24. Литература в опасности

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

24. Литература в опасности

Освальдо Феррари: Недавно в одной буэнос-айресской газете я прочитал ваше, Борхес, открытое письмо, оно называется Культура в опасности.

Хорхе Луис Борхес: Сначала я хотел назвать его несколько иначе; мне самому название Культура в опасности не нравится. Лучше было бы озаглавить: Литература в опасности, но людей, хотя бы номинально, больше интересует культура, чем литература; литература — только часть культуры, она входит в культуру, а не наоборот. Как бы там ни было, письмо получило название Культура в опасности; хотя многие и испытывают к слову культура неприязнь, но оно единственно возможное для определения понятия, которое оно и обозначает, не так ли?

Если вы не возражаете, я прочту ваше письмо для того, чтобы вы его прокомментировали.

Почему бы и нет?

Вы пишете: Вряд ли найдется человек, который хотел бы сделаться объектом шуток; но хоть это и кажется невероятным, таким человеком стал я. У меня в руках проект реформы — назовем это так — учебного процесса на филологическом факультете Университета Буэнос-Айреса. Я— профессор-консультант этого учебного заведения…»

Скажу коротко о своей преподавательской деятельности: почти двадцать лет, если округлить цифру, я преподавал не английскую либо североамериканскую литературу — это сделать невозможно, так как они беспредельны, — но учил любви к этим литературам, или, если говорить более конкретно, любви к некоторым писателям; я чувствовал себя вполне удовлетворенным, если какой-либо студент выказывал желание прочесть книги того или иного автора. Кажется, однажды я уже рассказывал о том, как какой-то незнакомец остановил меня на улице Сан-Мартина и сказал мне: «Я хочу, Борхес, поблагодарить вас». И я ответил ему: «За что же вы хотите поблагодарить меня, сеньор?», и он сказал: «Вы познакомили меня с Робертом Льюисом Стивенсоном». Ну что же, ответил я, в таком случае я могу чувствовать себя удовлетворенным. Да, я чувствовал себя чрезвычайно счастливым, ведь если я познакомил его со Стивенсоном, то я… значит, в его жизни стало побольше радости. Итак, я учил любви не ко всей литературе, поскольку всю литературу любить невозможно, но любви к некоторым книгам и к некоторым авторам, или даже только к одному автору. И если я мог внушить такую любовь, то я считал свою задачу выполненной; ведь все остальное: имена, даты — все это можно найти в энциклопедиях и в учебниках по истории литературы.

Дальше вы пишете: «Но я никогда никому не дал ни одной консультации…»

Объясню, почему я так написал; нам — Хосе Луиса Ромеро и мне — пожаловали должность профессоров-консультантов. Я спросил у Ромеро: «Что означает быть профессором-консультантом?» Он ответил: «Точно не знаю, но предполагаю, что мы должны давать консультации». Но ни за какими консультациями ко мне никто ни разу так и не обратился; видимо, Ромеро дал мне неверное объяснение. Возможно, предполагалось, что мне просто должно было польстить, что я являюсь профессором-консультантом. Ну что же, весьма признателен. Итак я — профессор-консультант, хотя и не знаю, что это значит. Думается, меня можно было назвать, предположим, «профессором на пенсии, в отставке», но это было бы очень похоже на «уволенного профессора», не так ли? А «консультант» — это похоже…

На похвалу.

Да, на похвалу, на лесть, в общем, подсластили пилюлю, не правда ли? Но давайте дальше.

Вы пишете: «…Не дал ни одной консультации, но, кажется, имел право высказать свое мнение…» — и далее вы приводите текст документа, который вам вручили.

Да, позже мне сказали, что скоро данный документ, хоть это и кажется чрезвычайно странным, будет обсуждаться в Университете.

А документ гласит: «Изучение зарубежной литературы — по желанию студентов…»

То есть можно и совсем не изучать зарубежную литературу, или я ошибаюсь?

А далее говорится: «Она может быть заменена массовой и народной литературой…»

Ну, здесь я готов признаться в своем невежестве; что это значит: массовая литература? Я спросил: речь, вероятно, идет о посредственной литературе, но мне ответили: нет, речь идет о бестселлерах; то есть о том, что, как правило, совсем не похоже на литературу. Ну что же, слово «литература», может быть, кажется кому-либо слишком торжественным, напыщенным, а словосочетание «массовая литература» звучит уже более приемлемо и никого не пугает.

Но читаю дальше: «… Может быть заменена средствами связи…»

Когда я прочел данный пассаж, я подумал об автобусах, дилижансах, трамваях, поездах. Мне разъяснили, что я ошибаюсь, что речь идет о газетах, журналах, — наши журналы похожи на небольшие антологии, — о радио и телевидении. Мне кажется чрезвычайно нелепым, что литература может быть заменена радиопостановками, но сегодня мне все кажется странным.

Читаю дальше: «…Может быть заменена литературным фольклором. с»

По поводу этого я, кажется, высказываю свое мнение в самом письме дальше; но что такое фольклор, как не собрание суеверий и предрассудков, и для. чего оживлять их? Ясно, что это делается потому, что речь идет о фольклоре региональном, а все региональное, все отечественное в наше, весьма курьезное, время должно, конечно же, быть престижным; кажется, огромное значение приобретает тот факт, где ты родился и живешь. Но для меня — иначе, я всегда стремился стать достойным желания стоиков: быть гражданином мира. И я не буду упорно настаивать на том, что родился в приходе церкви Святого Николая, в городе Буэнос-Айрес.

