ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. Именем Советского Союза. ГЛАВА ПЕРВАЯ.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. Именем Советского Союза.

ГЛАВА ПЕРВАЯ.

В сентябре 1941 года я вернулся в Москву.

За два месяца, что я его не видел, город посуровел и подтянулся. Окраинную улицу, где помещался мой батальон, перегородили ежи из старых рельс, кое-как сваренных в ржавые колючки. Рядом со школьным двором желтели кучи песка из недавно вырытой противотанковой щели.

На заборе, с плаката еще мокрого от клея, солдат-панфиловец в развевающейся шинели поднимал останавливающим жестом высоко вверх винтовку: «Отступать некуда — за нами Москва!»

Школьный двор был почти пуст. В дальнем углу несколько бойцов с походными скатками через плечо грузили в трехтонку зеленые деревянные ящики.

Часовой у бывшей раздевалки, заставленной стойками с оружием, показал мне на дверь с табличкой «учительская». Я постучал.

— Войдите… — ответил знакомый голос комиссара.

Он стоял у длинного черного стола, склонившись над ворохом бумаг. Я одернул свою потрепанную летнюю гимнастерку и отрапортовал:

— Боец Хохлов вернулся из командировки.

Комиссар поднял глаза и одобрительно кивнул:

— Ага… Значит, получили нашу телеграмму. Садитесь. Ну, как киносъемки прошли?

— Ничего. Нормально. Несколько моих эпизодов, правда, не успели доснять, но это неважно. Я очень рад, что вернулся. Неудобно как-то. Все воюют, а я в картине снимаюсь.

— Ну, это не совсем так. Когда мы вас отпускали, мы знали, что делаем. Кинокартина тоже важная вещь. Но обстановка изменилась. Сегодня вы нужны здесь, в Москве.

От волнения я даже встал со стула.

— Я видел на ребятах уже фронтовую зимнюю форму. Значит, на фронт, товарищ комиссар?

— Да, мы уходим на фронт. Но вы зимнего обмундирования не получите. Наоборот, вам наверное вообще придется снять военную форму…

Я растерянно молчал. Комиссар подавил мелькнувшую улыбку и стал перелистывать настольный календарь.

— Вот, что, Хохлов. Идите-ка вы домой; отдохните с дороги, а завтра с утра позвоните по этому телефону. Записывайте…

Он прижал острие синего карандаша к листочку.

— К-6-42-15. Записали? Звоните лучше из автомата где-нибудь в городе.

Тщательно зачеркивая номер на календаре жирными штрихами, он продолжал:

— Это пока всё. Остальное вам объяснят в свое время. Могу добавить, что волноваться нечего. Вас, по-моему, ждут дела, где вы будете не менее полезны Родине, чем на фронте. Желаю успеха. Можете идти. До свиданья.

Последние слова прозвучали совсем «по-граждански».

На следующий день, из телефона-автомата в соседней булочной, я позвонил по таинственному номеру.

Низкий, как бы простуженный голос ответил не спеша:

— Комаров слушает.

Я запнулся на секунду.

— Мне сказали позвонить по этому номеру…

В голосе Комарова послышалась усмешка.

— Кто говорит?

— Хохлов, Николай Хохлов.

— Где вы живете?

— Борисоглебский двенадцать, квартира тридцать один.

— Хорошо. Будьте дома — к вам зайдут.

Комаров не заставил себя долго ждать.

Раздался короткий, уверенный звонок. Открыв дверь, я увидел на пороге плотного молодого человека в темно-синем костюме. На его бледном лице черные тонкие усики казались прилепленными и неуместными.

— Товарищ Хохлов? Здравствуйте. Нет, нет, не через порог.

Он поспешно шагнул в переднюю и только тогда протянул руку:

— Комаров…

Присев на край сундука, он начал спрашивать быстро и вполголоса.

— У вас время есть? Поедемте со мной. Нам нужно поговорить. Удобнее у нас…

— У кого у нас? Мне дали только номер телефона…

Комаров замялся и оглянулся на дверь в столовую.

— Вы один? Нет, все равно, лучше поедем к нам.

Вообще-то я сотрудник специальной службы, но ничего не говорите пока даже вашей семье.

Я пожал плечами, сказал, полуоткрыв дверь в столовую — «мам, я скоро вернусь», и мы с Комаровым спустились во двор. Там стояла черная, потертая «Эмка».

Хмурый шофер с деревянным лицом и изрытым оспинами подбородком скользнул по мне равнодушным взглядом, потянулся через мое плечо и рывком прихлопнул дверцу поплотнее.

Машина вывернула на улицу Воровского.

Около Арбатской площади я решился нарушить молчание.

— Куда же мы собственно едем, товарищ Комаров?

Комаров неопределенно улыбнулся и сказал, смотря в пространство перед собой.

— Вообще-то в здание НКВД на Дзержинской. Наша служба там помещается.

Он замолчал на секунду и тут же, почти поспешно, добавил:

— Мы находимся в одном здании с наркоматом внутренних дел из-за секретности нашей работы. А вообще, поговорим, когда приедем.

Комаров показал взглядом на шофера. Мне стало как-то не по себе.

— НКВД… — замелькали мысли. — В чем дело?

Арестовывать меня, вроде, не за что. И потом, слова комиссара об особых делах… Хотят завербовать осведомителем? Почему именно меня? И разве для таких вещей снимают с фронта? Нет, здесь что-нибудь другое… Какая-то секретная служба. Только почему в одном здании с НКВД?

Машина остановилась и качнулась назад на крутом подъеме Кузнецкого Моста. Комаров вытащил из нагрудного кармана красную книжечку с заложенным в нее желтым листком, бойко выскочил на тротуар и кивнул мне: «Пошли».

Перед нами, на другой стороне треугольной площади, высилось серое восьмиэтажное здание. Одна сторона его, закругленная и усеянная тройными окнами, нависла над широким проездом, заставленным автомашинами.

Мощные плиты черного мрамора тянулись вдоль основания и окаймляли высокие подъезды. Мы остановились у одного из них, с высеченной наверху цифрой три. Комаров потянул с трудом за медную ручку и пропустил меня вперед.

