Самоубийца

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Самоубийца

Павлин был несчастлив с детства – сначала из-за своего дурацкого имени. Почему родители так его нарекли, не по святцам же, Павлин не знал и никогда не спрашивал, даже когда приходил весь в слезах из школы.

– Павлинчик, а где твои перья? Фазан, чего хвост не распускаешь? Павлин, кудахтать можешь? – дразнились беспощадные одноклассники, особенно девчонки.

Никто не хотел сидеть с ним за одной партой, а про девочек и говорить нечего – поднести портфель или с молчаливого разрешения подергать за косички было неосуществимой мечтой робкого, хотя и не тщедушного мальчика. Мама всегда его жалела, и хотя это было приятно – выплакаться на материнской груди, но и добавляло тоски от предчувствия завтрашнего школьного, без маминого надзора утра. Отец, бригадир на стройке, отмахивался от его слез и недовольно бурчал, мол, мужик ты или нет – бей обидчиков по морде. Обидчиков-то еще ладно, хотя одного ударишь – всей стаей накинутся, а с девчонками, самыми язвительными и злобными существами на свете, что делать? От всех этих неприятностей рос Павлин мальчиком замкнутым, молчаливым, но с очень выразительными карими глазами, готовыми тут же ответить теплом на любую ласку.

В армии было немножко полегче, тем более он служил год – как получивший высшее образование, но в институте без военной кафедры. Институт был неплохой, текстильный, обучение там давало верное трудоустройство в текстильной промышленности, а потом, со сменой социалистического строя на противоположный, – и в соответствующем бизнесе. Все-таки грамотный солдат, да еще не выставляющий грамотности своей напоказ, зато всегда готовый подправить или приукрасить письмо родным, что святое для каждого солдата, или подтянуть в смысле политической подготовки, пользовался уважением, а над смешным именем сослуживцам издеваться казалось мальчишеством – все считали себя уже взрослыми, настоящими мужчинами. Поначалу, конечно, усмехались, но потом просто привыкли и даже переиначили Павлина на Павлика. Дембельнувшись, Павлин поступил на работу в текстильный НИИ, занимался, как все, полубессмысленной работой, получал зарплату, как все, женился в свое время на девушке тихой красоты, возился с дочкой по выходным, и жизнь его была до поры до времени похожа на эскалатор – если не оглядываться по сторонам, то и не замечаешь, что тебя везет куда-то, даже если ты сам, казалось бы, стоишь на месте. Павлина, как оказалось, везло вниз. Сначала разорился кооператив по пошиву джинсовых курток, куда он вложил почти все свои накопления. Вернее сказать, не разорился, а был задавлен конкурентами с Рижского рынка, во всяком случае, их начальник был убит выстрелом в спину, а бухгалтер зарезан в подъезде. Конечно, официально это были отдельные, между собой не связанные убийства, но так или иначе их кооперативчик рассыпался, точнее сказать – разбежался. На память осталась только та самая джинсовая «вареная» куртка на белом меху со стильным капюшоном. Потом случилась грабительская павловская денежная реформа – последние сбережения его и матери превратились в пыль. Матушка это приняла так близко к сердцу, что сердце не выдержало, и Павлину пришлось занимать деньги на похороны у бывших коллег по НИИ. Дальше – больше: тихая и покорная жена, оказывается, боролась за существование своим, женским способом и очень скоро, взяв десятилетнюю дочь, ушла к богатому любовнику, который почему-то обещал стать ей мужем, а его дочери – новым папой. Павлина больше всего поразило в объяснениях бывшей жены заявление, что она это сделала в интересах ребенка.

– При живом отце жить с чужим дядей – это в интересах ребенка?! – возмутился было Павлин.

– Хоть с кем, только не с таким неудачником, как ты, – отрезала жена и бросила трубку.

Обращение в суд ничего не дало – то ли судью «подмазали», то ли сама судья, пятидесятилетняя грымза с лицом и манерами рыночной торговки, ненавидела мужчин по своему опыту, но под надуманным предлогом, сославшись на какую-то психологическую экспертизу, утверждавшую, что общение с отцом вредит психическому здоровью ребенка, Павлину в свиданиях с дочкой было отказано.

