Первая черновая редакция

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Первая черновая редакция

Это было в 70–х годах, на другой день после зимнего Николина дня. В приходе был праздник, и дворнику Василию Андреичу нельзя было отлучиться, надо было быть в церкви — он был церковным старостой, надо было принять и угостить родных и гостей. Но вот последние, дальние гости на другой день уехали после обеда, и Вас[илий] Андр[еич] велел Никите, старому Никите, Никите Дронову, запречь Мухортого в пошевеньки с тем, чтобы выехать вместе с гостями. Вас[илий] Андр|еич] торопился ехать, п[отому] ч[то] слух про продажу Пироговской рощи теперь уже разошелся, и Логинов, другой дворник–купец, мог перебить покупку, а покупка должна была быть особенно выгодная. Продавалась роща на сруб; продавец — молодой, прожившийся барин, не знающий толку в своем добре, так что рощу можно было надеяться купить, если не за пятую часть, то за треть цены. Никита выехал. Вас[илий] Андр[еич], одевшись в полушубок, подтянутый ремнем, и крытый тулуп, вышел на крыльцо, заправляя воротник тулупа мехом внутрь.

— Как же ты, Вася, один поедешь, видишь, закурило как, — сказала жена, выйдя за ним в утоптанные снегом сени. — Хоть Никиту возьми, всё веселее ехать.

— И на что его!

Василий Андреич был немного выпивши, красен и весел, каким он всегда бывал с первых рюмок.

— Право, возьми — дело к ночи. Всё веселей, мне думаться не будет.

— Слышь, Никита, хозяйка велит ехать. Что скажешь?

— Да мне что? Ехать так ехать, всё одно.

Никита был мужик из дальней деревни, уже лет за 50, сухой, здоровый старик. Он всю свою жизнь прожил в людях, подавая всё в дом сначала отцу, а теперь меньшому брату. Теперь он уж 6–ой год жил у Вас[илия] Андреевича.

— Коли ехать, так оденься, — сказал Вас[илий] Андр[еич], глядя на прорванный подмышками и в спине полушубок Никиты.

— Ей, Семка, подержи лошадь, — крикнул Никита во дворе работнику.

— На что его, я подержу, — сказал В[асилий] А[ндреич], | сходя с крыльца. — Ну, поживей.

— Одним духом, — крикнул Никита и, выкинув из саней свои ноги в подшитых валенках, побежал рысью во двор в рабочую избу. Никита тоже выпил нынче, но уже и выспался после обеда и выпил как всегда впору, не теряя ума.

— Ну–ка, Арина, халат давай, с хозяином ехать, — крикнул он, входя в избу и охлопывая с себя снег. Баба подала суконный домодельного сукна халат, Никита снял кушак с гвоздя, втянул в себя брюхо, велел бабе обвести: узенький свалявшийся кушачок и затянулся, что было силы, сунул рукавицы за пояс и выбежал на улицу.

На дворе было за навесами тихо, но на улице мело и снежок мелкий и сухой, морозный, косо и ровно сыпался на сарай, крышу, на дорогу, на хомут, на сани.

— И не холодно тебе будет, Никитушка? — сказала хозяйка.

— Вона холодно, тепло вовсе, — отвечал Никита, садясь на краешек и наперед выпуская одну ногу. Весь гнутый задок был полон спиною Василия Андреича в его двух шубах. Никита хотел взять вожжи, но хозяин не дал их ему. Так Никите осталось только достать кнут в головашках и расправить в них наложенную под сиденье свежемолоченную овсяную солому.

— Совсем, что ль? — сказал хозяин и, не дожидая ответа, чмокнул, и добрый некрупный, но ладный и сытый гривистый жеребец — его недавно задешево выменял Вас[илий] Андр[ейч] у попа — с легким скрипом полоза по дороге сдвинул санки и бойкой рысцой тронулся по накатанной в поселке дороге, не переставал падать, и не успели они выехать из домов, как уж и шапки, и рукава, и спины, и хомут, и грива, и хвост, и седелка были уже засыпаны слоем мелкого морозного снега.

Снег всё шел так же, а ветер, как только они выехали изволок, показался сильнее. Он дул им в бок со стороны Никиты и запахивал ему его воротник, и давил его в бок, и засыпал мелким снегом. Наверху местами совсем не видно было дорога, но добрый жеребец, несмотря на то, что местами снег был ему кое–где выше бабки, не изменял хода и легко бежал, изредка пофыркивая и не сбиваясь с дороги.