В ярко освещенном, просторном вестибюле сверкнуло искоркой острие штыка с винтовки, намертво перехваченной рукой часового. Старшина с петлицами войск НКВД долго рассматривал красную книжечку Комарова и желтый пропуск, поглядывая то на меня, то на моего спутника испытующим взором. Потом вернул документы, козырнул Комарову и махнул рукой вглубь вестибюля: «Проходите, товарищи».

Мы втиснулись в маленькую кабину лифта и понеслись вверх вместе с безмолвной группой людей, опустивших глаза, как бы не решаясь рассматривать друг друга. Не стал их рассматривать и я.

Лифтерша с серым вязаным платком на голове, в черном халате и валенках объявила негромко: «Седьмой».

Мы пошли по зеленому, изогнутому дугой коридору с молочными иллюминаторами ламп на стенах, мимо дубовых дверей с металлическими цифрами.

Комаров остановился и толкнул дверь с номером 740.

— Заходите, Николай.

Небольшая, очень светлая комната. У длинного трехстворчатого окна, за двойным письменным столом сидел незнакомый молодой человек с остреньким личиком. Комаров подошел к стальному шкафу. Порывшись в карманах, вынул связку ключей. Массивная дверь бесшумно открылась. Комаров достал пачку бумаг и положил их на стол.

— Садитесь, Николай. Эти анкеты вам нужно заполнить. Вот ручка и чернила. Не спешите и не пропускайте ни одной графы.

Я был в первый раз в здании НКВД, но чувствовал инстинктивно, что задавать вопросы здесь, видимо, не полагается. Я молча придвинул к себе стопку анкет и обмакнул перо. Комаров запер сейф и ушел.

Анкеты большие, на нескольких страницах, и испещрены перенумерованными вопросами. Нет, не похож мой вызов в НКВД ни на арест, ни на допрос. Что-то подсказывает мне, что причина моего появления здесь иная. Может быть, действительно, хотят сделать из меня осведомителя. Об этом я тоже знаю смутно. Слухи о «сексотах» доходили до меня. Но мысль о какой-либо параллели между самим собой и осведомительством никогда не приходила мне в голову. Конечно, долг каждого комсомольца сообщать о происках врагов. Особенно о шпионах и диверсантах. Но профессиональное сек-сотство… В нем есть что-то отталкивающее, что-то по особому не чистое… А как я буду отказываться? И, может быть, все же не осведомительство? Вдруг они собираются сделать из меня сотрудника НКВД? Некоторые из моих школьных друзей отзывались о «чекистах» с восхищением. Я тоже видел кинокартину «Высокая награда», где Абрикосов в роли офицера госбезопасности умело и мужественно боролся со шпионами, похитителями секретных чертежей. В картине все совершаемое НКВД выглядело красиво и благородно. Но, конечно, повседневная работа офицеров НКВД какая-то другая, более прозаичная и наверное более грязная. Я же хорошо знаю, что беспощадная рука этого учреждения прошлась огнем и мечом сквозь тысячи русских семей. Конечно, государство защищать надо. Но все же… Карьера сотрудника НКВД меня совсем не привлекает. Придется что-нибудь придумать и отказаться… Придумать, потому что я и сам не знаю точных причин моей неприязни и смутной тревоги, зарождающейся в душе…

Дверь открылась и в комнату стремительно вошел высокий, полный брюнет в кожаном пальто. Он подошел ко мне крупными, быстрыми шагами и, взглянув в упор, покровительственно улыбнулся. Я встал из-за стола. Незнакомец положил мне руку на плечо ‹и заговорил звучным баритоном:

— Так, так… Молодость, патриотизм, решительность… Добавить немного специальных познаний, будет прекрасное сочетание… Как ваша жизнь, Николай?

Его темперамент, фамильярность и несколько театральная манера говорить удивила меня. Я открыл было рот, чтобы сказать, что собственно не знаю с кем, но он уже похлопал меня по плечу:

— Понятно, понятно, Николай. Меня зовут Михаилом Борисовичем. Заполните бумажки, что вам подсунул товарищ Комаров и приходите ко мне. Поговорим поподробнее… А бумажки, к сожалению, тоже нужны…

Он поворошил небрежным жестом пачку анкетных листков, окинул рассеянным взглядом стол, молодого человека у окна, смотревшего на него преданными глазами, бросил мне короткое: «пишите, пишите…» и, круто повернувшись, вышел. Тут я только увидел, что в комнату вернулся и Комаров. Он улыбнулся и занялся ключами от сейфа. Мне стало легче на душе и я снова придвинул к себе стопку бумаг.

Легко сказать, не пропускайте ни одной графы. Анкет несколько и вопросы повторяются. Лучше начать с первой попавшейся и двигаться по порядку.

Имя, отчество, фамилия: Хохлов, Николай Евгеньевич. Родился седьмого июня 1922 года в городе… Как же писать? По-новому или по-старому? Напишу по-новому… в городе Горьком. Социальное происхождение… Какое же у меня социальное происхождение? По отцу или по отчиму? Может быть, по матери? И дальше — о родителях. Кем были до революции, кем — после. Разве на нескольких строчках всё расскажешь? Тем более, что не так-то это просто. Отец, например, в моих ранних воспоминаниях не присутствовал. Только лет с десяти, переехав в Москву, я начал постепенно узнавать, как сложилась история моей семьи.

Отец родился под Москвой, в деревне Марьина Роща, в семье сапожника. Успел закончить всего четыре класса начальной школы и, проработав короткое время в типографии, был призван в армию. Попал в Преображенский полк солдатом. Полк одним из первых примкнул к революции и, в те же февральские дни отец вступил в партию большевиков. Я любил слушать рассказы отца, как его выбрали в петроградский Совет депутатом от полка, как он ночевал однажды в Смольном на диване, а напротив, на кожаной кушетке спал Ленин, как партия послала отца в Горький для восстановления хозяйства, и о многом другом. Только о встрече с мамой он никогда не рассказывал. Брак Евгения Ивановича Хохлова и Анны Викторовны Михайловской оказался неудачным.