Павлин начал по русской традиции пить, но то ли из-за своей природной робости, то ли по причине непривычки к алкоголю напиваться до состояния счастья так и не научился. Алкоголь отрубал сознание довольно быстро, но боли и тоски в сознательном состоянии не гасил, а только усиливал. Поэтому решение покончить счеты с жизнью пришло к нему на трезвую голову одним осенним промозглым вечером. Было зябко и снаружи и внутри, на самом сердце, смысл дальнейшего существования облетел вместе с мертвыми желтыми листьями. Оставалось только выбрать способ. Павлин смотрел в унылое окно, не включая света, холодная темнота заползала в комнату, в глаза, в самую душу, и решение пришло вместе с этой мерзлой темнотой – утопиться. Не то чтобы Павлин перебирал и взвешивал в уме другие способы, хотя разные картинки – как он будет выглядеть со стороны в том или ином случае, воображение подсказывало. Нет, просто смерть в холодной, темной, мутной воде больше всего подходила к его жизни в последние годы – в холодном, темном, мутном мире. Павлин надел свою «варенку» с капюшоном и пошел к мосту.

Мост через речку Уфимку был известным местом – отсюда прыгали на спор, бросали побежденных в драке и топились, конечно. Быстрое течение в последнем случае относило тела довольно далеко, так что находили утопленников не сразу и не всегда в опознаваемом виде. Павлина это устраивало, мыслишка о том, как отпрянет от его вспухшего тела бывшая жена, даже злорадно щекотала. У решившегося покончить с жизнью впереди вечность, а значит, торопиться уже некуда. Павлин перелез через перила, уселся на ферму, свесив ноги, и стал смотреть в воду. Рука как-то сама собой нащупала в кармане пачку сигарет, но ни зажигалки, ни спичек не было. Павлин крякнул с досады – даже здесь ему не везло, а ведь покурить перед смертью давали даже осужденным на казнь. Это надышаться перед смертью нельзя, а накуриться-то еще как можно, думал Павлин, шаря в карманах. Но неудачник и есть неудачник, приходилось помирать без курева – не идти же, в самом деле, к ларьку. Павлин вздохнул, встал на ноги, не вынимая сигареты изо рта, задрал голову наверх, неуверенно наложил на себя крест и…

– Что, паря, огоньку не нашлось перед смертью? – спросил откуда-то сверху веселый голос.

Павлин чертыхнулся и снова сел – переждать досадную помеху. Но помеха в лице моложавого светловолосого мужчины не собиралась уходить, а даже наоборот – судя по сопению, перелезала к нему. И точно – рядом с ним, легкомысленно болтая ногами, уселся этот блондин и щелкнул зажигалкой. Павлин вздохнул и наклонился к огоньку – раз уж так вышло, почему бы и не затянуться.

– Эх, паря, дело, конечно, твое, но зряшное, – сказал блондин, прикурив тоже, – меня Иваном зовут.

Павлину тоже нужно было представиться, но наталкиваться еще и на усмешку в последние минуты жизни не хотелось, и он назвался по армейской кликухе:

– Павлик.

– Ну, будем знакомы, Павел. – Иван протянул большую мозолистую рабочую ладонь. – А я иду себе мимо, от Люськи, смотрю – а ты прыгать собрался. Дай, думаю, поговорю с человеком, может, передумает.

Павлину понравилось, что Иван не скрывал своих намерений отговорить его, не лукавил и не притворялся, что ему все равно. Правда, топиться захотелось еще больше.

