4 апреля 2008 года

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

4 апреля 2008 года

Рад был нашей недавней утренней встрече, дорогой Мишель.

Жаль только, что неполадки с электричеством помешали посмотреть ваш фильм.

Но не будем обращать внимания на досадную отсрочку, очень скоро мы все его увидим. Признаюсь, я от души позабавился той маленькой комедией, которую мы разыграли. Люди, что ждали вместе с нами, как мне кажется, искренне поверили, что мы едва знакомы, в упор друг друга не видим и говорить нам не о чем.

Я всегда знал, что из меня получился бы прекрасный тайный агент.

Вы бы тоже недурно справились с этой ролью.

Замечу по ходу дела, что публика вообще предпочитает писателей, которые в действительности были секретными агентами.

Все превозносят писателей-дипломатов, но совмещение двух этих профессий противоестественно, настоящий оксюморон. (К счастью, Клодель забывал, что он посол, когда писал «Познание Востока». А еще я так и слышу жалобы бабушки моей жены Ариэль, супруги Гаро-Домбаля, французского посла в Мексике, кстати, хорошей поэтессы, ее высоко ценили сюрреалисты, и Клодель, между прочим, тоже — она все горевала, что званые обеды, официальные письма и приемы не дают ей писать…)

Зато писатель-шпион в самом деле интересен! Шпионское ремесло литератору под стать! Загляните в биографию Кёстлера, Оруэлла, Ле Карре. Возьмите случай Кожева[56], о котором теперь доподлинно известно, что он работал на КГБ. Вспомните Вольтера, уважаемого корреспондента Людовика XV, живущего при дворе Фридриха II. Казанову и венецианских дожей. Бомарше, добывающего оружие для американских революционеров, и сто пятьдесят лет спустя Мальро, делавшего то же самое для испанских республиканцев. Прочитайте воспоминания Энтони Бланта, которые вышли в издательстве «Кристиан Бургуа» двадцать три года тому назад, а потом его работы о Пикассо, Пуссене, архитектуре Франсуа Мансара. Обнаружите залежи писательского таланта. Магические кристаллы чистейшей воды. Откровенней всех, а значит, и точнее сформулировал этот писательский парадокс Пруст в эссе «Против Сент-Бева»: «Я всех обманываю… Я не тот, кем кажусь… Как приятно, когда тебя принимают за другого, а ты, позаимствовав чужую личность, разбойничаешь под прикрытием этой маски, крадешь черты, грабишь сердца, души и жизнь своих современников…»

Однако вернемся к нашим баранам.

Не буду снова сердиться, попрекая вас историей о нацисте, убитом в метро. Замечу только: вы притворились, будто ничего не поняли, но выстрел в 1943 году в немецкого офицера посреди Парижа нельзя назвать «убийством первого попавшегося». Ну да ладно.

Не буду сердиться по поводу несчастных чеченцев: никому нет до них дела, и вам в том числе, так что им остается одно: умереть достойно и тихо. Конечно, у Толстого, как вы пишете, есть «что-то» о них, это «что-то» — «Хаджи Мурат», один из последних его шедевров. Эта повесть позволяет понять, как маленький народ-мученик может обернуться гордым великим народом, не умеющим покоряться, готовым до последнего отстаивать свою свободу, а Путины прошлого и настоящего только и знают, что «мочат» его. Мне бы очень хотелось, чтоб вы это поняли… Но я знаю: настаивать бесполезно, нет смысла повторять: если государство уничтожает от десяти до двадцати процентов населения одного из подвластных ему народов, стирает с лица земли столицу одной из республик и превращает половину ее территории в выжженную зону, ground zero, — это уже не «внутреннее дело», а наше общее! Но вы опять скажете, что я проповедую, поэтому мне лучше умолкнуть.

Оставим в покое Барреса, хотя и здесь все не так просто, как вам хотелось бы. Осмелюсь напомнить — чтобы оценить неоднозначность этого писателя, нужно вернуться вспять. Существует совсем другой Баррес, не тот, над которым вы издеваетесь. Не примитивный националист, автор «Одухотворенного холма», громко бьющий в барабан и кричащий о «Великой беде церквей Франции», не заклятый враг Дрейфуса, предтеча фашистов. Есть еще юный Баррес — романтик с обнаженными нервами, создатель «Культа Я», «Беспочвен-ников», сердцем преданный Венеции, влюбленный в Толедо, скиталец Баррес, которым восхищались Мальро и Арагон. Он бы как никто оценил ваше рассуждение о странах-гостиницах.

