11. Эмерсон — Уитмен

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

11. Эмерсон — Уитмен

Освальдо Феррари: У вас, Борхес, свое собственное понимание Эмерсона[86]; вы говорите, что Уитмен и Эдгар По отодвинули Эмерсона в тень, заслонили сделанное им.

Хорхе Луис Борхес: При жизни по сравнению с Эмерсоном и Уитмен, и Эдгар По были почти неизвестны; для Уитмена Эмерсон сделал чрезвычайно много. Уитмен послал ему первый экземпляр… нет, не так, экземпляр первого издания книги «Leaves of grass» («Листья травы») — она вышла в 1855 году, в том году, когда Лонгфелло опубликовал свою американскую поэму «Гайавата», ныне забытую, включенную в школьные программы — что одно и то же. В общем, в 1855 году увидела свет «Гайавата», североамериканская разновидность поэмы «Табаре»[87], только в ней говорится не о белых, а об индейцах; для своей поэмы

Лонгфелло выбрал размер «Калевалы», финского эпоса, размер, можно сказать, усыпляющий; в том же году было напечатано и первое издание «Leaves of grass». Эмерсон, в определенной степени, предсказал появление Уитмена — в одной статье, опубликованной в «The American scholar»[88], он написал, что поэт Америки обязан включить в свое творчество все, не только все доброе, но и все злое: ложь, преступления, ненависть, зависть; все, что существует в мире. Но, разумеется, одно дело — предсказать поэта, а другое — быть поэтом.

Без сомнения.

Да, это — совершенно разные вещи. Получив книгу, Эмерсон написал Уитмену письмо, поистине доброжелательное, чрезвычайно доброжелательное; он писал, что верит: его книга — самая талантливая, самая мудрая из всех, что когда-либо появлялись в Америке. Он писал, что редко бывает в Нью-Йорке, но что при первой же возможности, оказавшись в Нью-Йорке, будет рад пожать руку творцу, который написал эту книгу и которого зовут Уитмен. Если не ошибаюсь, Уитмен был корреспондентом газеты «Brooklyn Eagle»[89], в общем, фигурой весьма незначительной, но именно он написал эту великую книгу. Так вот Уитмен взял да и опубликовал письмо Эмерсона — и тем самым нанес ему оскорбление. Он сделал то, что не должен был делать, ведь письмо Эмерсона было частным. А кроме того, Уитмен воспроизвел это письмо в третьем издании своей книги, а рядом напечатал ныне столь знаменитые эротические стихи; не так ли?

Да…

И естественно, получилось, что Эмерсон являлся вдохновителем этих стихов, которые шокировали

тогдашних читателей. Сейчас-то их можно печатать где угодно, и никакого скандала они не вызовут.

В общем, Эмерсон, как вы его представляете, был истинным джентльменом.

Да, но только я не знаю… не помню, хотя и читал биографии Уитмена, высказал ли Эмерсон ему хоть какой-либо упрек; но он отдалился от поэта. А Уитмен продолжал печатать свои стихи; кажется, каждый год появлялось новое издание книги, каждый раз — дополненное. И это согласуется с общим мнением и рассуждениями, которые приведены в предисловии к сборнику, о том, что для Уитмена эти стихи, столь разнообразные по манере и темам, являлись единой поэмой, эпопеей, эпической поэмой Америки. Поистине этот наш герой, Уолт Уитмен, был триедин; человек Уитмен, мифический Уитмен, сотворенный воображением автора; мы знаем., что Уитмен родился на Лонг-Айленде, а в книге он пишет, что родился в Техасе, затем объездил всю страну — чего на самом деле не было, — работал шахтером в Калифорнии, в Небраске; и все это было только в воображении Уитмена. И наконец, третья ипостась Уитмена — это читатель, он тоже вторгается в книгу, поскольку поэт неоднократно обращается к нему. Или делает так, словно читатель задает ему вопросы и он на них отвечает. В общем, замысел чрезвычайно странный. И все это к тому же соответствует демократическим идеям; в одном относительно малоизвестном стихотворении Уитмен описывает картины, на которых изображены святые со златыми нимбами, и говорит, что желал бы, чтобы персонажи его книги тоже были с нимбами, так как эта книга принадлежит не одному человеку, а всем. американцам, и не только нынешним американцам, но и грядущим, которых поэт тоже воспел. Иначе говоря, герой Уолта Уитмена — это герой, имя которому — легион; читатель является персонажем его книги, возможно, он явится и много лет спустя после Уитмена. Да и мы с вами сейчас, в известной степени, — порождение Уолта Уитмена.