Мама выросла в бедноватой семье нижегородского чиновника. Окончив гимназию собиралась было стать учительницей, но вместо этого вышла замуж. В восемнадцатом году мои родители поженились, в девятнадцатом у них появилась дочь, в двадцать втором — сын, а в двадцать шестом — крупные разногласия. Отец оставил маме, по-джентльменски, квартиру, обстановку и сына, а дочь и пианино увез в Ростов. Больше они никогда не помирились. В моей жизни появился отчим.

По иронии судьбы его тоже звали Евгением Ивановичем, но на отца он не был похож; совсем. У него было блестящее образование — Варшавский университет, оконченный с отличием, безукоризненное воспитание и звание адвоката.

Ко мне он относился как к родному сыну, но моя любовь и уважение стали скоро принадлежать только отцу.

В начале тридцатых годов и отчим и отец переехали в Москву.

Моя жизнь окончательно раскололась на два дома и две семьи.

Отца я видел редко. Несмотря на это, мне казалось, что все самое важное, связанное с ним, я хорошо понимаю и чувствую. Более того, отец стал для меня постепенно живым подтверждением правильности и нужности советского государства.

Жизнь в семье отчима была налаженной и ровной. По приезде в Москву он стал членом Московской Коллегии Защитников и зарабатывал неплохо. Но мне, так же, как и многим другим ребятам, казалось, что важно не богатство или бедность людей, а то, во имя чего они живут.

Я понимал, что и отчим и моя мама строили свою жизнь только в плане личных интересов. Я не осуждал их. Я просто думал, что правильнее жить иначе. Основным доказательством к этому был мой отец.

Нельзя сказать, чтобы его жизнь в Москве была необычной или боевой. Отец занимал скромную должность заместителя начальника одного из трестов авиационной промышленности и тратил большую часть рабочего времени на охоту за сырьем для заводов. Но я чувствовал в нем какую-то особенную внутреннюю силу, целеустремленность, умение жить, служа не самому себе, а чему-то высокому и «настоящему». Мне не нужно было долго гадать, чтобы понять этот основной смысл в жизни отца. Его прошлое говорило само за себя. Таким внутренним смыслом могло быть только служение партии, а через нее — Родине. Школа, книги, газеты, радио подтверждали мне, что я был прав, что нет большей чести для человека, чем посвятить свою жизнь построению лучшего, справедливого мира — мира коммунистического.

В 1938 году я вступил в комсомол.

Однако мое участие в комсомольской работе не пошло дальше «общественных нагрузок» в школе. Все большее место в моей жизни стал занимать интерес к театру и кино. Годам к семнадцати я окончательно решил, что попробую стать кинорежиссером. Случилось это, в основном, под влиянием отца.

Только став постарше, я сумел найти объяснение, почему отец толкал меня на путь служения искусству, а не непосредственно партии.

Мой отец обладал абсолютным музыкальным слухом, тонкой наблюдательностью, врожденным чувством красоты и гармонии. Но ему не удалось ни применить своих способностей, ни получить настоящей культуры. Для своих детей он хотел, очевидно, иной судьбы.

Он возил с собой из города в город пианино и находил учителей музыки для дочери. Мне он старался внушить интерес к театру, музыке, живописи, кино.

Особенных противоречий между этими стараниями отца и его революционным прошлым для меня не было. Я помнил слова Ленина, что искусство является сильнейшим средством воздействия на психологию масс и знал, что будущее коммунизма зависит от битвы за человеческое сознание.

Я поступил в школьный театральный кружок. Потом попал в киностудию Союздетфильм. Роли мои были маленькие, самые второстепенные, но пронзительный свет дуговых ламп и запах горького миндаля, пропитавший киностудию, запомнился мне на всю жизнь. Я стал мечтать о дне, когда смогу создавать кинокартины сам.

Параллельно с девятым классом я начал учиться в театральной студии.

Мама не одобряла моих планов. Она хотела для меня какой-либо более надежной профессии — адвоката, инженера, преподавателя. Конфликт между ней и мной становился всё более острым и достиг высшей точки летом 1940 года. В то лето я закончил школу.

Может быть, по-своему, мама и была права. Я получил «золотой аттестат», мог поступить без экзаменов в любое обычное высшее учебное заведение и, за какие-нибудь четыре-пять лет, стать инженером или научным работником.

Вместо этого, я собирался подать заявление в институт кино, где нужно было держать экзамены по специальным предметам. Мама доказывала мне, что в такой институт попадают лишь люди, обладающие настоящим опытом работы в кино. Было слишком много шансов, что меня не примут.

Мамины доводы не подействовали. Я послал свои документы в Государственный Институт Кинематографии.

В августе меня вызвали для сдачи специальных экзаменов.

Но ни моя режиссерская разработка пьесы Погодина «Кремлевские куранты», ни моя попытка превратить в сценарий отрывок из «Хлеба» А. Толстого не произвели на приемную комиссию нужного впечатления. В списке, вывешенном через две недели на доске около деканата, я своей фамилии не нашел. Мамины пророчества оправдались.

У меня оставался выбор — или поступить поспешно в один из обычных вузов, или попытать свое счастье в киноинституте через год. Я выбрал второе. На этом наши с мамой отношения испортились окончательно. Для сохранения семейного спокойствия я переехал к отцу.

Я знал уже, что вступил на рискованный, ненадежный путь, не хотел быть никому обузой в моих упрямых попытках найти себя в искусстве и стремился как можно скорее стать независимым, даже от отца. Для меня это стало вопросом принципа, вопросом веры в самого себя. Помог мне случай.

