17. Оскар Уайльд

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

17. Оскар Уайльд

Освальдо Феррари: Борхес, вы постоянно цитируете двух писателей-ирландцев, которые оказали воздействие сначала на английскую литературу, а потом и на мировую.

Хорхе Луис Борхес: Один из них — Бернард Шоу, не так ли?

Да, один — Шоу, а второй — Оскар Уайльд.

Ну что же, но мы забыли о Джордже Муре[149], мы забыли о Свифте, мы забыли об Уильяме Батлере Йейтсе…

Но за столь короткое время, отведенное нам, очень трудно…

Крохотный остров, с населением всего-то в шесть или семь миллионов, и дал миру столько гениев! Просто поразительно.

Да.

А вместе с тем есть обширнейшие края, что не дали миру почти никого; а Ирландия… начиная со Скотта Эриугены[150] мистика и пантеиста IX века, и кажется невероятным, что он существовал, но вместе с тем он был, и он был при дворе Карла Лысого[151], и переводил с греческого, поскольку тогда во Франции греческого никто не знал, но зато его знали ирландские монахи; в общем, сверхъестественное количество гениальных людей дала миру Ирландия.

И кажется, она дала более всего гениальных людей критического ума; Шоу и Уайльд тоже относятся к таким, не правда ли?

Ну что же, Шоу, например, сказал, что англичане — сентиментальны, а ирландцы — недоверчивы и ироничны.

И Шоу, и Уайльд обладали талантом острословов, умели быть афористичными…

Но мы забыли еще об одном ирландце, которого часто упоминал Бернард Шоу, — о герцоге Веллингтоне, Артуре Уэлсли, и о другом писателе — о Конан Дойле, он, хотя и родился в Эдинбурге, был ирландцем.

Но, кажется, именно Шоу и Уайльд язвительнее всех других отзывались об английском обществе.

…Да, но мне ка/кется, что англичанам нравится, когда их высмеивают; это такая своеобразная дань, налог, что взимается в пользу Англии. А вот еще одна странность англичан: в каждую войну выбирать себе в качестве героя кого-либо из вражеского стана. Например, в Первую мировую войну это был капитан «Эмдена»[152], а также кто-то из немецких летчиков, которым они восхищались. А во Вторую мировую войну героем для них стал Роммель. Англичанам, если Англия воюет с какой-то страной, просто необходимо восхищаться кем-либо из этой страны; у них — культ героев, и этот культ распространяется даже на их врагов. В других странах такого нет.

Чрезвычайно интересное наблюдение.

Но это же видео невооруженным глазом.

Не стану спорить.

Или, например, Наполеон; он был, без сомнения, главным врагом Англии, а сколько у него было сторонников среди англичан?! Когда Байрону сказали о победе под Ватерлоо, он воскликнул: «I am damned sorry», то есть: «Ах, как жаль!» Для него была предпочтительнее победа Наполеона над англичанами и немцами. И я вспомнил открытое письмо Стивенсона; это было в начале войны в Южной Африке[153], и он написал, что для чести Англии надлежит вывести войска, что была допущена ошибка, но, если войска будут выведены, ее можно исправить. Это письмо он опубликовал в «Таймсе», и никто за это не стал его порицать. Он имеет право высказать то, что думает.

Беспристрастность англичан — поразительна.

Да, они стараются быть «fair man», стараются быть честными, беспристрастными. А вот в других странах — не так, в других странах беспристрастность считают едва ли не предательством. Я вспоминаю о письме, которое опубликовали, кажется, двое военных, против, моих — не помню уже каких — заявлений; было это, кажется, год назад. И там были такие любопытные слова: «Данное утверждение, если бы его высказал чилиец, было бы справедливым, но в устах Борхеса, являющегося аргентинцем, — нет». То есть они сами признают, что они не беспристрастны, признают, что мнение чилийца, высказанное по данному конкретному поводу, может резко расходиться с мнением аргентинца; но ведь это же — абсурд. Впрочем, о какой беспристрастности может идти речь, если аргентинец имеет право судить вот так, и только так, а чилиец — только иначе.

Это верно, всегда подчеркиваются различия между нами. Но мы можем вспомнить также, что англичане затаили злобу на Уайльда из-за его критики английского общества; это стало очевидно во время суда, закончившегося для писателя тюремным заключением.

Да, но этот суд начал он сам. Именно он, если верить Пирсону[154], потому что жил в иллюзорном мире. Конечно, мы все живем в иллюзорном мире, но его мир был миром язвительных афоризмов, блистательных фраз; и он полагал, что может распространить его, скажем так, на всех. Он знал, что обвинение, которое выдвинул против него Куинсберри, справедливо, но решил, что, будучи более образованным и остроумным, чем судьи, может защищаться своими язвительными афоризмами, и в этом была его ошибка. Почему он решил судиться — неизвестно; может быть, его втянул в тяжбу лорд Альфред Дуглас, сын того человека, которого он обвинил в клевете.

Да, но слова Куинсберри были, без сомнения, оскорбительны, поскольку он сказал не «содомит», а «поза содомита». И такой джентльмен, как Уайльд, должен был отреагировать соответствующим образом.