Теперь мне ясно, почему вы столь высоко цените Эмерсона, ведь в тех случаях, которые мы рассматриваем, Уитмен и Эдгар По оказываются ниже Эмерсона.

Как бы там ни было, они — несравнимы. Наверное, я не должен был бы говорить этого. Но они — несравнимы.

Это — мгновение экзальтации.

Но вернемся к Эмерсону; Эдгар По ему явно не нравился, он называл поэта «the jingle man», звонарем, имея в виду, вероятно, его знаменитое стихотворение…

«Колокола».

Да, «Колокола», и это: «The bells, bells, bells» («Бубенцы, бубенцы, бубенцы!»)[90]; все это казалось Эмерсону недолговечной игрой. И он говорил: «Рое, oh, yes, a jingle man»[91], мол, звонарь, и всё. По-английски сама фраза звучит изысканно, ведь в слове «jingle» уже слышится звон, звукопись, не правда ли?

«Jingle man» — звучит неплохо.

Да, «Рое, oh, yes, a jingle man». (Смеется.) Эмерсон, конечно же, был поэтом-интеллектуалом. Он не был поэтом страсти, наверное, нет… но кто сказал, что страсть — непременное условие для поэзии? Есть и иная поэзия, вспомним Поупа[92], вспомним Буало[93], нельзя сказать, что они поэты страсти, но они — поэты. Или можно привести другой пример, более знаменитый или более древний: Гораций; мы говорим о Горации как о непревзойденном мастере слова, но не как о поэте страсти. Не уверен, что страсть — необходимое условие для поэзии. Эмоция, чувство — да, без эмоций поэзии не бывает. Но без страсти — бывает, ведь есть поэзия интеллектуальная, холодная; прекрасная поэзия, созданная человеком чрезвычайно умным, но не страстным, не обязательно страстным.

А кроме того, можно говорить об интеллектуальной страсти, страсти познания.

Конечно же, есть любовь умственная, духовная, о ней, в частности, говорил Спиноза; и Эмерсон не испытывал недостатка в любви. Думается, что Эдгар По не был начитанным человеком, но придумывал он чрезвычайно умело и умно; Уитмен, вероятно, читал какие-либо научные книги, читал эпопеи; без Библии, без Псалмов Давида он совершенно непонятен. Но то, что он сделал, — совсем иное, чем Библия; стих Уитмена звучит словно бы эхо Псалмов, но он более пространный, более сложный. Без сомнения, к мысли о верлибре, о свободном стихе его привели идеи свободы. Конечно же, он хотел быть демократическим поэтом и не хотел использовать старые формы. Он тешил себя мыслью, что все прошлое — это феодализм.

Уитмен?

Да, но он понимал, что демократическая поэзия состоит не в том, чтобы восклицать «О, демократия!» й восторженно, напыщенно славить ее. Нет, он сделал нечто совершенно иное. Он создал поэму, героем которой были все люди; для него — все американцы. Уитмен утверждал, что его книга — это черновик, что это, скажем так, точка отсчета для грядущих поэтов; в известной степени, так оно и есть, но мне не кажется, что кто-либо превзошел Уитмена.

Да, он написал непревзойденный черновик.

Для меня, без сомнения. Конечно же, Карл Сэндберг[94] использует разговорный язык лучше, чем Уитмен. Но Уитмен хотел продемонстрировать также и то, что он — человек начитанный; любимым поэтом Уитмена был Теннисон, поэт культуры. А Сэндберг умело использовал обиходную речь. Уитмен мог бы легко воспользоваться такой речью, но тогда бы он резко ограничил себя.