Оба ездока были возбуждены, веселы и надежны.

— На Карамышево поедем, али проселком? — спросил хозяин.

— Вали проселком, только тут лощинку проехать, а лесом хорошо будет.

Вас[илий] Андреевич так и сделал и, отъехав с полверсты, свернул влево. — Хорошо видно, — сказал Вас[илий] Андр[еич], отвечая на свои сомнения и приглядываясь к полезному кое–где наполовину, а кое–где и совсем занесенному следу.[50]

— Как же, народу сколько ехало от праздника. Тележинские, Никитские.

С полчаса они ехали молча. Никите дремалось. Он совсем было забылся и клюнул носом. Очнувшись, он посмотрел вокруг и вперед себя. Дороги совсем не б[ыло] видно, но лошадь бойко бежала, казалось, по одному направлению.

— Эх, умна лошадь, — сказал Никита. — Киргизенок, тот хоть и крепок, а глуп, а этот, вишь, как человек, умнее человека другого. Знает, где дорога.

— Ну, тоже не больно верь ему. Недаром пословица: не верь лошади в поле, а жене в доме.

— Да, это точно, А Миколавна–то, видно, забоялась, что набьешься один с дороги.

— Известно, женщина.

— Всё веселее вдвоем.

— Известно.

Они проехали с 1/2 часа. Ветер и снег всё усиливались. — Вот только тут не сбиться, а то от колодца уж не ошибемся, — сказал Вас[илий] Андр[еич).

— Доедем, чего не доехать. На такой лошади да не доехать.

— Чего ты?

Вас[илий] Андр[еич] что–то сказал, но ветер подхватил его слова и отнес их так, что Никита не расслышал.

Вас[илий] Андр[еич] не отвечал и заглядывал вперед по дороге. Лошадь шла уже всё время выше щетки в снегу. Снегу в этом году было мало, в поле не больше как вершков на 5, так что везде была дорога. Лошадь шла той же рысью, но уже чувствовались ее усилия, она брала рывом, и сани подергивались с каждым ее шагом. Под шлеёй на сытом заду снег таял, втереть темнела от пота, тоже и на шее и на боках.

— Влево бери, — сказал Никита, — вовсе влево, ты куда забрал. Влево, говорю. Ветер мне в правый бок, а теперь прямо в морду.

Вас[илий] Андр[еич] взял влево, но как только он взял влево, лошадь осунулась по колено и пошла шагом.

Они проехали так молча несколько времени; ветер казался всё сильнее и сильнее и отчаянно трепал полу и воротник Никиты, снег сыпался чаще и косее, трудно было видеть.

— Стой, Андреич! Мы неладно едем. Вовсе неладно. Это что? — сказал Никита, указывая на видневшуюся из–под снега межу, поросшую полынем, который отчаянно сгибался и махался от свистящего в нем ветра. — Стой, говорю, — настоятельно крикнул Никита. Вас[илий] Андр[еич] остановил лошадь, уже вспотевшую всю и тяжело водившую крутыми боками.

— А что? — спросил Вас[илий] Ан[дреич].

— А то, что это полынь по жнивью по Захаровскому, мы вон куда заехали.

— Врешь.

— Вот–те врешь. Кабы мы на Ивановском поле были, мы б на зеленях были. Глянь–ка сюда. — Никита встал, взял кнут и стал копать снег кнутовищем и ногой. — Во, глянь — жниво.

— Ну, да всё одно, выедем, только вершину миновать, левее брать.

— Известно, выедем, бери прямо.

Вас[илий] Андр[еич] послушался и пустил лошадь, как велели Н[икита]. Они молча проехали еще несколько времени. Впереди сквозь сетку косого снега, падавшего сверху и подымавшегося снизу всё пуще и пуще, зачернелось что–то.

— Вот и лес Сатинский, — сказал Вас[илий] Ан[дреич].Никита молчал. И почмокал языком. Он видел, что это не лес, видел п[отому], ч[то] ветер пронес оттуда листки не дубовые, а сухие лозиновые. Но он ничего не сказал. Вдруг лошадь стала круто спускаться. Вас[илий] Ан[дреич] хотел остановить.

— Ступай, выедем. Это Машкин верх, а энто не лес, а ветлы. Грушкино, должно.

Действительно, лошадь спустилась — в низочке было по–тише — и тотчас же стала круто подниматься. Только что она поднялась, как то, что казалось лесом, стало перед самым носом. Это точно были лозины, голые с кое–где трепавшимися на них листьями, гнувшиеся от ветра и странно свистевшие и гудевшие.