Осенью 1940 года в Москве была открыта Студия эстрадного искусства. По замыслу Комитета по Делам Искусств Студия должна была готовить за государственный счет артистов эстрады из молодых, неискушенных кадров. Программа звучала очень соблазнительно. Стипендия, бесплатные костюмы для сцены, выпускной концерт на лучшей эстрадной площадке Москвы, обеспеченный заработок через шесть месяцев учебы. Как раз то, что мне было нужно. Оставался вопрос — как туда попасть? Состязаться с легионом чтецов, декламаторов, профессиональных актеров было бессмысленно. Жонглировать или играть на пиле я не умел. Никакого голоса для пения у меня тоже не было. Но зато я мог свистеть. И я рискнул подать заявление. В октябре того же- года Всесоюзная Студия Эстрадного искусства стала моим первым местом работы и принесла мне мой первый заработок.

Весной 1941 года я принял участие в выпускном концерте и стал затем разъезжать по Советскому Союзу с эстрадным номером художественного свиста. Ужас мамы был неописуем. Мы же с отцом были довольны. Работа на эстраде оставляла мне достаточно времени для киносъемок в студии и для подготовки по теории искусства. От военной службы я был освобожден по зрению. Нам казалось, что мои шансы на поступление в киноинститут становятся с каждым днем все более серьезными.

Но в июне началась война.

В первые же ее дни отец ушел добровольцем на фронт. Его поступок не удивил меня. Жизнь отца была неразрывно связана с коммунистической партией и советским правительством. Он пошел защищать то, за что боролся всю жизнь. Все казалось логичным и правильным. Я был уверен, что хорошо знаю и понимаю своего отца.

Гораздо меньше я ожидал от своего отчима, что он тоже пойдет добровольцем на фронт. Не только потому, что он носил очки еще более сильные, чем мои и был по призванию совершенно штатским человеком. Просто мне всегда казалось, что отчим заботится, в основном, о благополучии своей семьи и о своем положении в Коллегии Защитников. Оказалось, что он думал и о Родине не меньше. В начале июля отчим ушел в народное ополчение. Мне оставалось только позавидовать ему. Мой возраст для народного ополчения не подходил.

Один за другим уезжали на фронт мои сверстники. Дезертиром я себя не чувствовал, но ощущение обидной неполноценности становилось все острее.

Как-то по дороге в киностудию я забрел в переулок недалеко от Садово-Каретного проезда. У ворот перед зданием школы стоял часовой в необычной форме: солдатской, но с треугольными голубыми петличками, — в форме истребительного батальона. Полувоенные части с таким грозным названием были организованы в крупных городах для борьбы с возможными вражескими десантами.

— А что, если попробовать? — мелькнула мысль.

Меня пропустили к комиссару. В тот же день я был зачислен бойцом Истребительного батальона Октябрьского района Москвы.

Через несколько недель, вслед за мной в батальон пришло письмо из Комитета по делам Искусств. Киностудия просила отпустить бойца Хохлова на месяц для съемки в кинофильме «Как закалялась сталь». Особых причин возражать у командования не оказалось. Да и я сам уже успел убедиться, что кроме охраны складов и дежурства на крышах никаким особенным истреблением врагов батальон не занимался.

В первых числах августа я выехал в Ульяновск в составе съемочной группы режиссера Марка Донского.

Но, видимо, нашлись какие-то другие глаза следившие за моей работой в Ульяновске и запланировавшие для меня иную карьеру.

В сентябре, телеграммой, я был отозван назад, в батальон.

Еще в Ульяновске до меня дошли слухи, что истребительные батальоны превращаются в регулярные фронтовые части. Чего я не мог предположить, это того, что возвращение в Москву приведет меня в комнату в здании НКВД.

Хотя последняя мысль к анкетным вопросам, наверное, никакого отношения не имела.

Ну, вот, пожалуй, и вся моя несложная жизнь до 28 сентября 1941 года.

Неотвеченных вопросов осталось уже немного:

Служил ли в Белой армии? Нет, не служил.

Состоял ли в антисоветских партиях? Нет, не состоял.

Есть ли родственники за границей… Родственники за границей…

Я протянул анкету Комарову.

— Не знаю, товарищ Комаров, что писать о родственниках за границей. По-моему, у меня таких нет. Но ручаться не могу. А вдруг есть?

Он засмеялся:

— Ничего, напишите, что нет. Подпишитесь на каждой анкете и пойдемте к Михаилу Борисовичу.

Чуть позже Комаров и я сидели в соседнем кабинете и наблюдали, как Михаил Борисович, склонившись над косо поставленным у окна столом, шуршал анкетами, быстро их просматривая.

Его широкий лоб уходил двумя острыми углами в редкие, темные волосы. Седина на висках. Узкий, плотно сжатый рот. Крутой, упрямый подбородок.

Он поднял глаза и посмотрел на меня умным, пристальным взглядом.

— Ну, что-ж. Перейдем, пожалуй, к разговору по существу. Мы — разведчики, Николай. Вы находитесь в одном из отделов военной разведки. Мы вызвали вас, чтобы поручить важное государственное задание. Если вы захотите, конечно. Мы работаем только на принципе добровольности…

Михаил Борисович встал, подошел к окну и побарабанил пальцами по стеклу, как бы давая мне время подумать.

Но обдумывать мне было в сущности нечего. Реальность оказалась такой, о которой в девятнадцать лет и в дни войны можно было лишь мечтать. Разведка! Это действительно может оказаться не менее нужным, чем фронт.

Наверно, Михаил Борисович прочитал все это на моем лице. Может быть, даже выражение моих глаз в тот момент стало похожим на преданный взгляд молодого человека из соседней комнаты, потому что, сев обратно за стол, Михаил Борисович заговорил уже тоном начальника с новоприобретенным сотрудником.

— Обстановка для Москвы складывается плохо, Николай. Город, видимо, придется отдать. На короткое время, конечно. Но все равно — если немцы войдут в Москву, они должны почувствовать себя здесь, как в осином гнезде.

Михаил Борисович помолчал, скрестил пальцы и нахмурил брови. Чувствовалось, однако, что ему нравился ореол значительности и ответственности вокруг затронутой темы. Он продолжал, как бы обдумывая каждое слово.

