А.Л. Миропольский. Ведьма. Лествица
А.Л. Миропольский. Ведьма. Лествица
Предисловие Андрея Белого. Книгоиздательство «Гриф», Москва, 1905
О поэме «Лествица», изданной впервые отдельно «Скорпионом», было уже говорено. Подробный отчет о ней, вместе с «Героической симфонией» Андрея Белого, был дан г. Флоренским в «Новом пути».
Теперь «Лествица» выдерживает второе издание. Поэме предшествуют: стихи В. Брюсова памяти Коневского и посвящение всей поэмы покойному поэту, из которого явствует, что она была близка ему.
В творчестве Коневского и Миропольского также есть общая черта, интересная, как освещение того этапа русской поэзии, когда она из «собственно-декадентства» стала переходить к символизму. Одним из признаков этого перехода было совсем особенное, углубленное и отдельное чувство связи со своей страной и своей природой. Как будто впервые добыватель руды ощутил на своей лопате родную глину, родные песни, и, подняв голову, заметил, в какой стране он работает, куда он опять возвратился, уйдя, казалось — безвозвратно, в глубь собственной души. Иван Коневской именно «на миг и тем — на век» вдохнул в себя запах родной глины и загляделся на «размеры дальних расстояний». Он полюбил «несокрушимой» любовью родные, кривые проселки в чахлых кустиках, ломаные линии горизонтов, голубую дымку дали; он понял каким-то животно-детским, удивленным и хмельным чутьем, что это и есть — Россия. И потому естественно, что он возлюбил до боли то место, где эта Россия как бы сходит на нет, где она уже и Россия и не Россия, «не земля, а так — одна зыбь поднебесная, и один солдатик сторожевой стоит»; этим крайним «распутьем народов», местом, где пахнет и нищенским богатством Европы и богатой нищетой России, — стал для Коневского город — Петербург, возведенный на просторах болот; это место стало для поэта каким-то отправным пунктом в бесконечность, и финская Русь была воспринята им сильно, уверенно — во всей ее туманности, хляби, серой слякоти и страшной двойственности. Упрямо двоящийся образ города на болоте был воспринят как единое; на два лика накинуто одно покрывало — покрывало животных глубин восприятия, пелена хаоса — магический покров.
Этим магизмом и была близка Коневскому поэма Миропольского «Лествица»; смысл ее — заточить в магическом единстве, в «заколдованном кругу» элементы безвластные в своей отдельности, но в целом представляющие род калейдоскопа, действующего притягательно и магически: ярость песни о весне, заре и сече, и рядом — простая песня гусляра — как случайный (для нас случайный, ибо мы не можем восстановить всю цепь мировых причин и следствий) пролет в тихую лазурь, снова и снова заволакиваемую тучами.
Широкий, волнистый туман,
Безбрежное море видений
И скованный властно вражды ураган,
Рубиново-яркие к выси ступени.
Подавленный шопот планет,
Запуганных мощною волей.
Угаданный сердцем «Привет!»
Вопрос нерожденный: «Доколе?»
Туман колыхнулся; из тысячи лиц
Мятущихся, жалких он слит:
Так стая испуганных птиц
С размаха летит на гранит.
(Из пролога, стр. 95)
Гораздо меньше повинуется этому «магическому жезлу» вторая поэма — «Ведьма». Так называемая «фабула» носится над поверхностью и заслоняет сущность поэмы, тогда как в «Лествице» фабула почти всюду дробится и тонет блестящими брызгами в мареве видений. Поэма «Ведьма» просто слаба там, где она говорит о старом маге, который спас молодую девушку от боли пыток и от костра и сам пошел на костер. Она сильна тем, что говорит о последних магах, и той неуловимостью, которая характеризует первое действие; все оно — в том знакомом шорохе ночных листочков, который без конца таит в себе возможность развернуться в неясный шопот, в резкий крик, в осторожно заглушённый топот шагов и в хруст ветвей, — но никогда не разрешается именно потому, что это и есть шопоты, крики, хрусты, голоса, — но принадлежащие существам не нашего рода и племени, не наших форм — отошедшим душам.
Становится неприятно, когда какой-то «шпион инквизиции» начинает трусить и дрожать и потом являются какие-то бутафорские инквизиторы и тащат в застенок настоящую болотную девушку. Не жалко и не страшно, потому что рядом с этим — привольные лесные чары:
Болото всё живет.
Там, вдалеке, огни блуждают
И голоса, и голоса, и голоса…
Конец 1905