– Что, жена бросила? – Иван сразу попал в «десятку». – Меня, брат, тоже бросила. Не Люська, другая, раньше еще. Такая стерва оказалась, да еще и шлюха. Все они такими блядовитыми созданы, что ли? Ведь и муж есть, хотя и не расписанными жили, и добытчик и защитник, казалось, живи, как за каменной стеной, так нет – кто-нибудь из кобелей с восторгом посмотрит, и все – завиляла бедрами, сучка, нравиться хочется и всего остального сразу хочется. А то, что в ней только самку и видят, чтобы засунуть пару раз да дальше себе пойти, эти бабы глупые не понимают. Не понимают, что нужны-то только в нижней части для мужской потехи, а что она, кто она – никому не интересно. И за эту нижнюю часть готовы рискнуть всем верхним и внутренним, за что их замуж берут. Не, я тебе скажу – любая баба создана блядью, кто-то это в себе контролирует, кто-то нет, особенно когда напьется. Тогда – пиши пропало, по рукам пойдет, и чем больше мужа позорит, тем больше ему и хамит еще. Да еще ребенком отнимается – я, мол, мать, я для ребенка все делаю, и прочая чепуха. Хорошая отмазка – для ребенка, а какая ты мать, если на тебя все пальцем показывают и знают, за сколько тебя в койку затащить можно. Не мать, а блядь!

Павлин, поначалу не хотевший слушать случайного соседа, подумал, что Иван абсолютно прав. Бабы – зло.

– Бабы, я тебе скажу… – Иван будто подслушал Павлиновы мысли. – Исчадие ада.

Павлин, отмалчивашийся покуда, кивнул.

– Именно.

– И главное, мужиков бить, а скольким я ухажерам этой стервы глаз «подсветил», и не вспомнишь, мужиков, говорю, бить бесполезно. Сучку надо учить, не зря говорят – сучка не захочет, кобель не вскочит. А они сразу в крик – на женщину руку поднял! Мерзавец! Подлец! Не мужчина! А если я рога носить не хочу, значит, я уже не мужчина? Удобно устроились, твари! – Иван смачно сплюнул в реку.

Павлин тоже сплюнул – и от солидарности с Иваном и от презрения к этим особям женского пола, защищающимся этим полом, как щитом, от простой мужской правды.

– Вот-вот. И стоит из-за них так страдать? – Иван добавил еще крепкое словцо и удивился, вытащив сигаретную пачку. – Тю… кончились. У тебя есть еще?

Павлин передал ему всю свою пачку, вытащив себе одну, последнюю – на большее он в этой жизни уже не рассчитывал. Снова закурили.

– Вот, у тебя сигареты нашлись, у меня огонек, – задумчиво произнес Иван, – так вот всякий бы раз… взаимопомощь.

– С друзьями нелады? – на этот раз угадал Павлин.

– Эх, – махнул рукой Иван, – хуже. Моя-то, не Люська, а Ленка, невеста уже моя была, к дружку-то моему закадычному и сбежала. Люська – вроде хорошая баба, утешает, а я все забыть не могу… ни Ленку, ни друга. А ведь из одного двора, служили вместе в погранцах, бились в одной стенке двор на двор, всем делились… Вот доделились… Убить хотел… сперва обоих, потом только его, потом ее… не смог.

По дрогнувшему голосу Павлин понял, что у его нового знакомого навернулись слезы, не видные ему в темноте.

– И главное, – продолжал Иван, – Люсю не люблю, только греюсь о нее, как о печку, а Ленка никак из сердца не идет. Людмила-то это чувствует, тоже извелась вся.

– А дети? – участливо спросил Павлин.

– Был сын, – глухо ответил Иван, – от первой жены еще, до Лены. Три года было – под машину попал…вместе с тещей. Карга старая, хоть и на переходе, а смотреть-то надо по сторонам, сколько уродов на дорогах! Теща, зараза, почему-то выжила…

– Понятно, – вздохнул Павлин и подумал, что жизнь шибанула этого мужика крепче, чем его самого.

– У меня сразу и руки опустились, рассеянным каким-то стал, как в тумане, что ли. На заводе в формовочном брак стал допускать, зарплату срезали, а после этой дерьмократовой прихватизации вообще турнули. Сейчас с мужиками шабашим иногда – то в деревне, то здесь, что подвернется. Надежную работу разве найдешь – если банкиром только. Да нас на банкиров не учили.