— Для этого в городе должны остаться боевые группы. Люди, готовые ради борьбы на всё. Но дело не в одной решительности драться. Войти в доверие к немцам не так-то уж просто. Мы подумали о небольших группах артистов эстрады. Немцы любят искусство, в особенности не очень серьезное. Они могли бы использовать такие коллективы для обслуживания своих фронтовых частей. Вы свистеть не разучились? Нет? Ну, и прекрасно. Мы включим вас в одну из таких групп. Если немцы возьмут Москву, они обязательно устроят парад Победы. И пусть устраивают… Может быть, даже Гитлер пожалует. Представьте себе большой концерт для фашистского командования. В зале немецкие генералы, правительственные чиновники, министры всякие… И вдруг — взрыв, один, другой… гранаты. Жив русский народ! Жив и сдаваться не собирается. Понимаете, что это значит?

Я понимал. Даже излишняя театральность тона Михаила Борисовича больше не резала мне уха.

Молчаливый Комаров, совсем утонув в кожаном кресле, упорно покручивал одной рукой телефонный шнур.

— Как ваш немецкий язык? — продолжал Михаил Борисович, усердно разыскивая что-то в пачке бумаг.

— Не ахти как. В школе учил, чуть-чуть дома. В общем, немного разговариваю…

— Внизу подколото, в самом низу, — бросил вполголоса Комаров Михаилу Борисовичу.

— Ага, вот она! — Михаил Борисович вытянул узенькую полоску бумаги и вернулся ко мне взглядом.

— Так что же? Решили?

— Какие уж там решения, Михаил Борисович. Говорите, с чего начинать.

Михаил Борисович протянул мне полоску.

— Начните вот с этого. Перепишите своим почерком.

Бледно отпечатанный на машинке, видимо, стандартный текст:

«…обязуюсь выполнять задания спецслужбы НКВД СССР по борьбе с немецкими захватчиками.

Все, что мне станет известным по ходу этой работы, буду хранить в полной тайне.

За нарушение настоящей подписки буду нести ответственность по всей строгости советских законов.

Подпись…»

— Подождите, — остановил меня Михаил Борисович. Выберите какой-нибудь псевдоним. Так полагается.

Вспомнились рассказы отца о наших дальних предках с Украины. Но «Больченко» длинновато. Я сократил и написал «Волин».

Подколов подписку обратно к бумагам, Михаил Борисович нажал кнопку на краю стола и сказал сразу и Комарову и мне:

— Теперь поговорим о конкретной работе.

Почти сейчас же раздался стук в дверь и в кабинет вошел человек небольшого роста, лет тридцати, курносый, с широким русским лицом, смеющимися глазами и лохматой головой.

Он не спеша подошел ко мне и переглянулся с Михаилом Борисовичем, как бы ожидая сигнала.

— Вы знакомы? — спросил Михаил Борисович голосом, в котором чувствовалась шутка.

— Конечно, Боже мой, Николай! — воскликнул вошедший. — Как дела? Ты что — в армии? Вот уж не ожидал такой встречи.

Последние слова прозвучали довольно неуверенно. «Значит это он рекомендовал меня разведке» — подумал я.

— Итак вы уже знакомы? — не то вопросительно, не то утвердительно повторил Михаил Борисович.

— Как же, как же, — отозвался я. — Знакомы.

— Здравствуй, Сергей. Что ты здесь делаешь?

Сергей усмехнулся и сел без приглашения.

— Вероятно то же, что и ты. У нас теперь дела будут общие, как видно.

Наступило короткое, немного неловкое, молчание.

Я разглядывал Сергея с откровенным любопытством и думал, что в самом-то деле мое знакомство с ним было до сих пор только поверхностным.

Примерно за год до начала войны и он и я поступили во Всесоюзную Студию Эстрадного искусства. Оба попали в одну концертную бригаду, но особенной дружбы между нами не завязалось. Наверное из-за разницы в возрасте. Я был новичком на эстраде. Сергей уже много лет работал профессиональным актером. За плечами его было трудное прошлое бывшего беспризорника, затем музыканта в военном духовом оркестре, шофера-испытателя на автозаводе имени Сталина. Поговаривали, что в армии он вступил в партию. Образования Сергей не имел почти никакого, но несмотря на это выдержал экзамены в Театральный институт и, успешно закончив его, стал актером Театра Красной Армии.

Сергей Пальников обладал острым глазом артиста и большим чувством юмора. Поступив в эстрадную студию, он начал писать фельетоны на бытовые темы и сам читал их со сцены. В короткое время он создал себе известность на концертных площадках Советского Союза.

С началом войны партийная организация поручила ему, как видно, принять участие в артистическо-разве-дывательных планах НКВД СССР.

Михаил Борисович хитро переводил глаза с одного из нас на другого, явно довольный эффектно устроенной встречей. Потом остановился взглядом на мне.

— Ну, что ж, Николай. Сергей будет вашим старшим товарищем по группе. Он член партии, вы — комсомолец. Будете представлять коммунистическое ядро будущей эстрадной бригады. Партдокументы оставите у нас и свою партийность держите в секрете. В вашу группу мы наметили еще двоих. Двух девушек, Обе они беспартийные. Вы встречались с ними в эстрадной студии. Одна из них певица — Тася Игнатова, как говорят, ваша хорошая знакомая…

Я с укором посмотрел на Сергея, но тут же решил счетов не сводить и ответил, no-возможности, безразлично.

— Да, я знаю ее по студии…

— Ну, и Нину-жонглершу вы тоже должны знать, — продолжал Михаил Борисович. — Не так ли? Коллектив, как видите, набирается интересный. За вашу работу на эстраде я не беспокоюсь, а вот по поводу других вещей давайте поговорим конкретно.

И мы начали разговаривать конкретно.

В начале октября месяца, вместе с потоком «эвакуировавшихся», уехали в Ташкент моя мать и младшая сестра. В квартире отчима, по московским условиям большой и удобной, никого, кроме меня, не осталось. Единогласным мнением «коммунистического ядра» будущей эстрадно-боевой группы квартиру было решено превратить в штаб для нашей четверки.

Я уже вернулся работать в Эстрадно-концертное объединение, заявив во всеуслышание, что батальон послали на фронт, а меня, как белобилетника, вернули к гражданской деятельности.

