу приятель, я ему подарил давно обещанную книгу с надписью: “Дана в кабинете Пуго, но не ПУГайся, мы – совсем другие…”

Лена – буфетчица на нашем этаже. Улыбчивая, покладистая.

Однажды я спросил, а для чего он нужен здесь- буфет?

Оказывается, для Шахрая. Но и нам она готова помочь…

Официальные лица, к примеру, или чай для Комиссии…

Буфет на ее памяти был здесь всегда. Я спросил про

Пуго, видела ли, как они здесь заседали?

– Да, – отвечает. – И даже присутствовала. Я им чай разносила… За время одного заседания выпивали до ста стаканов! – И показала: – Сидели вот за этим столом и вдоль стен на стульях. А вот это, на ковре, видите, – показала, – пятно, это от трибуны. С нее докладывали… А там, где вы сидите, сидел, значит,

Пуго, а у дверей три стула, для “подсудимых”… Но не для всех, а для самых важных… Остальных прямо из-за двери вводили… Где ваш секретарь сейчас…

– И что же? Куда они шли?

– Они вот тут, у начала стола останавливались, слева…

– А было слышно? (имея в виду, что кабинет огромный).

– Так микрофоны… Один лично у Пуго, у других несколько – за столом…

– А кто за столом?

Она подняла глаза к потолку:

– Очень бо-ль-шие люди.

– Ну, помните, кто?

– Генералы известные, вот Шапошникова запомнила…

– И они судили?

– Да. Каждый выступал. Потом голосовали.

– А подсудимые? Как вели себя подсудимые?

– По-разному. Оправдывались… Рассказывали про свою жизнь… Иногда плакали…

– А в обморок не падали?

– Па-да-ли! Я им и воду еще приносила. У одного даже был инфаркт! Так бегала, “Скорую помощь” вызывала… Подход пред царские очи. В одной старинной книге наткнулся на “заговор”:

“подход пред царские очи”.

Звучит же он так: “Господи благослови! Как утренняя заря размыкается, Божий свет разсветается, звери из пещеры, из берлог выбираются, птицы из гнезд солетаются, так бы раб Божий Анатолий (предположим, я) от сна пробуждался, утренней зарей умывался, вечерней зарей утирался, красным солнцем одевался, светлым месяцем подпоясался, частыми звездами подтыкался.

Покорюсь и помолюсь. Вы же, кормилицы, царские очи, как служили царям, царевичам, королям, королевичам, так послужите рабу Божьему Анатолию по утру рано, и ввечер поздно, в каждый час, в каждую минуту, веку по веку, и от ныне до веку. Ключ и замок словам моим…”

Есть там и “Подход к властям” и “Подход к начальству”… Но разговор-то идет о царе Борисе, и тут впору было, когда “от сна пробуждался”, произнести вещие слова. Так, для самоутешения.

29 июня 1992 года, хоть “красным солнцем не одевался” и погоду вообще не запомнил, но, как было уговорено, за мной на работу заехал Сергей Ковалев, добился приема, и на его черной машине мы проследовали в

Кремль; заметил, как выдрессированная охрана отдавала нам честь.

Нет, вру конечно. Никто чести не отдавал. Это в кино так изображают. А нам включили зеленый огонек светофора, и по столь знакомым дорожкам Кремля – с машины они казались иными – с милицейскими постами на каждом уголке мы подкатили к “крылечку”, как выразилась одна из девушек, у которой мы спросили дорогу к Ельцину… Мы и этого-то не знали.

Сергей Адамович со своей зековской хваткостью быстро определил, куда идти.

Третий этаж, потом длинным-длинным коридором, мимо так называемого кабинета Ленина (“этот поболее кабинета вашего Пуго”, – бросил на ходу Ковалев), дошли до охранника. Спустились на второй этаж, нашли дверь с дощечкой Б. Н. ЕЛЬЦИН и сели в предбаннике на диванчик.

Тут не было секретарш, а лишь мужчины: один пожилой и двое молодых, все по-деловому корректны. В назначенное нам время – я даже посмотрел: было ровно 16 часов 30 минут – прозвенел звоночек, и мы вошли в дверь, обшитую деревом, из кабинета до нас никто не выходил.

