ЗАКЛЮЧЕНИЕ К ПОСЛЕДНЕМУ ОТЧЕТУ О ПОМОЩИ ГОЛОДАЮЩИМ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЗАКЛЮЧЕНИЕ К ПОСЛЕДНЕМУ ОТЧЕТУ О ПОМОЩИ ГОЛОДАЮЩИМ

Двухлетнее занятие наше распределением между нуждающимся населением шедших через наши руки пожертвований больше, чем что–либо другое, подтвердило наше давнишнее убеждение в том, что главная доля той нужды, лишений и соединенных с ними страданий и горя, которым мы почти тщетно старались внешним образом противодействовать в одном маленьком уголке России, произошла не от каких–либо исключительных, временных, не зависящих от нас, а от самых общих, постоянных и вполне зависящих от нас причин, заключающихся только в антихристианском, не братском отношении нас, людей образованных, к бедным, чернорабочим, несущим всегда ту нужду и лишения и связанные с ними страдания и горести, которые только были более, чем обыкновенно, замечены нами в эти последние два года. Если мы в нынешнем году можем не услыхать про нужду, холод и голод, вымирание замученных работой взрослых и недоедающих старых и малых сотен тысяч людей, то это произойдет не от того, что этого не будет, но от того, что мы не будем видеть этого, будем забывать про это, будем уверять себя, что этого нет, а если и есть, то это так и должно быть и не может быть иначе.

Но это неправда: этого не только может не быть, но этого не должно быть, и этого не будет; и скоро не будет.

Как ни кажется нам хорошо спрятанной наша вина перед рабочим народом, — как ни искусны, давнишни и общеприняты те отговорки, которыми мы оправдываем свою роскошную жизнь среди замученного работой и недоедающего и служащего этой нашей роскоши рабочего народа, — свет всё более и более проникает эти наши отношения к народу, и мы уже скоро окажемся в том постыдном и опасном положении, в котором находится преступник, когда неожиданный им рассвет застигает его на месте преступления. Ведь если можно было прежде говорить купцу, сбывавшему рабочему народу ненужный, а часто вредный и негодный товар, стараясь взять как можно больше, или даже хороший и нужный рабочему хлеб, но купленный по дешевым и продаваемый по дорогим ценам, — что он честной торговлей служит нуждам народа; или фабриканту ситцев, зеркал, папирос, или заводчику спирта или пива — говорить, что он кормит народ, давая ему заработок; или чиновнику, получающему тысячи жалованья, собираемого из последних грошей народа, — уверять себя, что он служит для блага этого народа, или — что в эти последние года было особенно очевидно в местах, постигнутых голодом, — если можно было прежде землевладельцу, за бесценок, меньше, чем за хлеб, обрабатывающему свою землю голодными крестьянами, или отдающему эту землю тем же крестьянам за доведенную до последней высоты цену, — говорить, что он, вводя усовершенствованное земледелие, содействует благоденствию сельского населения, — то теперь, когда народ умирает с голода от недостатка земли среди огромных полей помещиков, засаженных картофелем, продаваемым на спирт или для крахмала, уже нельзя говорить этого. Нельзя уже теперь среди этого вырождающегося от недостатка пищи и излишка работы, со всех сторон окружающего нас народа, не видеть того, что всякое поглощение нами произведений работы народа, с одной стороны, лишает его того, что ему необходимо для его питания, с другой увеличивает его и так уже доведенную до последней степени напряженность работы. Не говоря уже о безумной роскоши парков, цветников, охот, — всякая поглощенная рюмка водки, всякий кусок сахара, масла, мяса есть с одной стороны столько–то отнятой пищи от народа и столько–то прибавленного ему труда.

Мы, русские, находимся в этом отношении в самых выгодных условиях для того, чтобы ясно видеть наше положение.