– Не скажи. Банкиры хоть и хлеб с маслом, да еще и с икрой поверх едят, а отстреливают их, почитай, как волков в сезон. Если в новостях о чем таком не скажут, то и день какой-то не такой. Пустой как будто.

– Поделом им, – затянулся Иван, – я так вообще бы гражданскую войну против них начал бы, буржуи хреновы. Народ голодает, эти с жиру бесятся – чем не семнадцатый год? Мне вот вообще коммунальные платежи почему-то за весь год пришли – как я оплачу, когда шабашки нет? Грозятся выселить, на мороз прямо. Точно говорю, народ еще свое слово скажет этим… либералам хреновым.

– Да… – неопределенно вздохнул Павлин.

Некоторое время сидели молча в сгустившейся темноте, так что соседа можно было видеть только по огоньку сигареты. У Ивана огонек полетел вниз, туда, где слышалось дыхание реки.

– Вот что я тебе скажу, паря, – сказал Иван, – нас никто не любит. Значит, никому мы не нужны.

Теперь вниз полетел окурок Павлина, огонек рассыпался внизу на маленькие искорки и исчез в темной воде.

– Это точно. Вообще никто никого не любит. Люди какие-то стали… злые, и не злые даже… равнодушные… пустые совсем. У нас в соседнем подъезде мамаша оставила детей грудных в пустой квартире. Сама то ли в загул пошла, то ли на панель, в общем, несколько дней пропадала где-то. Дети кричали, плакали, ну и померли, конечно. От голода и… это… обезвоживания. Никто из соседей на крик даже носа не высунул, участковый не интересовался, в общем всем было наплевать. Опека – не опека, вообще никто и ничего. Представляешь – два младенца. От голода – в нашем-то веке.

– Не от голода. Люди от людей погибают, причем в любом возрасте. Тот хрен собачий, который на мерсе своем на переход выскочил, пьяный был. Я на него заяву, конечно, привлекли его, так я смотрю на него в суде и тихо так, чтоб никто не слышал, спрашиваю: ты, когда бутылку засадил и за руль сел, ты представлял себе, что убить кого-то можешь? Если б твоего ребенка вот так, по пьяни…

– А он чего?

– Чего-чего. Молчит, гад, даже глаз не прячет. Чуть не усмехается – откуплюсь, мол, а тебе-то уже не поможешь. Честное слово, хорошо, что у нас оружия не продают, а то бы взял бы «Калаш» и порешил бы, ой, многих бы порешил, а потом уж и спокойно можно уже…

– И как кончилось?

Иван снова сплюнул.

– Да как, как…Условно дали гаденышу, экспертизу переделали и еще, главное, сделали, как будто у него сердечный приступ как раз в этот момент случился. Сволочи продажные!

– А у меня вот дочь и живая, слава Богу, а вроде и как нет ее. Мамаша, сучье вымя, отсудила. И судья – тоже мне «Ваша честь», а какая она, на хрен, «честь», взятки берет с каждой стороны, мне адвокат рассказывал потом – смотрит на меня, как солдат на вошь, уже по глазам видно, что все для себя решила. Эта стерва, жена бишь, столько напела, что чуть ли беременной ее бил, все ахали да охали, а я сижу, как оплеванный. Так вот и отсудили – ни свиданий, ничего, а алименты при этом плати. Это как же, а? Родного ребенка не видишь, алименты все равно плати, куда жена эти алименты девает, неизвестно, пропивает, может быть, а что она дочке на отца наговаривает, понятно – папа плохой, папа нас бросил, и все в таком духе. Как потом эту ложь от ее сердца отскребешь, скажи. А дочь – она видит, как мамаша поступает, и так же по жизни двигаться будет, такой же стервой станет, не дай Бог, конечно, но отца-то рядом нет. А этот, новый… полупапа, полудядя, он же к неродной крови равнодушен. Вот я и думаю – есть у меня дочь или нету вовсе? Сигареты у тебя, дай затянуться.

Иван передал Павлину его пачку, вытащив, как и Павлин недавно, себе только одну.