— Я говорю, Гришкино. Бери влево, по канаве. Вот и рига видать.

Действительно, это было Гришкино. Выходило так, что они сбились влево и проехали верст 8 не совсем в том направлении, к[ак] им нужно было, но все–таки подвинулись к месту своего назначения. До Пирогова, куда они ехали, оставалось верст 5. За ригой они повернули в проулок и выехали в улицу. В улице за ветром было тихо, тепло, дорога была виднешенька, и слышались песни девок у двора. В Гришкине тоже был праздник.

— Друг, стой. До тебя слово есть. А, Вас[илий] Андр[еич], — окликнул встретившийся на улице выпивший мужик.

Вас[илий] Андр[еич] остановился. Мужик подошел вплоть к саням, снял и надел шапку.

— Куда же это тебя бог носит?

— Да мы в Пирогово было.

— Куда же вы заехали–то. Видно, сбились. Что же, заходи. Бражки нашей выпей.

— Некогда, брат Исай, заезжать. Надо ехать до ночи.

— Чего же тут, поспеешь. А то ночуй, куда же на ночь глядя заворачивай, — говорил Исай, хватаясь за вожжу. — Некогда, другой раз заеду. А ты вот скажи, как нам тут не сбиться опять?

— Где же тут сбиться, прямо на Молчановку, как выедешь на большак, сейчас влево, тут и есть Пирогово.

— Поворот–то с большака где, по летнему или по зимнему? — спросил Никита.

— По зимнему. Сейчас как выедешь, тут и есть.

— Поедем, что же, до Молчановки всё доедем.

Поехали дальше. В деревне было тихо, весело от песен; по дороге был виден навоз и пахло им. Но как только выехали за околицу, опять засвистела буря, понесло снизу и упорно мело с занесенной снегом крыши сарая, стоявшего на выезде.

Лошадь шла еще всё бодро, и дорога, казалось, не пропадала; ветер теперь был почти встречь. Поехали ровной рысцой и молча ехали полчаса, час, деревни всё не было.

— А ведь мы опять видно неладно едем, — сказал Вас[илий]

— Известно, неладно. Похоже, смеркаться стало, а деревни нет. Видно, сбились. Ты напрасно влево воротил, вправо надо, —сказал Никита.

— Да он всё влево воротит.

— А воротит, так пущей. Куда–нибудь да вывезет.

В[асилий] А[ндреич] пустил вожжи, и только что он пустил, как лошадь тотчас же стала поворачивать; поворачивая, казалось, она совсем обратно пошла. Ветер стал дуть сзади, казалось теплее. Стало уже совсем смеркаться. И не прошло получаса, как впереди зачернело что–то, постройки или деревня, и вдруг сани стали скользить легче и под ногами лошади было меньше снега. Очевидно, они ехали по дороге.

— Тьфу ты! — вдруг проговорил Никита. — Ведь это опять Гришкино.

Опять они въехали в улицу, опять стало тише, теплее, только с крыши сдувало снег, была видна дорога, слышались голоса, и в окнах светились приветные огни.

— Заворачивай ко двору. Надо спросить толком, — сказал Никита.

В[асилий] А[ндреич] повернул лошадь через сугроб и остановил ее у ворот. Никита подошел к окну, постучал кнутовищем.

— Чего! Кто там? — откликнулся голос.

— Отложи, выдь–ка на час.

Долго говорили там, наконец, вышел мужик в одной белой праздничной рубахе и малый за ним в красной.

— Да вы чьи же будете?

— Вас[илий] Андр[еич] из Микольского.

— А, Андреич. Заходи, замерз, я чай. Петрушка, поди отвори ворота.

— И то, зайти погреться нечто.

— Прямо к самовару, — сказал хозяин.

Вас[илий] Андр[еич] начинал озябать дорогой, да и лошадь уморилась, а темнее уж не будет. Светлее будет, месяц взойдет, да и затихнет, может, погода. И Вас[илий] Андр[еич] пошел в избу, Никита ввел лошадь под навес и сам вошел в избу. Ему хотелось не то что погреться, но и вовсе ночевать. Двор, в к[оторый] они заехали, был один из самых богатых в деревне; избы кирпичные, 6 лошадей, 4 сына женатых, двое ребят. Все жили вместе, не делясь, держали 4 надела. Часть семьи была уже на полатях и почке, а часть, старик и два сына и две снохи сидели за столом. Они знали Вас[илия] Андр[еича], продавывали ему овес и гречу.