Помню, как раз, гораздо прежде голодных лет посетивший меня в деревне молодой, нравственно чуткий, пражский ученый, выйдя зимой из избы сравнительно зажиточного мужика, в которую мы входили, и в которой, как и везде, была замученная работою, преждевременно состаревшаяся женщина в лохмотьях, накричавший себе грыжу больной ребенок и, как всегда к весне, привязанный теленок и объягнившаяся овца, и грязь и сырость, и зараженный воздух, и унылый, придавленный жизнью хозяин, — помню, как, выйдя оттуда, мой молодой знакомый начал мне говорить что–то, и вдруг голос его оборвался, и он заплакал. Он в первый раз после нескольких месяцев, проведенных в Москве и Петербурге, где он, проходя по асфальтовым тротуарам мимо роскошных магазинов из одного богатого дома в другой, из одного роскошного музея и библиотеки, дворцов в другие такие же великолепные здания, — в первый раз увидал тех людей, на труде которых стоит вся эта роскошь, и его ужаснуло и поразило это. Ему, в своей богатой и грамотной Чехии, как всякому европейцу, в особенности шведу, швейцарцу, бельгийцу, можно думать, хотя он и будет неправ, что там, где есть относительная свобода, где распространено образование, где каждому дана возможность вступить в ряды образованных, — что роскошь есть только законная награда труда и не губит чужие жизни. Можно забыть как–нибудь про те поколения людей, в копях того угля, на котором сделана большая часть предметов его роскоши, можно забыть, не видя их, тех другой породы людей, которые в колониях вымирают, работая на наши прихоти; но нам, русским, никак нельзя думать так: связь нашей роскоши с страданиями и лишениями людей одной породы с нами народа, — слишком очевидна. Мы не можем не видеть той цены прямо человеческой жизни, которой покупаются у нас наши удобства и роскошь.

Для нас солнце уже взошло, и скрывать очевидное уже нельзя. Нельзя уже прятаться за правительство, за необходимость управлять народом, за науки, искусства, необходимые будто бы для народа, за священные права собственности, за необходимость поддерживать предания и т. п. Солнце взошло, и все эти прозрачные покровы ничего уже ни от кого не скрывают. Все видят и знают, что люди, которые служат правительству, делают это не для блага народа, который не просит их об этом, а только потому, что им нужно жалованье; и что люди, занимающиеся науками и искусствами, занимаются ими не для просвещения народа, а для гонорара и пенсии; и люди, удерживающие от народа землю и возвышающие на нее цены, делают это не для поддержания каких–либо священных прав, а для увеличения своего дохода, нужного им для удовлетворения своих прихотей. Скрываться и лгать уже нельзя.

Перед правящими, богатыми, нерабочими классами только два выхода: один — отречься не только от христианства в его истинном значении, но от всякого подобия его, — отречься от человечности, от справедливости и сказать: я владею этими выгодами и преимуществами и, во что бы то ни стало, удержу их. Кто хочет их отнять у меня, тот будет иметь дело со мной. У меня сила в моих руках: солдаты, виселицы, тюрьмы, кнуты и казни.

Другой выход — в том, чтобы признать свою неправду, перестать лгать, покаяться и не на словах, не грошами, теми самыми, которые с страданиями и болью отняты у народа, прийти на помощь к нему, как это делалось эти два последний года, а в том, чтобы сломать ту искусственную преграду, которая стоит между нами и рабочими людьми, не на словах, а на деле признать их своими братьями, и для этого изменить свою жизнь, отказаться от тех выгод и преимуществ, которые мы имеем, а отказавшись от них, встать в равные условия с народом, и с ним уже вместе достигнуть тех благ управления, науки, цивилизации, которые мы теперь извне, и не спрашиваясь его воли, будто бы хотим передать ему.

Мы стоим на распутьи, и выбор неизбежен.

Первый выход означает обречение себя на постоянную ложь, на постоянный страх того, что ложь эта будет открыта, и все–таки сознание того, что неминуемо рано или поздно мы лишимся того положения, которого мы так упорно держимся.

Второй выход означает добровольное признание и проведение в жизни того, что мы сами исповедуем, чего требует наше сердце и наш разум, и что рано или поздно, если не нами, то другими будет исполнено, потому что только в этом отречении властвующих от своей власти — единственный возможный выход из тех мук, которыми болеет наше лже–христианское человечество. Выход только в отречении от ложного и в признании истинного христианства.

Л. Толстой.

28 октября 1893 года.