Оставим все это. Как ни странно, больше всего меня задело ваше сравнение человека с «камнем, брошенным в пустоту», якобы иллюстрирующее мысль о нашей «полной свободе». И ваш вывод: все мы странники в этом мире и рано или поздно обязаны «освободить гостиничный номер».

Любопытный образ.

Как вам известно, греки построили на подобном основании целую философскую систему, основы которой заложили Демокрит и Эпикур.

Впоследствии примерно о том же говорил Лукреций. Он представлял себе вселенную как безграничную пустоту, в которой сыплется град камней, траектории их параллельны, но изредка возникает «клина-мен», едва заметное отклонение от траектории, и тогда камни встречаются и, встречаясь, формируют тела.

Этот образ (замечу в скобках) завораживал и до вас писателей и поэтов — от Овидия до Монтеня, от Боссюэ до Рембо и Лотреамона, — всех, кто приходил в восхищение от поэмы «О природе вещей», кто считал ее пророческой («провидческой», как определял сам Лукреций; Рембо называл это «ясновидением»[57]).

Этот образ (снова замечу в скобках) близок к научному факту, поскольку немало серьезных людей двадцать веков спустя признают его весьма точным. Маркс и Энгельс видели в Эпикуре и Лукреции величайших мыслителей и считали теорию «клинамена», незаметного отклонения атомов, подобий ваших камней и комет, одним из источников своей диалектики. Серьезные ученые, такие как Дарвин, создатель таблицы химических элементов Дмитрий Менделеев, автор теории движения жидких и газообразных тел Броун, многие выдающиеся астрофизики и, само собой, просто физики, исследователи электронов, протонов, атомного ядра и самих атомов — все считали поэму Лукреция, описывающую дождь мельчайших частиц в пустоте, их отклонения и завихрения, близкой к истинной картине мира.

Так что возмутил меня вовсе не образ как таковой.

Меня задело другое, и задело очень чувствительно; я попытаюсь объяснить, что именно.

Раздумывая об этом — а с тех пор как получил ваше письмо, я только об этом и думаю, — я сказал себе: в этом образе (и в философии, которая с ним связана) меня смущает очень многое.

Ну, во-первых, невольно кружится голова, как только представишь себе бескрайнюю, безграничную пустоту.

Во-вторых, тот факт, что в пустоте, не имеющей ни конца ни начала, сталкиваются, ударяются, отпрыгивают и закручиваются в вихри камни, танцуя сарабанду и жигу, как повешенные в балладе Вийона, как страдальцы в кругах Дантова ада, как несчастные, полетевшие с башен 11 сентября, у меня восторга не вызывает. Скажу честно, ни малейшего.

В-третьих. Настораживает, напрягает, пугает необратимость этого движения. Падение, и к тому же вечное. Клинамен, да, согласен. Изменение траектории, да, замечательно. Но все изменения каким-то чудом происходят только в одном направлении, только вниз и вниз. Лукреций говорит буквально следующее:

…Никакие тела не имеют возможности сами

Собственной силою вверх подниматься и двигаться кверху…

И предостерегает:

Чтобы тебя не ввело в заблужденье горящее пламя,

Ибо, лишь вспыхнет оно, всегда разгорается кверху…[58]

Единожды начавшееся падение, настаивает Лукреций, невозможно остановить, можно только падать и падать, другого не дано, тут действует даже не энтропия, а мощнейший цикл Карно, не скольжение, а оседание, опадание, стопроцентное обваливание, не оставляющее никакой иной возможности, не дающее даже надежды на отсрочку, хотя бы длиной в наносекунду. Брр!