— Заходи, заходи.

Вас[илий] Андр[еич] отряхнулся, разделся и не отказался от чая. Пришел и Никита, и ему дали чаю. Рассказал Василий Андр[еич], как они сбились, как плутали; подивились хозяевами догадались, где они сбились, и научили, как надо было ехать.

— Тут до Молчановки малый ребенок доедет, только потрафить на повороте с большака. Куст тут видать. А вы не доехали? — говорил бойкий второй молодой хозяйский сын в красной рубахе.

— Ночуйте, — сказал старик.

— Нельзя, дело; вот бы проводил малый до поворота, тогда уже доедем.

— Проводить можно.

— Ну что, Никита, как думаешь? — спросил Василий А[ндреич].

— Да мне что, ехать так ехать. Коли Семка проводит до поворота, там уже не собьемся, лесом до самого места.

Поколебался в душе Вас[илий] Андр[еич], но страх пропустить выгодную покупку взял верх над страхом перед метелью.

Семка запрег розвальни, ворота отворили, вывели Мухортого, к[оторый] немилосердно ржал на Семкину лошадь, выехал и Семка в шубе и кафтане, стоя на коленах в розвальнях. Старикг хотел посветить фонарем, но фонарь тотчас же задуло. Метель и в деревне даже, казалось, разыгралась сильнее. Но после чая было тепло, бодро, и Вас[илий] Андр[еич] с Никитой опять тронулись по той же дороге. Опять тот же сарай, с которого ссыпало бесконечный снег, те же шумящие, свистящие и гнущиеся лозины, тот же — казалось, еще более злой — пронизывающий ветер и тот же снег сверху и снизу, поднимаемый каждым шагом лошадей. Но Семка ехал развалистой рысцой своего мерина впереди и бодро покрикивал. — Проехали так минут десять. Семка обернулся и что–то кричал. Они не слышали ветра. Но Семка остановился, поровнялся с ними, указал на кустик и показал им дорогу влево.

— Тут не собьетесь, держи только прямо, — сказал Семен. — Кабы не снег, лес видно. Да и то вон маячит. Ну, с богом.

Они повернули и поехали. Семка с своими санями тотчас же скрылся. Вас[илий] Ан[дреич] оглянулся на него, и вдруг ему стало жутко.

Но бояться, казалось, нечего было, до леса было полверсты и должен был быть сейчас виден. Но отчего беспокойство нашло на Вас[илия] Андр[еича]? Вместо того, чтобы оставить лошадь итти, как она хочет, он старательно правил ею и все сбивал ее с дороги. Он знал, что дороги не видно, но ему всё казалось — то оглобля, мотавшаяся перед ним, то гуж — дорогой и он сбивал лошадь то вправо, то влево. Никита же между тем, согревшись после чая, съежился так, что борода облегла его шею, повесил голову и совсем задремал. Видит он во сне, как Арина белые пироги высадила, а Петрушка их дегтем хочет мазать, а хозяйка приходит, велит самовар унять. Гудит самовар так, что ужас всех взял, и нельзя его унять. Залить надо… И хочется Никите залить и боязно, как бы не распаялся.

— Микита! — вдруг разбудил его голос Вас[илия] Андр[еича], и голос дрожит, точно озяб. — Микпта, а ведь мы опять сбились! Совсем лошадь становится.

Ник[ита] открыл глаза, всё тот же занавес снега, так же свистит, рвет, лошадь мокрая вся и идет шагом. И ничего не видно,

— Да ты пущей ее!

— Пускал уже, она сама кружит, как бы нам не…

— Эка ты. Заробел чего? Давай вожжи. — Никита взял вожжи, тронул вожжами. Лошадь шла шагом.

— Ну, заснула. — Никита достал кнут. Добрая лошадь рванулась, пошла рысью, но слышно было, как она пыхтела.

Ветер опять стая встречъ.

— А вон они впереди никак виднеются… — сказал Василий Андреич.

— Чего виднеется, ничего не виднеется.

Так проехали минут 5. Вдруг лошадь круто остановилась и, несмотря на кнут, не двигалась вперед.

— Стой! Надо посмотреть.

Никита вышел из саней и зашел к голове лошади и только что хотел ступить шаг вперед ее, как ноги его поскользнулись, и он покатился под крутой овраг и остановился, только врезавшись ногами в нанесенный толстый слой снега на дне.