Борис Николаевич встал нам навстречу, приветливо поздоровался, попросил присесть на диван возле небольшого столика слева у стенки и сам присел на стул в торце его. Над столиком висела большая цветная фотография: они вдвоем с Бушем в домашней обстановке,

Ельцин в теплом домашнем свитере.

Я присел на диван, а Ковалев напротив Президента с другого конца столика. Я обратил внимание, что Ковалев на протяжении всей встречи был немногословен, отвечал на вопросы кратко, даже лишней улыбки себе не позволял.

С этого момента и до ухода я наблюдал за Ельциным и почти сразу отметил особенность, некую механичность действий: рукопожатие, уже ставшую знакомой по телеэкранам вежливую, чуть застывшую улыбку.

Жена моя, конечно, спросила потом: “Ну, он хоть пытался вам понравиться?”

– Нет, – сказал я, – его это не волновало.

А Лида, помощница Ковалева, насмешливо заметила:

– Он уверен, что и так должен вызывать восхищение.

Кстати, еще с вечера ей, как человеку опытному, я позвонил и стал выспрашивать, как вести себя с

Ельциным, я немного волнуюсь.

– Он высокий, – предупредила она, – но не смотрите на него снизу вверх… У вас своя правота, да и вообще, вы ему помогаете.

Так, наверное, я и ощущал себя, хотя советов в тот конкретный момент, конечно, не помнил.

Почти сразу успокоился, и это помогло мне сохранить контроль над собой и беседой, которая у нас возникла.

Тем более что Ковалев как бы предложил мне идти на прорыв, то есть первому зачинать такой важный разговор.

Для “запева” я протянул Ельцину свою книжку, заранее приготовленную и подписанную со словами: “Вот моя визитка”.

– А вы и пишете? – как бы удивленно спросил он.

Ковалев потом уверял, что это была шутка. Мне так не показалось. Я тут же ответил, что в первую очередь я все-таки писатель.

Надпись моя на книге “Ночевала тучка золотая” была такая: “Борису Николаевичу Ельцину, да поможет вам Бог спасти Россию и даст здоровья и сил, а мы с Вами…”

Думаю, что я и сегодня мог бы повторить эти слова. Еще много лет после этой встречи он доверял нам решать судьбы заключенных, и, если кто-то из его окружения здорово мешал, тут его прямой вины нет.

Вообще полагаю, что где-то в недрах его структуры мы едва просвечивали, ну, скажем, как изъясняются астрономы: звездочка “пятой величины”. Иной раз о нас вроде бы вспоминали, но чаще не замечали, особенно когда происходили глобальные передвижки. Хотя именно в это время нас могли попутно с кем-то смахнуть, вовсе этого не заметив. Но в такие времена мы действовали по известной формуле: спасение утопающих дело рук самих утопающих…

Не утопающих, а, скорее, топимых…

Ельцин вежливо открыл книжку, прочел автограф, отложил. А Ковалев заверил, что я “хороший писатель”.

Как будто сейчас это что-то значило. Только для моральной поддержки. Начался разговор с моего краткого, понятно, подготовленного вступления о том, что я упорно сопротивлялся и не хотел идти в Комиссию, но возможность помочь людям и помочь Президенту подвигнули меня на это дело. С помощью Ковалева,

Кононова, Шахрая нам удалось собрать редкую по составу

Комиссию, которая, как я считаю, достойна своего

Президента. В нее входит та самая интеллигенция, которая его поддерживает. Но остаются и наши проблемы, касаемые смертников, и теперь работа такова, что нам кажется (кивок в сторону Ковалева), смертную казнь можно было бы заменить на пожизненное заключение.

Такого закона у нас, к сожалению, нет…

Ковалев как бы слегка поправил меня: “ваши проблемы”, указывая на то, что это проблемы и Президента.