Все вчетвером — Тася, Нина, Сергей и я — устроились в одну эстрадную бригаду и начали выезжать на концерты во фронтовые части. Днем выступали у самой линии фронта, а вечером успевали еще вернуться в Москву. Так близко подошел фронт к городу.

Но на концерты старались выезжать не часто. Основное наше время было занято подготовкой для будущей партизанской работы в занятой немцами Москве.

Для большинства москвичей эти зловещие слова — «занятая немцами Москва» — прозвучали бы тогда еще невероятной, невозможной бессмыслицей. Но в высших правительственных кругах уже был отдан приказ — готовить город к эвакуации.

В проходных будках заводов появились первые списки сотрудников, отвечающих за вывоз оборудования. На вокзалах стали скапливаться тысячи людей, которым «по секрету» сообщили, что лучше выехать в тыл. Началось уничтожение документов и важных бумаг в министерствах и учреждениях. Даже в школах спешно сжигали архивы и списки учащихся. К середине октября паника начала медленно расползаться по городу. Слишком многие стали понимать, что судьба столицы висит на волоске.

Улицы по вечерам были безлюдны и мрачны. По главным магистралям, звонко стуча подковами сапог, бродили пары военных патрулей. В темных закоулках время от времени, с неожиданно лиричным звоном, рассыпалась в куски витрина продовольственного магазина, а иногда и ювелирного. Виновников редко ловили, а поймав — расстреливали, не церемонясь. Город был на осадном положении.

Многие покинули Москву в те дни. Но многие и остались. По самым разным причинам. Для четверых артистов Московской эстрады — Игнатовой, Мещеряковой, Пальникова и Хохлова — причина была простой — задание советской разведки.

Идейный автор «артистическо-разведывательной бригады» подполковник госбезопасности Михаил Борисович Маклярский решил, в первую очередь, снабдить нашу четверку следующими, по его мнению самыми необходимыми, вещами: запасом продуктов, как самой сильной валютой военного времени и резервом советских денег, на случай, если они не будут аннулированы.

И то и другое — для оплаты агентуры, взяток чиновникам и прочих повседневных расходов разведработы.

Для выполнения же боевых заданий Михаил Борисович решил создать на нашей штаб-квартире склад оружия и боеприпасов.

В один из октябрьских дней Сергей и я появились на углу Кисельного переулка, наискосок от продуктовой базы НКВД СССР. Наше начальство старалось не вызывать нас в здание НКВД, чтобы мы не примелькались там или не были замечены кем-либо из непосвященных.

С противоположной стороны улицы медленно, подошел Комаров, почти сгибаясь под тяжестью двух серых мешков, совсем не гармонировавших с элегантным синим пальто. Он сбросил мешки на тротуар, облегченно вздохнул, поправил сбившийся галстук, шепнул: — «Несите так, чтобы не видели» — и исчез, оставив нас в некотором недоумении по поводу его совета.

Дома, собравшись вчетвером вокруг таинственных мешков, мы развязали первый и с удивлением увидели, как из него посыпалось несметное количество спичечных коробок, затем бульонных кубиков, так на полмешка, и десятки консервных банок одной и той же комбинации — свиного сала с фасолью. Сюрприз другого мешка был большим — копченое сало и кусковой сахар. Сахар, наколотый большими серыми обломками, лежал внизу. На него были набросаны пласты сала. Кристаллы соли осыпались вниз, сахарная пудра поднялась вверх и в результате, как долгое время потом шутил Сергей, нас торжественно наградили в октябрьские дни соленым сахаром и сладким салом. Но, в самом-то деле, для военного времени, эти мешки были настоящим богатством. После короткого и бурного совещания, богатство было сложено в мамин диван.

Затем Сергей принес туго перевязанные банковским шнурком пачки денег. Место для пачек было найдено легче — они разместились в шкафу между бельем.

Подошла очередь оружия и боеприпасов.

Все в тот же Кисельный переулок, но на этот раз под вечер, Комаров принес два фибровых чемодана. Оглянувшись по сторонам, он заговорил скороговоркой и вполголоса.

— Осторожнее. Чемоданы очень тяжелые. Идите боковыми улицами, старайтесь обходить патрули, чтобы вас не поймали с этим делом. Ночные пропуска с собой?

Мы отнесли чемоданы к себе на квартиру. В них оказались пистолеты, гранаты, кубики взрывчатки и пачки патронов.

Мы разместили «вооружение» в двух тумбочках, ставших сразу такими тяжелыми, что передвигать их можно было только с трудом.

В те же дни Комаров снабдил нас комплектами фальшивых паспортов на другие имена, воинскими «белыми билетами» и наборами продуктовых карточек.

Вид у Комарова был явно замученный. Мы понимали, что кроме нашей четверки, ему, наверное, приходилось разносить такие же вещи и другим группам. Во всяком случае, он всегда куда-то спешил.

Но иметь склад оружия в квартире было мало. Нам предстояло еще научиться обращению с ним. На одну из встреч Комаров принес запечатанный пакет и, вручая его Сергею, подчеркнул ногтем номер на конверте.

— Доедете на электричке до платформы Северной и спросите вот эту воинскую часть.

В воинской части из начальства оказался только комиссар.

Небольшого роста, рябоватый, с рыжими, выцветшими бровями, он начал, медленно, высоким голосом читать.

— Просим обучить обращению и стрельбе из личного оружия системы Наган… Так… Это можно…

полевого пистолета ТТ… Организуем и это… Иностранных марок: Зауер… Ошибочка.

Комиссар прервал чтение, многозначительно посмотрел на нас и сказал еще раз очень внушительно:

— Ошибочка. Грамотеи! Надо Маузер, а они Зауер. Ручка есь? Сейчас поправим. Вот тоже, придумали: Зауер. А такой и марки-то нет.

Я покосился на рукоятку пистолета в моем кармане и прочитал про себя четкую надпись: Зауер Германия.

— Ну, ладно, — комиссар отбросил в сторону пакет.