Нет, думаю, что слова «поза содомита» — это была хитрая предусмотрительность Куинсберри. Сказав «поза содомита», он как-бы сказал…

Это звучало оскорбительно.

Нет, он хотел сказать: я, мол, не утверждаю, что он — содомит,

Вы полагаете?

Во всяком случае, я думаю, что это была предусмотрительность, осторожность Куинсберри. Если бы он сказал «содомит», Уайльд мог бы ответить: нет, я не таков. Но «поза содомита» уже показывает некоторую неуверенность. В то же время Куинсберри был совершенно уверен в том, что Уайльд — содомит, так как имелись донесения парижской полиции. А Куинсберри разыграл неуверенность для того, чтобы подбодрить Уайльда. Я думаю, этим все и объясняется; и он даже сказал не «содомит», а «сомдомит», как бы ошибся в слове; и я думаю, сделано это было умышленно.

Обратим внимание на то, что на суде против Уайльда выступили его университетские товарищи, те, кто, без сомнения, тайно ненавидели его уже многие годы.

Выступили те, кто был младше его, те, кого он совратил. Более всего Уайльду навредило именно это; юношам, которых он привозил в Париж и которым дарил золотые часы, не было еще восемнадцати. Он и не предполагал, что все это получит публичную огласку; но постыдное прошлое перестало быть тайной, и этого оказалось достаточно, чтобы доказать справедливость обвинения, доказать, что оно не является наветом. Уайльд мог бы уехать из Англии, у него был для этого целый месяц; Фрэнк Хэррис[155], Бернард Шоу и другие его друзья советовали уехать из Англии, уехать в Париж, но он не захотел, он остался в Англии. Кажется, в последнюю ночь он был один, снизу слышали, как он ходил взад-вперед по комнате; шеф полиции отправил своего подчиненного на станцию, откуда уходил последний поезд на Дувр, полицейский вернулся удрученный и сказал: нет, Оскар Уайльд не садился на этот поезд. Черт побери, ответил шеф полиции, придется идти и брать его под арест; и они пошли и арестовали Уайльда. Он знал, что все так и случится. Позже он объяснял Андре Жиду, что хотел узнать и «другую сторону сада». Он уже узнал успех, познал славу, счастье; он узнал, что счастье — возможно, и хотел познать также бесчестье и несчастье; хотел полностью испить горькую чашу познания, и сделал он это сознательно.

И сделал это с достоинством; вы вспоминаете…

Да, он сделал это чрезвычайно достойно; он стал другом заключенным, а позже, когда вышел из тюрьмы, продолжал интересоваться их судьбой, писал им и помогал. Он вышел на свободу и поселился у одной женщины-еврейки. Да, он вышел вместе со своим другом и, разумеется, отправился в книжный магазин; он перелистывал книги, и кто-то — его имя навсегда осталось неизвестным — воскликнул: «Смотрите, Оскар Уайльд!» И тогда он понял, что если останется в Англии — покоя ему не будет; в Ирландии ему было бы, конечно, еще хуже, и он уехал в Париж и умер там несколько лет спустя.

В комедии «Веер леди Уиндермир» есть такие любопытные слова о Лондоне: «В Лондоне не поймешь: не то люди создали туман, не то туман создал людей».

Хорошо сказано. Напомнить англичанам о тумане — значит в известной мере польстить им; они гордятся лондонским туманом.

Однажды вы сказали, что Уайльд — почти всегда прав, что он — человек…

Да, я полагаю, что он был человеком глубокого ума; но хотел, чтобы его считали легкомысленным, и делал это весьма изящно. Свои суждения он облекал в форму язвительных афоризмов, парадоксов.

Да.

Поэтом он был, надо признать, посредственным; такой маленький Теннисон, маленький Суинберн; но как личность — посредственностью он не был.

И рассказчиком он был исключительным..

Разумеется, но стиль его прозы — слишком декоративный; к примеру «Портрет Дориана Грея» — имитация «Странной истории доктора Джекиля и мистера Хайда», но повесть Стивенсона написана великолепно, а «Портрет Дориана Грея» — нет. Роман Уайльда полон длиннот, там есть ненужные главы, длинные перечни музыкальных инструментов; в общем, роман написан в декоративном стиле.

Но вспомним «Балладу Рэдингской тюрьмы» и «De profundis»; «Баллада» и «De profundis» — в них весь Уайльд.

Да, но я не уверен в том, что «Баллада» хороша. Сравним ее с балладами Кольриджа или Киплинга, или с народными балладами, и увидим: она — ничто. Она — вся насквозь — фальшивая. Ну, например, в самом начале Уайльд говорит: вино и кровь — красного цвета[156]. Киплинг зная, и Уайльд, без сомнения, знал, что английский солдат не пьет вино, в Англии всегда пили джин. Виски в ту пору тоже не пили; но Уайльд пишет: «вино», потому что это слово уже обрело литературную окраску. Мундир кавалериста-гвардейца тоже не был красным, он был зеленым; об этом кто-то из друзей сказал ему: мундир у кавалеристов-гвардейцев зеленый. Прекрасно, ответил Уайльд, если вам это кажется лучше из-за того, что кровь и вино зеленого цвета…(смеется), то пусть будет по-вашему, но все-таки лучше, если они будут красного цвета. В общем, ясно, что он знал, что лжет. И кроме того, он использует аллегории, тоже насквозь фальшивые.