Снова читаю: «…Может быть заменена социологией литературы…»

Я действительно не знаю, есть ли, может ли быть социология литературы. Если это — наука, то она должна предвидеть развитие литературы в будущем, но, как ни странно, она обращается только к литературе прошлых времен либо к нынешней литературе. В связи с этим я вспомнил шутку Гейне: «Историк — это пророк прошлого»; эту шутку повторил, — как ни странно, улучшив ее, — Хуан Валера[213]: «История — это искусство предсказывать прошлое». И это — верно. Кроме того, я не уверен в том, что социология литературы способна назвать нам имена писателей XXI века, я и не говорю даже о датах и названиях книг. В лучшем случае она может сказать: все, что случилось, и должно было неизбежно случиться; но что такое «неизбежность» с эстетической точки зрения? Наверное, когда в 1855 году журналист из Бруклина Уолт Уитмен издал «Leaves of grass» («Листья травы»), никто не мог предвидеть, что эта книга изменит всю последующую литературу. Или когда Эдгар Аллан По, несколькими годами ранее, написал пять, всем нам памятных, рассказов: «Убийство на улице Морг», «Золотой жук», «Похищенное письмо» и два других, то никто не мог предвидеть, что он создал новый жанр: детективный. И что у этого жанра будут столь замечательные приверженцы и почитатели, как Диккенс, как Уилки Коллинз, как Честертон, как Иден Филпотс[214], и многие, многие другие, список может быть бесконечным, скажем, Николас Блейк…[215] их очень много во всех странах; я сам — вместе с Биой Касаресом — работал в этом жанре, мы с ним написали «Шесть задач для дона Исидро Пароди». И всего этого, наверное, не случилось бы, если бы Эдгар Аллан По не написал те самые пять рассказов, которые являются совершенными образцами детективного жанра и определили его законы, зафиксированные позже: не описывать сам акт преступления, раскрывать преступление, анализируя и размышляя, и, как правило, раскрыть его в самом конце.

Настало время поговорить о двух последних заменах литературы…

Каковы же они?

Социальная лингвистика и психолингвистика.

Но я ничего не могу сказать об этих научных дисциплинах, если они, конечно, являются таковыми; для меня эти слова — не более чем неологизмы. В любом случае, эти науки возникли столь недавно, что для многих они сомнительны. Во имя чего заменять эстетическое наслаждение изучением этих наук, которые столь скучно названы?

Ваше письмо заканчивается словами, что мы, аргентинцы, как известно, простодушны…

Я написал это потому, что хочу, чтобы как можно больше аргентинцев поверили в то, что культура действительно в опасности, что действительно существует опасность замены литературы, наслаждения от чтения наукообразными дисциплинами о литературе. Такую возможность нельзя исключать; почти двадцать лет я преподавал литературу, и многие студенты просили меня дать им библиографию. Я всегда отвечал: нет, ведь любая библиография идет только вослед творчеству писателя; не думаю, что Шекспир смог бы прочитать обширнейшие библиотеки, заполненные книгами о нем. Прежде всего — само творчество, но сейчас больше всего пишут о творчестве, о книгах, пишут о том, кто пишет о писателе, пишут о том, кто пишет о том, кто пишет о том, кто пишет… и читатели, как правило, не доходят до самих текстов, ведь есть библиография. И это продолжается неостановимо; уже Сэмюэль Батлер[216] говорил, что со временем каталоги Британского музея не смогут поместиться на земном шаре. (Оба смеются) Что же говорить о книгах, если одних каталогов больше чем достаточно? Мы стали жертвами эрудиции, которая является одной из опасностей нашего времени; хотя вокруг слишком много невежд; но ведь эрудиты, как правило, и являются невеждами; чаще всего они хорошо знают только тот предмет, который изучают. А об общей картине представления не имеют; общее — это для них нечто чересчур неопределенное.

Эрудиция замыкает творчество в тесную камеру.

Да; и наверное, чрезвычайно полезно изучать истоки литературы, тот период, когда не были важны все эти пустяки: имена авторов, даты, все то, что так занимает современных критиков, ну, — например, смена местожительства… недавно я читал книгу Харви Алле- на об Эдгаре По; такое впечатление, что в жизни Эдгара По не было ничего, кроме переездов с квартиры на квартиру. Но ведь все переезжают с одного места на другое, в этом нет ничего необычного; намного важнее то, что писатель рисовал в своем воображении, какие книги он нам оставил. А все это заменяется переездами с квартиры на квартиру, или — если пишут психоаналитики — всяческой ерундой о половой жизни… помимо всего прочего, считается, что писатель должен ненавидеть своего отца и любить свою мать либо ненавидеть мать и любить отца. И все это заменяет литературу, заменяет эстетическое наслаждение, которое сейчас многим уже почти неведомо. Я не знаю, действительно ли нам грозит столь серьезная опасность, о которой я говорил, или нет, хотелось бы верить, что нет, хотелось бы надеяться на то, что я заблуждаюсь; я жду опровержения от кого-либо из руководителей Университета по поводу того, что — я использую свою метафору — никакого нелепого каталога не существует и что всерьез ничто не угрожает культуре. Было бы очень грустно, если бы — конечно, я понимаю, что обычно преувеличивают значение университетов — если бы Университет все-таки решился заменить литературу социологией. Впрочем, в наше время всего приходится опасаться.

Полагаю, что свое письмо, Борхес, вы разъяснили нам в полной мере.

Я бы хотел, чтобы появились письма и других писателей; ведь мне кажется, что культуре в действительности грозит опасность. И надо, чтобы писатели выступили в защиту культуры. Не хочу называть имен. Но чем больше писателей выскажет свою тревогу и озабоченность в связи с этой неправдоподобной, но не невозможной опасностью, — тем лучше. Буало писал: «Пусть правда выглядит всегда правдоподобно»[217]. А в нашем случае, как мне представляется, речь идет о столь же правдивом, сколь и неправдоподобном.

Или наоборот.

Да, всё может быть.