— Ближе к делу. С собой оружие какое есь?

Сергей вынул бельгийский пистолет.

— Вот, почистить хотели, да не знаем, как разобрать…

Я удивленно взглянул на него. Ведь только вчера вечером мы нашли секретную кнопку на затылке этого пистолета. Но тут же понял и промолчал.

— Это дело простое, — повертел комиссар в руке изящную машинку. — Мы его сейчас… — Он потянул за рукоятку, нажал на спуск, подергал ствол и вдруг громко крикнул: «Саш!».

Из двери выглянул Саша, худенький, с бледными веснушками на скучном лице.

— Дай-ка отвертку, — приказал комиссар, и, подумав, добавил нерешительно — и… молоток.

Учеба не состоялась. Мы сбежали по пути на стрельбище, как только получили обратно, так и оставшийся неразобранным, бельгийский пистолет.

Комаров долго хохотал, слушая наши жалобы, а потом, успокоившись, сказал:

— Ладно, дадим своего человека.

В день встречи со «своим человеком» шел проливной дождь. Сергей с ходу рванул дверцу автомашины, одиноко стоявшей на условленном месте и, протискиваясь к сидению, спросил, больше для формы:

— «Товарищ Комаров?»

— Н-е-е-т, — спокойно протянул незнакомый голос, — не Комаров.

В машине одиноко сидел шофер.

— Простите, — выскочил, как ошарашенный, из машины Сергей и, отойдя в сторону, поднял на всякий случай воротник пальто. Дождь не унимался.

Минут через десять шофер вылез, обошел ее неторопясь, постучал носком сапога по задней шине и, не оборачиваясь к Сергею, спросил его вполголоса.

— Может, все же сядете в машину-то?

Сергей уже прошел несколько уроков по конспирации, поэтому он подчеркнуто удивленно посмотрел на незнакомца, пожал плечами и сделал несколько демонстративных шагов в сторону.

— Ну, мокните, мокните, — пробасил шофер и залез обратно. Мокнуть Сергею пришлось довольно долго.

Наконец прибежал запыхавшийся Комаров и потянул Сергея к машине.

— Знакомьтесь, — кивнул он на шофера, ваш инструктор.

— А мы вроде как уже познакомились, — отозвался инструктор из глубины машины. Из соседнего подъезда подошли и мы трое.

— Егор, — отрекомендовался инструктор и аккуратно подал каждому руку лопаточкой.

Поехали недалеко — в соседний переулок, где размещалась воинская часть. Спустились в подвал — длинный, узкий, но сухой и ярко освещенный.

Егор вынул из кармана маленький пистолет с изящной перламутровой ручкой, вставил обойму и протянул Нине.

— Стреляйте. Вон туда.

Он показал на белую мишень, пришпиленную к деревянному щиту в конце подвала.

Нина выстрелила несколько раз и пистолет заело. Мы с Сергеем помчались к мишени. Пуль там не оказалось. Вдруг Нинин пистолет сам собой исправился, хлопнул выстрел и пуля, пробив рукав Сергеева пиджака, шлепнулась в самый центр мишени. Мы переглянулись. Лица у всех были бледные. Но Егор улыбался.

— Осторожнее. Так убить можно… — прогудел он своим невозмутимым басом.

Так началась наша боевая тренировка. Уже после нескольких занятий мы привыкли к боевому оружию и правильному обращению с ним. Особенно доволен был Сергей.

Сначала нам показалось было обидным, что для подготовки столь важной группы, какой мы себя считали, выделили обычного шофера. Но потом мы быстро оценили простоту и опытность нашего инструктора. Сергей даже взял в привычку похлопывать Егора по плечу его неизменного синего комбинезона и приговаривать покровительственно:

— Ну, что ж, Егор, — поехали, популяем, что ли?

Однажды, придя на встречу, мы увидели, что машина завалена деревянными ящиками и мотками разноцветных шнуров.

— Рассаживайтесь, ребята, как можете, поедем за город и там все это барахло нам понадобится, — махнул Егор рукой на ящики.

Выехали к окраине города, на Горьковское шоссе.

Патруль контрольно-пропускного пункта, в желтых овчинных полушубках, с новенькими автоматами и красным флажком в руках, остановил нас для проверки документов. Егор вытащил маленькую красную книжечку. Солдат взглянул в нее, вытянулся и отдал честь: «Проезжайте, товарищ полковник». Когда Егор засовывал книжечку обратно под полушубок, мы увидели в просвет распахнувшегося воротника четыре шпалы полковника. Я взглянул в округлившиеся глаза Сергея и мне стало почему-то дико смешно. Кто же из нас мог тогда предположить, что шофер Егор был не кем иным, как начальником боевой подготовки Партизанского Управления, полковником госбезопасности, мастером парашютного спорта Пожаровым?

В тот солнечный и яркий осенний день мы отъехали от Москвы километров тридцать. В прозрачном уже холодном лесу белели два-три цементных домика.

Егор завел машину прямо в гущу леса и сказал:

— Ну, теперь тащите ящики в траншею, да осторожнее, там взрывчатка.

Мы перетаскали в узкую, кривую щель, вырытую между цепкими корнями сосен, тяжелые ящики с желтыми брусочками, похожими на хозяйственное мыло. Но это был тол — сильнейшее взрывчатое вещество.

Потом Егор показал нам, как отрезать наискось нужный кусок серого Бикфордова шнура, вставлять его в алюминиевую трубочку и зажимать зубами.

Мы узнали, что трубочка эта вставляется в отверстие, просверленное в толовой шашке, и простейшая бомба готова. Мы наделали несколько зарядов, привязали их к деревьям, зажгли шнур плотно прижатой к нему спичечной головкой и с восторгом наблюдали, как после глухого, теплого взрывного толчка четыре сосновых бревна разлетелись на куски.

Мы познакомились с электрическими взрывателями и с подрывной машинкой с замедленными и мгновенными взрывными шнурами, с магнитными минами и с зарядами «сюрпризного» действия.