Но как бы там ни было, Борхес, приведу его фразу: «Я превращу свою боль в музыку». И мне кажется, что в «Балладе» и в «Be profundis» ему удается добиться этого.

Полагаю, что да; и думаю, что это — цель любого поэта.

Разумеется…

Создать музыку, создать ритм. В «Одиссее» написано: боги заставляют людей страдать, чтобы будущие поколения знали, что можно воспеть; здесь та же самая мысль.

Без сомнения.

Иными словами, для того, чтобы существование мира было оправдано эстетически; и об этом же — только более прозаически — сказал Малларме, он сказал: «Все создано, чтобы завершиться в книге», но книга — вещь мертвая; поэтому: «знали, что можно воспеть» — сказано лучше, гораздо более живо; Гомер сказал более искусно, чем Малларме. Конечно, Малларме говорил с некоторым смирением: «Все создано, чтобы завершиться в книге» — так, словно бы говорил: мы должны надеяться, что все создано, чтобы завершиться в книге. Кроме того, у него был культ книги, или же он хотел обладать и миром, и книгой; Малларме — человек очень сложный; возможно, он умышленно написал недостаточно ясно. А Уайльд — и мне представляется это несомненным, это видно по любой его фразе, — Уайльд, оставляет впечатление гениального и обаятельного человека. И кроме того — об этом я уже говорил неоднократно — оставляет впечатление человека наивного; такое же впечатление оставляет и Верлен. Иначе говоря, в их жизни было много позорного, но сами они таковыми не были. Сейчас мне вспомнились слова Стивенсона — великолепные и верные слова. «Человек, — сказал он, — может быть оклеветан своим творчеством, своей жизнью», или нет, он сказал: «своими поступками». «Человек может быть оклеветан своими поступками». Иначе говоря, человек может убить, но сам по себе убийцей он не является; и это — случай Макбета, не согласны? Мы ощущаем, что Макбета толкают на убийство старухи-парки, жена, и они сильнее его, но сам по себе он — не убийца. Умный человек тоже может поступать глупо, и судить о нем следует не по этим поступкам, а по сути его. Так и с Уайльдом, он оставляет странное впечатление наивного человека, словно все, что с ним было, происходило с кем-то другим, или словно сам он не был участником всей своей жизни. И поэтому очень жаль, что все всегда делают акцент на трагическом финале Уайльда; мне хотелось бы прочитать какую-либо книгу об Уайльде, где не говорилось бы о позорных поступках в его жизни, а говорилось бы только о творчестве. Но кажется, что доныне такой книги не появилось, и все пишут о суде, о тюрьме, о последних несчастливых годах в Париже.

Вы говорили и о том, что главное в его творчестве это — счастье.

Да, полагаю, что, без сомнения, да, и готов повторить свои слова; думаю, это — несомненно… В его комедиях много глупых персонажей — и женщин из общества, и легкомысленных девиц, — но все они в то же время остроумны. Но ведь это не суть как важно, не правда ли? Все они оставляют впечатление глупых, хотя и постоянно изрекают что-либо остроумное. Но ведь это просто потому, что остроумные фразы вложил в их уста Уайльд. А сами они — глупые или, во всяком случае, легкомысленные; и тем не менее постоянно изрекают афоризмы, и афоризмы чрезвычайно удачные.

Как странно, сейчас, когда вы говорили, я вспомнил слова Достоевского о красоте; он сказал, что красота сияет повсюду, даже и в глупости.

Хорошо сказано, и верно. Я, к примеру, неоднократно слышу на улице чрезвычайно любопытные фразы, их говорят люди, которые даже и не понимают, что они говорят. Шоу — поскольку мы сегодня говорим об ирландцах — признавался, что все его фразы — это фразы, которые он услышал на улице; сам он ничего не придумал, он их просто записал. Но это, конечно же, одна из шуток Шоу, не так ли?

Вероятно, он считал себя человеком, записывающим остроумные фразы других.

Не думаю, что это так; а кроме того, странно, что никто даже не помыслил записывать случайно услышанные фразы, кроме этого хитроумца, которого зовут, или, вернее, звали, Джорджем Бернардом Шоу. Уайльд и Шоу были большими друзьями, и Шоу говорил, что он многое готов отдать за возможность проговорить с Уайльдом час или два; и что во время этой беседы говорил бы только один Уайльд; а он, признается Шоу, «впервые в жизни не сказал бы ни слова».

А Уайльд говорил, что Шоу — совершенно бесстрастный человек, и поэтому, полагал Уайльд, его творчество ему совсем неинтересно — творчество Шоу неинтересно Уайльду.

У Шоу была страсть — прежде всего, страсть мыслить.