Ельцин сразу уловил главную мысль, оживился, сказал:

– Ну, правильно. Когда судят человека, судья может оказаться под влиянием эмоций, а проходит время, и можно объективно взглянуть на преступление… И если помиловать, никто протестовать уже не будет… Я ведь все подписал, что вы предлагаете на помилование, – добавил он со знаком вопроса. – Никто же не протестует?

– Никто, – отвечал я.

Сообразил, что мои проволочки со смертниками имеют смысл и теперь как бы поощряются самим Президентом.

А он еще добавил:

– Да, интересная и широкая Комиссия. В ней большой диапазон мнений.

Думаю, что это, скорей всего, подсказка Шахрая, да и пример с судом и эмоциями тоже, наверное, от него. Во всяком случае, к разговору Борис Николаевич был подготовлен.

Уже по просьбе Вергилия Петровича я заговорил о помещении для архива, ибо папки валяются в коридоре на полу. Ельцин тут же отошел к своему письменному столу, позвонил, как выяснилось, руководителю Администрации, назвал меня по имени и сказал, что вот Приставкин просит помочь… Архив у них огромный… – И, обернувшись от стола ко мне: “Сколько, спрашивает?” -

“Сто тысяч дел в год”, – сказал я. Он повторил вслед за мной цифру и уже твердо: “Поищите, у Купцова тридцать комнат… Нет, это не от Приставкина, это я от других знаю! – И повторил: – Такая, понимаете, уважаемая Комиссия, и все-таки, черт возьми, при

Президенте!”

Я подумал потом, что, может, он и не сказал “черт возьми”, но по интонации прозвучало именно так, причем с улыбкой, сам ведь только что похвалил. А Ковалев после встречи проницательно заметил, что этой одной фразой он сильно укрепил Комиссию, ее нынешний состав.

Не успел Ельцин отойти от телефона, как ему позвонили, шел разговор о визите в Финляндию, и он поинтересовался сроками и даже суточными, не для себя, конечно, а я смог оглядеться, осмотреть кабинет. Три огромные люстры, российский флаг за спиной у стола, письменный стол, не очень большой, зеркала в бронзовой оправе…

Я тихо спросил Ковалева, здесь ли сидел Горбачев?

– Не знаю, – быстро отвечал он, давая как бы понять, что сейчас не время для разговоров. Даже в отдалении от Президента.

Сам он сидел чуть напряженно, на краешке дивана, положив руки на колени, и как загипнотизированный следил за Ельциным. Я обратил внимание, что у того в руках два карандашика, цветных, кажется синий и зеленый, он все время вертел их во время нашей встречи.

Закончив разговор, Ельцин попросил прощения за паузу и повторил свою мысль, он дословно помнил, о чем шел разговор, что надо дать правосудию возможность самим назначать пожизненный срок или же тридцать, тридцать пять лет… “как высшую вторую меру”… И далее, – общество демократизируется, конечно, мы дозреем и до отмены смертной казни… Но пока то, что вы предлагаете, разумно.

– Договорились? – спросил он, завершая беседу со своей неизменной улыбкой.

Ковалев тут же подхватил, что это главное, зачем мы пришли, и быстро заговорил о Верховном Совете и о риске обсуждения вопроса о Гайдаре.

Ельцин поднялся, считая разговор законченным, и мы простились.

Чуть поплутав по коридорам, наконец вышли к лифту и к машине.

И все-таки в мыслях, частенько, и сразу и потом, возвращаясь к этой встрече, единственной такой, не могу утверждать, что я понял этого человека… Было другое: ощущение некой надземности его, что ли, и вообще слово “над” все время вертелось у меня на языке. Ну, то есть что был он, Борис Николаевич, не с нами рядом, а все время где-то выше и отстраненнее.

Хотя… И тот крошечный разговор о поездке в

Финляндию, происходивший в нашем присутствии, и особенно вопрос о суточных, которыми он поинтересовался, доказывали, что в нем твердо присутствовал и бывший обкомовский хозяин, вникающий во все проблемы, в том числе и бытовые.

Встреча получилась полезной. И для укрепления позиций

Комиссии, и для будущей работы. Я уже не говорю о личных впечатлениях, не каждый день ведешь беседы с царями!