В-четвертых. Вопрос, который занимал противников Эпикура начиная от Цицерона и кончая Кантом и Руссо. Исходили они из следующего: поэма Лукреция говорит о падении тел, объясняет потери, изнашивание плоти, хрупкость жизни, учитывает физические феномены вроде потопа, смерча, бури, обманчиво взмывающего огня, но умалчивает об одном, очень существенном явлении — о возникновении совершенно особого «камня», который именуется сознанием и который невозможно свести к сумме частиц, рожденных пустотой или, наоборот, матерью-землей (что дела не меняет), частиц, которые, случайно встретившись, притянулись, сцепились вместе, сформировали нечто материальное. Лучше всех выразил это Руссо. Так называемый «натуралист», который на самом деле любил только музыку и парки, то есть природу обработанную, ухоженную, на себя не похожую, великолепно рассуждает на эту тему в своих произведениях, направленных против Лукреция, — во «Втором рассуждении» и IX главе «Опыта о происхождении языков» (как видите, я все-таки нашел нужные книги…). Природа царила, рассуждает он, во времена великих потопов, в эру могучих землетрясений. В ту эпоху огромные части суши уходили под воду, от континентов откалывались куски, превращаясь в острова. Но главная и неотъемлемая особенность той эпохи, добавляет он, та, что в таких условиях могло существовать только столь же «неразумное», «варварское» человечество, не обладающее умением жить друг с другом в мире. Мы не знаем точно, кто был самым хищным в природном мире — звери или растения, зато нам известно, что подлинным людям в нем не было места…

В-пятых. Еще один факт, на который обратили внимание противники эпикурейцев. Среди них был и Ницше, и рассуждали они приблизительно так: хорошо, предположим, что какое-то сознание наконец сформировалось. Допустим, при помощи неведомо какой мыслительной акробатики удалось бы установить, что соединившиеся камни наделены душой, но эта душа, созданная камнями, должна по определению быть твердокаменной, созданной раз и навсегда, монолитной и гладкой, как галька, неизменной и непробиваемой… Но мы знаем, что это не так. Мы знаем, что тут-то и начинается новая история, в миллион раз более сложная и запутанная, чем все предыдущие, — история становления человека развивающегося, наделенного речью и свободой. То мы такие, то совсем другие. В этом случае такие… А в другом все может повернуться иначе… Сталкивается множество индивидуальностей, разноречивых, друг другу противоречащих, спорящих, примиряющихся и вновь спорящих. Мы не субъект, а птичник. Не дьявол, а легион. Столпотворение вавилонское. И рядом продолжают падать ваши камни и летать кометы.

У этой теории есть и еще один большой недостаток — пункт, из-за которого я не смогу (а ведь речь в конечном счете идет именно об этом) пользоваться ею ни в моей философской, ни в повседневной жизни. Даже если предположить, что все-таки удалось объяснить, как был сформирован субъект, как падение по прямой и случайное соприкосновение атомов, которые почему-то после этого уже не разъединяются, привели к возникновению такого сложного, изменчивого, противоречивого явления с лицом, голосом и обликом Мишеля Уэльбека или его соседа-ирландца, то тут мы и останавливаемся. В этой теории нет ни слова (тут я уверен на сто процентов) о том, что же происходит, когда две эти случайности сходятся, когда сталкиваются два таких отклонения и между ними вспыхивает искра. Словом, о мгновении, когда два ваших камушка вступают в контакт и люди понемногу превращаются в человечество…

Вы скажете, дорогой Мишель, что я принял слишком близко к сердцу маленький камешек, который вы походя бросили в мой огород?..

Возможно.

Но только оттого, что я очень серьезно отношусь к творцу «Элементарных частиц».

А значит, всерьез принимаю это эпикурейское высказывание и не могу себе представить, что оно у вас просто вырвалось.

Итак, подвожу итог.

Я ничего не имею против эпикурейцев.

Я отдаю им должное, они освободили античную душу от той чепухи, которая ее загромождала. (Вполне возможно, Лукреций был совершенно не в себе, когда писал свою поэму «О природе вещей», точно так же как Ницше, у которого минуты просветления сменялись периодами безумия, — но я предпочитаю их безумствования досократическим бредням о Любви и Вражде, которым подвластны четыре стихии Эмпедокла!)