– Да… нанесут обиду… не совместимую с жизнью, потом удивляются, отчего люди… ну, сам понимаешь. Я вот с Люськой потому и не рискую, что опять обжечься боюсь, – сказал Иван, прикурив Павлину и себе, – да если еще и дети… Получится, как у тебя, меня тогда на третий раз не хватит. А если без детей, зачем жизнь тогда? К чему? Для чего, вернее сказать – для кого? Для себя уже надоело.

– Это ты точно сказал. Без детей никуда. И новых заводить боязно – а если опять так же? Я тоже второй раз жениться не надумал. По сердцу как утюгом прошлись, любить-то и нечем уже, одни головешки.

Иван молча кивнул. Этого было уже не видно, но Павлин почувствовал.

– Пить пробовал?

– Да уж, паря… Павлик. Напробовался за милую душу, – вздохнул Иван, – до самого скотства доходил, Люська меня пьяным чуть не из-под заборов вытаскивала да домой отводила. И ей под горячую руку доставалось, но терпит. Аж зло берет, до чего терпеливая баба. Но терпит… сука. Через это я себя совсем подонком ощущаю, вернее, раньше так было, сейчас не пью совсем. Зашился – Людмила настояла, даже врача оплатила. Хотя, что пьешь, что не пьешь – все одно тошно.

Иван помолчал, как будто размышляя, говорить ли дальше, потом продолжил:

– Я все думал, кто виноват в этом во всем? Сначала казалось – все остальные, но никак ни я. Теща, гад этот на мерине, Ленка-сучка… Но потом думаю, а если бы я чуял… ну, вернее, больше беспокоился бы, тещу инструктировал бы получше или вообще бы не доверял, а сам сына возил… хотя я тогда на заводе работал, ну, все равно… Первая-то жена тихо умом тронулась от горя, и я тоже не помог. Не умею я утешать, что ли, не знаю. А теща, мать ейная, мне на глаза вообще показываться не смела, так вот в дурдом и определили… женушку-то. Разговаривать перестала, есть перестала, только иногда… имя назовет… Сережа… сына так звали. – Иван сглотнул комок, закашлялся, но не замолчал. – Тихо там и преставилась. Я тогда в Ленку, через год встретил, как в запой ушел, почти счастливым был, старое горе не то что забывать стал, а как-то новым счастьем, как облепихой ожог, залечивалось. Но, может, я слишком ревнив был или требовал от нее многого, может, ей еще нагуляться надо было, черт ее знает. А красива ведь, зараза, стройненькая… эх. Вот я и думаю, может, я в чем виноват, что со мной случилось, может, и вообще во всем, а? Иначе не ясно, за что это мне все? После Ленки так пил, так меня загибало, ну, я тебе говорил, вот только Люська и спасла… а я даже благодарности не чувствую, тоску только. И опять я виноват – утешать не умею, благодарить не умею, любить не умею… правильно ты про головешки.

Иван замолчал. Молчание было таким же темным, как этот поздний вечер и как эта шепчущая внизу вода. Они сидели, слившись с ночью, и даже не курили.

Через какое-то время Павлин поежился – стало холодно даже в куртке, – но надевать капюшон при Иване как-то постеснялся. Выполнить задуманное – тем более, и Павлин поднялся на ноги.

– Ладно, Ваня, пойду я. Не судьба, видно, сегодня.

Иван молча пожал протянутую руку и снова уставился в темную глубь. Павлин чуть помялся, подумал, может, оставить человеку сигареты, но от Ивана веяло чем-то таким тяжелым, что он почувствовал себя здесь совсем лишним. Перемахнув за перила обратно на мост, Павлин быстрым шагом пошел домой – все-таки он очень сильно продрог. Только через несколько минут он все понял, развернулся и побежал назад, но было поздно – шумный всплеск донесся до него, когда до моста оставалось еще несколько метров. Павлин остановился как вкопанный, потом накинул капюшон и пошел прочь – обратно в темную, холодную, но все-таки жизнь.

2010

Данный текст является ознакомительным фрагментом.