Микита, а Микита! —кричал В[асилий] А[ндреич], но голос его не слышен б[ыл] Никите. Он прежде всего отыскал кнут, к[оторый] он выронил, а потом, найдя его, полез б[ыло] |прямо, но скатился опять и пошел искать выхода, где бы было не так скользко. Он вылез сажени на три от лошади и с трудом увидал ее. Одно время она ему показалась вправе, и он чуть было не пошел вправо, т. е. прочь от лошади. Спасибо Мухортый заржал, и он услыхал, а потом и увидал его. Добравшись с трудом до лошади, он сел в сани и стал высыпать завившийся ему в сапоги снег.

— Ну, брат, Андреич, должно, заночуем, — сказал он.

— Вона. Чего же ночевать. Авось доедем, не в Пирогово, так хоть назад вернемся. — Василий Андр[еич] начинал сильно робеть, но усиленно храбрился.

— Куда же поедешь? — говорил Никита, высыпая снег из сапога, к[оторым] он похлопывал по грядке саней. — Тут овражище такое, что только слети туда, ни в жизнь не выберешься.

— Постой, я погляжу. — сказал Вас[илий] А[ндреич] и вылез из саней и пошел вдоль по оврагу. Везде было одинаково круто. — Поворачивай за мной, — крикнул он. Они поехали вдоль оврага, но не проехали они 100 шагов, как и тут оказался такой же овраг, загораживающий им путь.

— Это мы к реке заехали, — сказал Никита. — Да уже говорю, заночуем.

— Чего городишь, чего не знашь. Бери влево. — И Вае[илий] Андр[еич] пошел назад, но, удивительное дело, и тут оказался такой сугроб, в кот[ором] лошадь села по брюхо. Насилу они выворотили сани и остановились. Мухортый, очевидно, понимая опасность, не переставая ржал. Ветер поднимал ему гриву, заворачивал хвост, подхватывал клочки соломы, кот[орая] выбивалась из саней, и мгновенно уносил их из виду. Оба молчали. Ник[ита] ждал. Вас[илий] Андр[еич] боялся ужасно, но не хотел признаться. Он измучился, ходя по снегу в тяжелоих одеже, и решительно не знал, что делать. Он сел на снег за сани и, запахнувшись попытался закурить папироску. Несколько спичек он бросил; наконец одна осветила его бритое с усами лицо, орлиный нос и красные щеки. Папироска загорелась. Но сейчас же ее сорвало ветром, и она потухла.

— Держи лошадь, — сказал Никита, хотя держать теперь лошадь уже не нужно было. Она очевидно стала, — и пошел? прочь от саней.

Он полазил по снегу и вернулся.

— Садись, надо в низок, да там и заночуем.

Василий Андр[еич] повиновался.

— Что же, там затишье, — сказал он.

Никита взял вожжи и ударил кнутом по мокрому заду Мухортого. Добрая лошадь из последних сил рванулась — прыжок, другой, третий и, наконец, выбралась на менее место и спустилась в лощину.

— Ложись в сани, — сказал Никита и, подойдя к голове лошади, стал рассупонивать ее.

Мухорт[ый] нюхал Никиту и терся об него храпом.

— Ты чего же? — спросил Василий Андреич.

— Отпрягаю, чего же там! А ты в сани ложись. Его привяжем.

— Эх, наделали мы дела, — сказал Вас[илий] Андр[еич]. — Надо бы ночевать остаться.

— Надо, надо. Развязывай чересседельник, а то у меня пальцы зашлись, — говорил Ник[ита], дуя в них.

Вас[илию] Андр[еичу], напротив, было жарко. И сам он был тучен и одежа была теплая.

Когда лошадь была распряжена, Никита подвел его к саням. Мухортый схватил порывисто пук соломы, но тотчас же бросил, ветер унес ее.

— Ну, ладно, ложись в сани, а я за ними лягу, — сказал Никита.

— Эх, наделали дело. Ну, да авось бог милостив. — И В[асилий] А[ндреич] полез в сани и скрючился там, но ему стало говко. — Нет, уже, видно, ты ложись на низ, а у меня тулуп, на тебя лягу.

Не успел он сказать этого, как Никита уже повыкидал солому, влез в сани и, скорчившись, лицом вниз, лежал в них и головой под сиденьем. — Вас[илий] Андреич лег сверх него головой к задку, и ногами упершись в головашки.