Потом Егор вытащил из чемоданчика зеленую гранату с длинной деревянной ручкой и сказал:

— Вон, танк стоит, видите?

Мы давно уже видели этот танк. Обгоревший и полуразбитый он чернел у опушки леса на песчаной площадке, испещренной темными пятнами.

— До него надо добросить. А бросать будете так, — и объяснил.

Тася решительно дернула за маленький глиняный шарик, свисавший из конца ручки и, широко размахнувшись, бросила гранату прямо себе под ноги.

— В щель! — рявкнул Егор и, схватив девушек в охапку, швырнул их в траншею.

Все отделались только испугом.

Время от времени на штаб-квартиру приходил «дядя Петя», пожилой, тихий и скромный человек. Он обстоятельно объяснял нам, как по международным правилам следует надевать пальто и завязывать галстук, обращаться со столовыми приборами, составлять меню обедов и ужинов, рассаживать гостей, подавать к соответствующим блюдам соответствующие вина.

Он, наверное, был старым и опытным разведчиком, этот «дядя Петя». Много интересного рассказал он нам и о том, как работать в условиях подполья, как организовывать тайные встречи и приходить на них незамеченными, как проверять нет ли за тобой слежки, как переносить незаметно оружие и взрывчатку и многое другое, что должно было помочь нам не только работать, но и выжить.

Настоящего имени «дяди Пети» мы никогда не узнали. Он исчез так же внезапно, как появился. Потом, много позже, Михаил Борисович обмолвился случайно, что наш инструктор хороших манер погиб где-то в глубоком немецком тылу при выполнении задания.

Так шли дни за днями и мы все больше привыкали к своему положению полуартистов-полуразведчиков.

Повседневный быт нашей четверки тоже входил постепенно в налаженную колею.

Сначала нам было трудновато с продуктами. Мы крепились и маминого дивана не открывали. Но продуктовых карточек не хватало и жить приходилось впроголодь. Потом нам надоели танталовы муки и, по молчаливому сговору, на нашем столе стали появляться обеды, приправленные сладким салом и чай с соленым сахаром. Мы были слишком голодны, чтобы дожидаться прихода немцев. Но мы были также и полураздеты. Зимние пальто девушек были холодными и поношенными, у нас с Сергеем не было никаких. Единогласным решением четырех голосов было постановлено, что в интересах самой работы, мы должны приодеться потеплее и поприличнее. Так и случилось, что пачки денек были вытащены из шкафа и вся четверка направилась в «закрытый универмаг» на Кузнецкий. В магазин допускались только «избранные», со специальными лимитными книжками, но наша неутомимая Нина — «хозяйственный мотор» группы — раздобыла такую книжку одной ей известными путями.

Haш «оперативный фонд» начал таять.

Зато мы оделись, обулись и по вечерам в теплой, уютной квартире, собираясь вокруг обеденного стола за стаканом солоноватого чая, были по-своему счастливы. Мы ставили в центр стола вазочку с пуговицами и отчаянно сражались на них в покер. Обсуждали наши успехи и неудачи, столкновения с домоуправом и результаты последней стрельбы, сплетничали о знакомых артистах и даже выдумывали анекдоты про наше начальство.

Вот только о будущем, ожидающем нас, мы говорили очень мало. Как-то было ясно и без разговоров, что мы останемся и будем выполнять задания любой ценой.

Странное, какое-то совершенно особое, было тогда время. Не только для нас. Наверное, для всех русских людей. Изменилась система мышления, даже весь смысл жизни. Привычные ценности забылись, отошли на дальние планы, а их место заняли новые, не всегда осознанные чувства и стремления.

Если бы кто-нибудь спросил нас тогда, почему мы согласились стать разведчиками, что именно толкнуло нас на такой, далеко небезопасный шаг, вряд ли мы сумели бы ответить точно и вразумительно. Мы просто знали, что так надо. Так — правильно. Мы никогда не обсуждали вопроса, стоит ли защищать советскую власть, хороша ли она и почему фашистов надо бить. Зачем? Мы были русскими людьми — этого было достаточно. Защищать мы собирались русскую землю и русскую столицу. Никакого другого места в этой войне мы для себя не видели.

Каждый из нас четверых подписал полоску бумаги с четырьмя буквами: НКВД.

Каждый из нас в довоенной жизни встречался со зловещим значением этого слова.

Тем не менее, все мы хорошо знали, что не по отношению к НКВД взяли на себя обязательства. Конечно, покривил душой Комаров при первом разговоре со мной. Не по простому совпадению помещалась разведка в одном здании с НКВД. Мы постепенно узнали, что наши начальники были офицерами 4-го Партизанского Управления НКВД СССР. Но все равно в наших мыслях никогда не сочетались ни Егор, ни Комаров, ни Михаил Борисович, ни вся их служба, ставшая теперь хозяином нашей судьбы, с «карательным аппаратом пролетарского государства».

Мы жили тогда в каком-то почти праздничном сознании неповторимости происходящего.

Мы понимали, конечно, что за веселыми, забавными эпизодами боевой подготовки, скрывается перспектива реальной борьбы с немцами в оккупированной Москве. Мы знали в глубине души, что ждало нас при первой ошибке. Но ведь другого, не менее честного, пути не было. И мы потихоньку гордились, что никогда не говорили друг с другом о возможном исходе.

Все это было именно так, наверное, потому, что мы чувствовали, как думало в те дни большинство нашего народа. Потому, что миллионы были бы готовы занять наше место. Потому, что вместе с миллионами других русских людей, мы поняли истиннъте цели нацистского нашествия, остро ощутили опасность, повисшую над Родиной и, в первую очередь, над Москвой.

Особенно ярко и горько почувствовали мы готовность правительства отдать Москву, 15 октября. В этот день Маклярский вызвал нас к себе, в здание НКВД. Когда мы шли с Сергеем по коридору седьмого этажа, на этот раз полуосвещенному и мрачному, навстречу нам попадались один за другим спешащие, растерянные, изможденные сотрудники. В руках у них были ворохи бумаг. Архивы срочно уничтожались уже и в здании НКВД.