Не отрицаю (говорю, чтобы исчерпать эту тему) того благотворного действия, которое оказала бы инъекция здорового эпикуреизма сегодня, когда вновь возрождается магическое мышление — возьмем, к примеру, модные в США «креационистские» теории и теории «разумного замысла» (о них мне писал эссеист Адам Гопник).

Вместе с тем я изложил причины, по которым считаю эту доктрину пугающей и невыносимой, а для меня непригодной, исходя из того, чем является для меня философия или, если вам так больше нравится, какое применение я ей нахожу. Указал главный порок, из-за которого ее отвергаю.

Итак, образ против образа; я вам предлагаю свой.

Не утверждаю, что он лучше.

И уж тем более не настаиваю, что он истинный (не в этом суть!).

Это всего лишь попытка своего видения мира, которое западная философская традиция противопоставляет эпикурейскому.

И начался этот спор с появлением другой книги — Библии, а в ней — с Книги Бытия.

И вот он образ, точка отсчета, к которой привели меня мои размышления по поводу вашей фразы о камне, обреченном молчаливо падать (!). Главное его достоинство — в соответствии моему опыту, вопросам, которые я поднимаю, моим глубинным нуждам.

Вы ведь знаете историю?

Да, и это история хаоса. Или, пользуясь словом другого писателя, Рабле, который понимал толк в Библии, история островов Сумы и Суматохи, рождения в недрах этой «сумы» (в Библии говорится о «без-видной земле», но можно подставить все что угодно — кометы, газы, атомы) бесчисленного числа сочетаний: 1. Комков, уплотнений, различных кусков, отдельных скоплений и в некоторых случаях чего-то, напоминающего идолы или статуи. 2. В каждой из разновидностей появление особей, осененных силой, которая в тексте именуется «руах», что означает как «дыхание Господа» (выходящее из Его ноздрей и входящее в ноздри неподвижной фигуры), так и «ветер» (могучий, тот, что опустошает землю, вздымает моря, падает смерчем с облаков). 3. Возникновение, таким образом, бесчисленного количества самых разнообразных особей и индивидуумов, в зависимости от соприкосновений «руах» с земной перстью.

Конечно, и эта картина невольно вызывает смятение.

Конечно, и тут перед нами обилие зрелищ, катастрофических, ошеломительных.

Конечно, и тут образ рожден великолепнейшим текстом, поэтичным, как все тексты священных книг, которыми вдохновлялись и будут еще вдохновляться полчища писателей.

«Руах» как основа жизни вполне материален, в нем нет ничего оккультного, спиритического, ничего такого, что помешало бы вам пребывать в лоне здорового материализма — самой положительной стороны вашего эпикуреизма.

А поскольку «руах» приходит извне, поскольку он дыхание Того, кого не осмеливаются называть Яхве, вы не теряете ощущения, что жизнь вам дана на время, в долг и вы должны вернуть ее. Сохраняется и метафора гостиничного номера, но лучше всех это ощущение временности выразил евангелист Лука, через несколько тысяч лет вложивший в уста умирающего Иисуса этот вопль: «Отче! в руки Твои предаю дух Мой»[59].

К тому же… Да, библейская картина мира по сравнению с картиной Лукреция обладает некоторыми преимуществами. Вам они могут показаться незначительными, но для меня являются решающими.

Первое преимущество: хаос не пустота. Согласен, что и тут царит запустение — «земля же была без-видна и пуста, и тьма над бездною»[60], — но голова меньше кружится, чем от вашего Большого взрыва.

Второе преимущество. Не спорю, зрелище ужасное — льется кровь, опускается тьма, вздымается пыль, выползают подземные и земные гады, сыплются несчастья, поколения сменяются поколениями, погрязают в грехах и пороках, их губит потоп, ждет геенна, шеол — царство мертвых. И все-таки не так, как у Лукреция, нет обреченности «Баллады повешенных», нет вихря Дантовых теней. Я уж не говорю, что в Библии текут реки молока и меда, растут мирты, кипарисы и кедры. И Осия, и Исайя упоминают «облако росы» и виноградники. Начиная с Бытия, древо жизни постоянно окружают другие деревья, которые вы так любите.