Борхес, всегда, когда говорят об Эмерсоне, вспоминают и о Карлейле; есть нечто, что связывает Эмерсона с Карлейлем или, иначе, Карлейля с Эмерсоном. Вспомним слова Груссака[95]

Но я считаю, что они — неверны.

Да, абсолютно неверны.

Кроме всего прочего, Карлейль был человеком страсти, чрезвычайно несчастным человеком. Он видел мир как некий кошмар. А Эмерсон — нет, он был человеком здравомыслящим, ясным… и если сравнить «Культ героев» Карлейля с очерками Эмерсона «Представители человечества», то видишь, что эти писатели — совершенно различные; Карлейль восхищается вспыльчивыми, жестокими людьми, восхищается тиранами. Он написал очерк о Докторе Франсиа — очерк, в целом, во славу этого человека, — он восхищался Фридрихом Прусским[96]; должен был бы восхищаться Наполеоном, но Наполеон был французом, а Карлейль любил Германию и, следовательно, должен был ненавидеть Францию, хотя «История Французской революции» — одна из лучших книг Карлейля.

И вы, конечно, согласны со словами Карлейля о том, что всемирная история — это священный текст.

Конечно; всемирную историю мы можем назвать также и космическим процессом; Карлейль говорит, что всемирная история — это текст, который мы все всегда читаем, мы все всегда пишем; но тут кроется также и тайна: это текст, в который вписаны и мы сами. История напоминает божественную тайнопись, и мы — знаки в этой тайнописи. Эту мысль: мысль, что мир похож на тайнопись, — Карлейль воспринял, вероятно, у Сведенборга[97]; иначе говоря, все в мире имеет свой смысл. Подобная идея должна происходить от Библии, не так ли? Ну что же, вспомним: Данте полагал, что есть четыре возможных прочтения Библии. В Средневековье так было принято думать, а кроме того, можно полагать, что есть также и четыре возможных прочтения «Божественной комедии».

А сейчас, если не возражаете, для того чтобы продемонстрировать ваше неизменное восхищение Эмерсоном, я хотел бы прочитать ваш сонет, посвященный ему.

Я могу только сказать, что это стихотворение — недостойно самого Эмерсона; Эзекиэль Мартинес Эстрада написал о нем лучше. Однако что же, давайте прочтем мое.

Да, прочтем ваше: «Он потирает сгорбленную спину / И отправляется, закрыв Монтеня, / На поиски иного утешенья — / Заката, опалившего равнину. / И на закатной, золотой дороге, / У самой кромки неба на минуту / Вдруг прорисовывается, как будто / В уме того, кто пишет эти строки…»

Пожалуй, этот фрагмент… не совсем плох.

Все стихотворение отнюдь не плохое.

Хотя и написал его я.

И в последней процитированной строке речь идет о вашем собственном восприятии, вашей памяти, ваших размышлениях.

Да.

«Он думает: „Заветные страницы / Я прочитал и сочинил такие, / Что их прочтут во времена другие. / Бог дал мне все, что многим только снится. / Не обойденный славою земною, / Я не жил на земле. иное"»[98]

У него есть стихотворение — «Days»[99],— в котором говорится то же самое: проходят дни, и он ненавидит их, так как отвергает наслаждения жизни; он сам себя ограничил; как вы сказали, он знал лишь интеллектуальное наслаждение. А в конце концов он раскаялся.

И все-таки…

Но как бы там ни было, он человек со спокойной, счастливой судьбой.

Да, вы говорите: он был инстинктивно счастлив.

Полагаю, что так; кроме того, он был очень умен, он всю жизнь провел в размышлениях; как же ему не быть счастливым?! Несчастливы — глупцы; а человек, который привык к размышлениям, способен воскресить прошлое, вспоминая о нем, и постоянно обновляться; умственная работа — своеобразная форма счастья. И Эмерсон был, без сомнения, счастлив.