— Ты солому–то себе на ноги положи, да дугой прикрой, — эговорил снизу голос Никиты, и после этого Никита не сказал ни одного слова и заснул.

Вас[илию] А[ндрепч]у было сначала жарко, потом ему стало продувать левый бок, потом он весь озяб, хотел закутаться, но ему не хотелось двигаться. Снизу только ему было тепло. — На нем всё больше и больше насыпалось снегу, он чувствовал его особенно на воротнике. Мухорт[ый] нет–нет дергал из–под его солому и ржал. Ветер всё так же упорно, безостановочно свистел.

В голове его проходили воспоминания сделанных дел и заботы тех, к[оторые] теперь делались. Нагульный скот был продан хорошо, только в долг. Как бы не затянул платежа. Землю снять опятъ надо во–время, мужики уж просили. Только бы эту рощу упустить, а то деньги без дела останутся. Опять ржет. Старик небось заснул. Тоже торгуют, — вспомнил он про рассказы — Если уже вести дело, так вести порядком, два кабака снял, а теперь на Сергеевском сниму, тогда можно свой склад или. Эх, левый бок продуло. Да куда денешься. Так–то, Егор сказывал, они ночь в поле проночевали. Так тех снегом засыпало. В снегу тепло. Тепло, да не больно. По 17 пудов в круг вышли, значит, по 28 р. наживу. Оттого должно холодно, высоко место, сдувает. Надо бы перелезть. Вишь тот чорт храпит подо мной. Известно, праздник, нельзя. И он вспомнил, жена потребовала на расходы. Ну, да этих баб слушать. Эх, пробирает бок. Заснуть надо. И он забылся.

Долго ли, коротко было, он не знал, но вдруг он проснулся ужасом в сердце. Сердце колотилось так, что он слышал его. Его рванул кто–то за тулуп. Он открыл глаза. Та же белая муть, только светлее и страшнее, снег свистит в лицо и режет его. И Мухортый стоит, дрожит всеми ногами и худой–худой, как одер, или это не он. Где я? Да и холодно же. Надо встать. А тек плохо. Ну, Вася, вставать! Не робей. Он хотел сдвинуться, но ноги его не двигались. Да и не было ног. Хотел подняться на руки, и рук не было, точно он отлежал их. Хотел погнуть спину, и спины нет. — Он замер, не дышал и спрашивал себя: что это? Неужели? Он рванулся. Но не сдвинулся с места. А, так вот это что? — сказал он себе. — Смерть. За что? Матушки родимые, за что? Как же быков–то? И роща? И зачем быки? Зачем роща? Милые мои. Что же это? — Ему захотелось плакать. Он не заплакал, но ему было нежно, умильно. — Милые мои голубчики, что же это? И вдруг ему стало светло, радостно. Он поднялся над всем миром. Все эти быки, заботы показались так жалки, ничтожны. Он узнал себя, узнал в себе что–то такое высокое, чего он в 40 лет ни разу [не] чувствовал [в] себе. Слава богу, и мне тоже, и я не пропал, подумал он. И что–то совсем другое, такое, чего и назвать нельзя, сошло на него, и он вошел в него, и кончилось старое, дурное, жалкое и началось новое, светлое, высокое и важное.

___________

— Говорил я тебе, что не руби сбоку, а прежде затеши, а потом подрубишь, она и пойдет промеж берез, а теперь что — села на сучки, — говорил себе во сне Никита, — и давит. Вишь ты, всю поясницу раздавило, как льдом холодит. — Так в полусне чувствовал и думал Никита. — Да будет, — говорит он каким–то товарищам, к[оторые] навалили ему на спину холодное дерево. Но дерево всё холоднее давило его — и вдруг стукнуло что–то, и он проснулся. — Братцы, где ж я? — И он вдруг вспомнил всё. Холодное дерево, это б[ыл] хозяин, лежавший на нем.

— Андреич, а Андр[еич]! — заговорил он, вылезая и поднимая его спиной, но Андр[еич] не отзывался, и от него, от его ног, брюха, веяло холодом. Никита рванулся и встал, Андреич как чурбан отвалился на снег, кот[орый] нанесло выше саней. Было светло, снег мело всё так же, но сверху как будто было меньше, Мухорт[ый] по брюхо в снегу стоял всё так же, глаза выперли, и худая шея вытянулась и закостенела. Никита вылез из саней, огляделся и в 100 саженях увидал, что чернеется, и пошел туда. Это была деревня.