Третье преимущество. Падение доминирует и в библейском мире. Здесь тоже, скажу я, и это еще мягко сказано, падение — главная тема. Но оно не неизбежно. Да, правило, но, как все правила, не обходится без исключений. Дарование заповедей, например. Молитвы, обращенные к небу. Сотни пророков, что будоражат города и веси. Даже смерть. Смертный час не только тот самый миг, когда приходит пора «освободить гостиничный номер», но еще и тот, когда «руах» в силу своей божественной сущности не смешивается с землей, чтобы стать прахом, как телесная оболочка, но улетает на небо.

Четвертое преимущество. Возможность субъекта, индивидуальности. Я уже говорил об этом в книге, которую назвал «Божий завет». Стало общим местом утверждение, что религии мешают самоутверждению человека и тем более его свободе. Так вот, моя главная мысль в то время состояла в том, что язычество, смешивая все на свете, воспринимая человека только как плоть, камень, атом, не дает возможности мыслящему субъекту осуществить себя в качестве такового. Только иудаизм и христианство с их «духом Божиим», с превращением божественного дыхания в человеческое, иначе говоря, с постулатом о подобии человеческой души образу Божию делают человека и мыслимым, и возможным. С тех пор мое мнение не изменилось ни на йоту, а прошло уже добрых тридцать лет. Я по-прежнему считаю: единственная возможность вникнуть в особенность, отличающую нас с вами от деревьев, камней, вашего песика Клемана, — это отказ от греческой философии. Мы можем поставить на Иерусалим против Афин. Вторая модель дает нам выбор. В этом ее преимущество перед апокалипсисом Эпикура.

Пятое преимущество. Форма бытия субъекта. Наличие субъекта — первое условие. Но не менее важна форма его бытия — статут, вид, ход событий. Важно знать, несет ли он в себе обреченность, является ли маленькой, замкнутой в себе сферой, ограниченной раз и навсегда, отделенной от внешнего мира, о которой говорит нам теория падающих камней, или это живой субъект, находящийся в непрестанном движении, способный постоянно меняться, хотя он считается вполне сформировавшимся, о чем вам, мне и всем остальным известно по собственному опыту. Так вот, для подобного субъекта библейская модель незаменима. Та модель, которая была предложена мыслителями Нового времени, великими читателями и истолкователями, начиная со Спинозы. Что утверждает Спиноза? Каков его вклад в этот спор? Главная его находка — мысль о единой всеобъемлющей субстанции, проявлениями которой являются и субъекты. Лейбниц счел эту идею заблуждением. Он критиковал Спинозу за его систему субстанциональных сущностей, говоря, что у Спинозы сущности различаются только степенью высоты, так, замечает он, мы могли бы различать волны в море… Но на деле не прав оказался Лейбниц. Спинозу есть за что упрекнуть, и еще как! Но в данном вопросе правда на его стороне. Идея единой субстанции — главная его заслуга. Благодаря ей границы камня размываются. Исчезают перегородки, которые отделяют внутреннее от внешнего. У субъекта возникает возможность в зависимости от состояния, обстоятельств и жизненного момента раздвигать, сжимать и вновь расширять пространство своей индивидуальности. Индивидуум становится подобием польдера. Или острова, да, пожалуй, сравнение с островом удачнее, острова, который постоянно борется с морем. Волны то набегают, то отступают. Уносят частичку земли, возвращают ее обратно. Нет состояния, есть процесс. Нет покоя, есть постоянная работа. Она длится — это и есть самое замечательное, — пока длится наша жизнь. Да. Так оно и есть. И поэтому его идея гениальна. Суть этой идеи сводится к тому, что субъект вовсе не отдельная обособленная субстанция. А если субъект не обособленная субстанция, то, значит, нет и той сущности, которую стоит оберегать, лелеять, отделять от соперничающих сущностей, окучивать и окапывать. Постоянно идет процесс созидания собственной сущности. Каждый находится в процессе работы над собственной индивидуальностью. Впрочем, не стоит говорить «индивидуальность». Лучше говорить об индивидуализации, так как мы имеем в виду процесс. Множество процессов. Меняются составляющие, но нет завершения. Сочетания. Варианты. Изнутри или снаружи? Свет или тьма? Жизнь во сне? Сон в жизни? Ночное бдение? Бессонница? Всё вместе.

И это шестое, и последнее, преимущество библейского образа мира. Попробуйте только представить себе немыслимое богатство и разнообразие интерсубъективности! Эпикуреизм (да и Лейбниц тоже) именно на этом обломали себе зубы. Почему? Да очень просто! Индивид — это непрекращающееся изменение, постоянный процесс с подвижными, меняющимися границами между внутренним и внешним; границы прогибаются и сдвигаются в результате нескончаемой борьбы, которую ведут разные векторы внутреннего развития, соперничая между собой и соприкасаясь с внешним миром. Что же из этого следует? А вот что: то, что сегодня достояние одного, завтра будет достоянием Другого. То, что составляет часть моей сущности сейчас, когда я пишу вам, быть может, станет частью вашей, когда мы завершим нашу переписку. Короче, существует столько же мостов, сколько пропастей, столько же сотрудничества и взаимопонимания, сколько борьбы и противостояния. В виде опыта понимания, в виде очевидной несовместимости и происходит постоянный взаимообмен, это и есть плоть нашего мира, одновременно общая и оспариваемая, что опровергает чувство одиночества, навязываемое философами-атомистами. Это и есть онтологическое обоснование политики и этики, которые высвобождают субъект из лап эгоизма, превращающего с трудом добытую обособленность в тюрьму или гроб. К этому ведет Библия. И философия Спинозы с символико-плотскими протяжениями. И конечно же Левинас. Он, перемещая центр, заставляя субъект жить, не замечая границ, будто он тень или душа, пребывающая в сновидениях, вынуждая его отвлекаться от своего «я» и парить над своим именем собственным, приобретать значение Другого, достигает двух основополагающих целей: корректирует эгоизм, жизненный порыв и силу, идущие от теории Спинозы, и заявляет о себе как о современном философе, который внес неоценимый вклад в осмысление тайны, превращающей «я» в «заложника», «несущего ответственность» за Другого.

У всех нас, дорогой Мишель, бессонница — источник философских озарений.

Ко мне во время бессонницы всегда приходят, пугая меня, две навязчивые мысли.

Естественно, страшит небытие.

Оно всех страшит.

Но еще больше небытия страшит бытие — бытие полнокровного, самодовольного, самоуверенного, самодостаточного, преисполненного гордости, уверенного в собственном величии субъекта, который вызывал тошноту у Сартра, назвавшего его «буржуа». Он-то и есть человеческий, а точнее, бесчеловечный субъект-камень.

Я сочинил для себя философию, которая помогает бороться с тошнотой.

Я начал создавать, сначала без Сартра, а потом, много позже, вместе с ним, своеобразный интеллектуальный механизм, главное достоинство которого в возможности помочь тому, кто захочет (мне самому в первую очередь) справиться с этими двумя навязчивыми страхами — не быть ничем и быть только собой, не занимать в этом мире места и занять такое, которого и боишься и стыдишься.

Я создал своеобразную еврейскую монадологию.

Монадологию не только без Бога, но и без Лейбница.

Или с Лейбницем, но примирившимся со Спинозой, осененным тенью Сартра и поддержанным нашим, таким значительным, но не слишком известным современником, я имею в виду Левинаса, без которого, повторяю, Спиноза был бы воплощением бесчеловечности.

И теперь я доволен.

Я не спас парой строчек французскую экономику.

Но живу в ладу с самим собой.

И объяснил вам причины, на этот раз метафизические, на основании которых стал «ангажированным» интеллектуалом, которому для того, чтобы жить, необходимо чувствовать себя ответственным за других.

В философии нет ничего хитрого.

Она просто дает возможность справиться со своими страхами, а иногда и избавиться от них.

Это способ не поддаться ни «суме» (можно ведь и «с ума» сойти), ни «суматохе».

Это постоянные усилия, которые помогают продолжать войну, о которой говорил Кафка, продолжать и не бросать оружия. Доспехи, дающие возможность защитить себя, осадная машина, чтобы идти на приступ, лезть на стены, — а иногда приходится рыть окопы. Возможность новых стратегий, тактик, расчетов и, по сути дела, выживания.

Сейчас я говорю совершенно искренне.

Теперь ваш ход.